Что видят в коммунистах люди «со стороны» 20 страница



«Да, я состоял в партии, но потом фьюить… то есть вышел. Меня и теперь сам Ленин каждый день уговаривает: “Да войди же ты, — говорит, — голубчик, Иван Александрович, в партию”. — “Нет, — говорю, — я не могу. Это меня свяжет”. — “Ну, тогда, — говорит Ленин, — дай хоть, пожалуйста, руководящие указания”. — “Руководящие указания — извольте, говорю, — Владимир Ильич, для Вас, потому что я Вас уважаю как умного человека, дам”.

Тут же ему все и написал: и советскую конституцию, и сборник декретов, и о продналоге. Я теперь захожу в Совнарком чтоб только сказать: “Это вот так, это вот так, а это вот так”.

Один раз Ленин с Троцким куда-то уехали, а куда — неизвестно. Ну, натурально — тревога. Руководящих указаний никаких. {258} Говорят: “Одна надежда — на Ивана Александровича”. И в ту же минуту по улицам курьеры… курьеры… курьеры… Четыреста тысяч одних курьеров. Я валялся у себя на койке, слышу, по лестнице из 4‑го этажа в 5‑й топ… топ… топ… сотни ног. Впрочем, что это я. Я живу в Кремле, рядом с Митрофаньевским залом, чтобы иметь Коминтерн под рукой… “Идите, — говорят, — Иван Александрович… руководить”. — “Извольте, — говорю. — Я вам коммунизм введу. Но только уже у меня ни… ни… ни… У меня все по томам Карла Маркса”»[241].

Ранние драматические тексты свидетельствуют, что в картине мира, запечатленной в пьесах 1920‑х годов, присутствуют не только изменчивость, новизна и динамика, существенные, порой принципиальные изменения, но и элементы статики, традиции, удержания прежних привычек, образа мыслей. Немалая часть новых персонажей, в сущности, не что иное, как трансформировавшиеся характеры классической русской драматургии. И старинный знакомец Хлестаков легко узнаваем в проходимцах советского времени, и известные со времен Островского герои продолжают населять российские просторы.

История «одомашнивается» и обминается в речах непросвещенных обывателей, порой обретая ни с чем не сообразные формы, вызывая в памяти речи фантастически невежественных, «темных» героев Островского о «людях с песьими головами» и тому подобных чудесах. Бывает, что тем самым речи шутов ставят под сомнение официальные схемы изображений и толкований событий «большой истории» государства.

Осваивается, идет в дело и новейшая революционная символика.

Последние политические новости обсуждают комические персонажи пьесы «Халат» Яновского. Один из них, Гавриил Гавриилович, полагает, что против большевиков скоро пойдут «итальянцы с африканцами». Другой, священник, отец Василий, отчего-то уверен: «Нет, американцы».

Под эти речи дочка отца Василия, Глафира, отобрав новую шелковую рясу у отца, перешивает ее в «революционный» халат:

«Я, мамаша, звезду красным шелком окончила. Только и осталось, что молоточек да серп. Зеленым гарусом их разведу, а вокруг пущу сияние золотое. <…> И шикарно, и революционно».

{259} Поповская дочка, все мечты которой связаны с ожиданием жениха, с легкостью применяется к новым реалиям. Если для угождения приглянувшемуся постояльцу нужно вышить «молоточек да серп», а не привычных лебедей на пруду, то Глафира не видит в том большой разницы.

Перешитый из рясы священнослужителя халат советского руководителя, с запечатленной на нем революционной символикой, становится выразительной метафорой перелицовки старых, хорошо известных характеров русской действительности (его дарят коммунисту «при должности» в надежде на его щедрость и протекцию).

Пьесы свидетельствуют: прежнее кумовство и стремление «порадеть родному человечку», умение пристроиться к государственному заказу или устроить приятелю выгодный подряд — все это сохраняется и выживает, меняя лишь словесные облачения.

Именно шутами обсуждается (и интерпретируется) то, как сказываются революционные катаклизмы на судьбе российского обывателя.

Повествуя о приключениях частного человека в России последних лет, герои опрокидывают утверждаемую государством концепцию о том, что весь народ, «как один человек», поднялся на борьбу (с белыми, буржуями, помещиками и капиталистами, Деникиным и пр.), безоговорочно и осознанно приняв идеи большевизма[242]. Персонажи простодушно рассказывают, как приходилось им выживать в волнах революционного кораблекрушения, уворачиваясь от больших и малых бед. Не скрывают они и собственной полной и безнадежной аполитичности:

Аметистов: «… и пошел я нырять при советском строе. Куда меня только не швыряло, господи! Актером был во Владикавказе. {260} Старшим музыкантом в областной милиции в Новочеркасске. Оттуда я в Воронеж подался, отделом снабжения заведовал. <…> В Чернигове я подотделом искусств заведовал. <…> Белые пришли. Мне, значит, красные дали денег на эвакуацию в Москву, а я, стало быть, эвакуировался к белым в Ростов. Ну, поступил к ним на службу. Красные, немного погодя. Я, значит, у белых получил на эвакуацию и к красным. Поступил заведующим агитационной группой. Белые; мне красные на эвакуацию, я к белым в Крым» (Булгаков. «Зойкина квартира»).

Изворотливость и приспособляемость находчивого плута, уворачивающегося от любой власти и ни к одной из них не относящегося всерьез, свидетельствует о вечности человеческого (российского) типа, далекого от идеологических распрей, всецело занятого собственной, никак не связанной с какой бы то ни было политикой, судьбой.

В схожих выражениях повествует о своих злоключениях персонаж пьесы Майской «Случай, законом не предвиденный» господин Грицько Белокриницкий, который сообщает, что он «всегда стоял на советской платформе. И даже летел <…> с одной службы на другую. И даже сидел… Словом, всегда занимал свое местечко на советской платформе — горизонтальной, вертикальной и… даже наклонной».

К той же группе персонажей относится и мелкий мошенник Столбик из пьесы Шкваркина «Вредный элемент». Вот он читает, сопровождая горестным комментарием, бумагу «органов» о своей высылке из столицы.

«Александр Миронович Столбик как соц-вред-эл… в Нарымский край… Ведь там всякая география кончается, там ничего нет, кроме ночи в Березовке… Ведь оттуда даже Троцкий сбежал… Гражданин прокурор… сейчас я именно вам скажу мой маленький монолог: Гражданин прокурор, принцип советской власти не наказывать, а исправлять. Так я уже исправился. Отпустите меня, отпустите как агитатора, и я стану одной ногой на Ильинке[243], другой возле казино и буду кричать: “Остановитесь, граждане, остановитесь!” Гражданин прокурор, и у меня есть заслуги: я изобрел мозольный пластырь, {261} я даже в Красную армию хотел поступить. Что? Взял отсрочку? Так это только ввиду военного времени. Товарищи, я исправился, и даже если вы все начнете меня просить, умолять: “Столбик, спекульни, спекульни, Столбик!” — я вам отвечу как честный гражданин советской республики: “Сами спекулируйте!”»

Ко второй половине 1920‑х годов партийно-государственные документы уже подвергнуты редактуре, выверены, последовательность отобранных в исторические событий составила стройный причинно-следственный ряд, формулировки свершений обрели устойчивость и строгость. «“Мемуарный бум” резко обрывается в 1931 году письмом Сталина в редакцию журнала “Пролетарская революция”»[244]. И лишь комические периферийные персонажи пьес продолжают свои безответственные вольности.

Создание и закрепление советских «святцев», утвержденного сонма героев революции и Гражданской войны, снижается и корректируется устной шутовской мемуаристикой. Превратившиеся в легенды Гражданской войны и революции, в эти годы они живы и в самом деле знакомы с множеством обычных людей[245]. Легкомысленные персонажи то и дело упоминают всуе всех — от «основоположников» Маркса и Энгельса, чаще других встречающихся Троцкого, Ленина, Сталина и всесоюзного старосты Калинина до «красных {262} конников» — Буденного и Ворошилова[246]. У каждого тут свой вкус и свой масштаб[247].

Так, герой «Адама и Евы» Булгакова, литератор Пончик-Непобеда, с гордостью причастного (допущенного) к высшим кругам руководства литературой то и дело упоминает о своих беседах с неким «Аполлоном Акимовичем» из Главлита.

Девушки из захолустного городка, поверив незнакомцу, восторженно сообщают, что мечтают о театральной карьере: «Я люблю Первую студию!» — «А я Камерный! Я влюблена в Церетелли!» — «Я только поступила бы в балет к Голейзовскому! Люблю обнажение!»[248] На что распушивший хвост герой с говорящей фамилией Шантеклеров отвечает: «Я — к вашим услугам! Моя протекция — все! Я могу написать письмо! Сейчас! Сию минуту! Кто не знает, что мы с Анатолием Васильевичем друзья! Каждый день пьем брудершафт! Товарищи, между нами, мы все свои! Кто помог написать пьесы Луначарскому? — Я! Кто написал драму из американской революции “Оливье Крамского”?[249] — Я! Кто “Бубуса”[250] ставил {263} Мейерхольду? — Я! “Медвежьи песни”?[251] — Я! “Дон-Кихота” Сервантеса? — Я! Но я об этом молчу! Я скромен! Я для друга готов оперы писать!..» (Саркизов-Серазини. «Сочувствующий»).

Немалая часть комических персонажей, и только их, объявляет о своих дружеских связях с вождями революции — совершенные Хлестаковы, только на советский манер. Если некогда их литературный прототип был «с Пушкиным на дружеской ноге», то в новой российской действительности важнее сообщить о своей близости человеку власти. Знакомство героя с популярными народными героями Гражданской войны (вроде Ворошилова и Буденного) превращается в средство самовозвеличивания очередного персонажа-хитреца. (Хотя отсталая героиня пьесы Чижевского «Честь», деревенская баба Февронья и путает архистратига Михаила с Ворошиловым — из-за схожести канона их изображений: представительный воин на коне.)

Пробивной комсомолец Шурка (из «Партбилета» Завалишина) хвастается подруге:

«Я еще тогда знал всех теперешних вождей… Иван Никитича, Александра Петровича…

Комсомолка. И теперь с ними видишься?

Шурка. Чай пить хожу, по телефону разговариваю. На днях снимался вместе на вечере ссыльных… Сидел рядом с Георгием Иванычем…»

Герой-проходимец из пьесы Поповского «Товарищ Цацкин и Ко», приехавший из Москвы, стремясь произвести впечатление на провинциальных простаков, смело мешает имена всем известных партийных деятелей с именами давно умерших писателей и даже с литературным персонажем:

«Я сам тамошний, все время живу на Покровке, 12, рядом с Кремлем.

Еврей. Вы знаете, верно, Троцкого и Зиновьева?

Цацкин. Важность. Я вижу ежедневно Пшибышевского, Тургенева, Мережковского, Уриель Акосту[252], они рядом со мной живут…

2‑й Постоялец. А Каменева вы тоже видели?

{264} Цацкин. Важность. Я даже знаком с его женой, Ольгой Давыдовной.

2‑й Постоялец. Так это правда, что Каменев и Троцкий родственники?..»

Героический матрос Швандя в известном диалоге с «белой» машинисткой Пановой (в пьесе Тренева «Любовь Яровая») «берет выше», рассказывая, как он своими глазами видел Карла Маркса.

«Панова. А вы, товарищ Швандя, там были?

Швандя. Необходимо был. Вот как я, так мы, красные, на берегу стояли, а как вы — обратно, французский крейсер с матросами! Все чисто видать и слыхать. Вот выходит один из них прямо на середку и починает крыть…

<…> Товарищи, говорит, подымайся против буржуев и охвицерьев. <…> Буде проливать, говорит, за их кровь. Дале и пошел, и пошел крыть.

Панова. По-французски?

Швандя. По-хранцузски! Чисто!

Панова. Позвольте, товарищ Швандя! Ведь вы по-французски не понимаете?

Швандя. Что ж тут не понять? Буржуи кровь пили? Пили. Это хоть кто поймет. Вот, дале глядим — подъезжает на катере сам. Бородища — во! Волосья, как у попа… Как зыкнет!

Панова. Это кто же “сам”?

Швандя. Ну, Маркса, кто же еще?

Панова. Кто?

Швандя. Маркса.

Панова. Ну, уж это, товарищ Швандя, вы слишком много видели!

Швандя. А то разве мало!

Панова. Маркс давно умер.

Швандя. Умер? Это уж вы бросьте! Кто же, по-вашему, теперь мировым пролетариатом командует?»

Еще одним важным назначением шутов и близких им по функциям героев становится сопоставление времен.

К концу 1920‑х годов нельзя показывать, в чем времена прошедшие схожи с новым временем большевистского государства, тем более подчеркивать то, в чем новое время «хуже» времени прежнего. Тем не менее порой это все-таки происходит в пьесах, причем в самых неожиданных ситуациях, диалогах даже, казалось бы, идеологически устойчивых персонажей.

{265} Так, в пьесе «Ложь» Афиногенова в ответ на горделивую реплику героя, пожилого рабочего, о том, что у него «теперь столкновение в мыслях о больших вещах, а прежде…», жена, не дав договорить, спускает мужа на землю: «Прежде на пятак тарелку щей наливали…»

 

* * *

Среди «шутов» можно выделить несколько групп.

Первая и многочисленная — это профессиональные шуты, не скрывающие своего шутовства, — актеры и режиссеры. Для нашей темы это самая тривиальная группа персонажей. (О некоторых из них речь уже шла в главе «Новый протагонист советской драмы и прежний “хор” в современном обличье…» при рассмотрении образов художественной интеллигенции — актерах Величкине из «России № 2» Майской, Стрижакове из «Огненного моста» Ромашова, Петухове из «Землетрясения» Романова, Надрыв-Вечернем и Щукине из «Вредного элемента» Шкваркина и пр.)

Сознающие свою зависимость от облеченных властью людей (не важно — вождей или главрежей) как норму, не обладающие собственным видением происходящего и не нуждающиеся в нем, самозабвенно растворившиеся в изображаемых персонажах, это — герои, зачастую будто добровольно покинувшие реальную жизнь, изъятые из современности.

Вторая группа шутовских персонажей тоже широко известна — это сельские, деревенские скоморошествующие герои, с грубовато-солеными «народными» шутками и прибаутками. Их яркие представители — шолоховский дед Щукарь, дед Засыпка из пьесы Воинова и Чиркова «Три дня», старик-колхозник Хмель из пьесы Шишигина «Два треугольника», Чекардычкин из пьесы Чижевского «Честь» и др. Все это герои вполне традиционные.

И наконец, третья группа персонажей: шуты поневоле, шуты-инвалиды, калеки Гражданской войны. Они-то и являются художественным открытием советского сюжета.

Контуженные, психически ущербные, изувеченные герои часто встречаются в пьесах 1920‑х годов. В приступах гнева, то и дело накатывающих на них, они хватаются за револьвер. Этот способ разрешать споры не может не пугать {266} окружающих. (Э. Гернштейн в мемуарах рассказывает о подобных людях с покалеченной психикой[253]).

Ранее (в главе «Болезнь и больные / здоровье и спортивность») речь уже шла о двойственности феномена болезни, в котором проявляется оппозиция: божья слабость — черная (дьявольская) болезнь. Увечье выступает как верный признак патологии и даже бесовщины (дьявол хром), так же как сущность падучей (эпилепсии) — демоническая[254], несмотря на реалистическую мотивировку ее появления: болезнь как результат контузии, ранения.

Это сложный тип трагикомического героя[255], чьи физические и душевные увечья, ставящие характер на грань нормального, соединены с глубокой, порой фанатической верой в адекватность собственных представлений о реальности.

У одного из уже известных нам персонажей, Шайкина из «Партбилета» Завалишина, когда-то сражавшегося на фронтах Первой мировой, а потом Гражданской, «Георгиев было три штуки. Я их выбросил в помойку. <…> Я сейчас инвалид, а когда-то был героем… и буду еще, подождите…» Шайкину нельзя пить — у него «нутро все исковеркано… Как выпью — одежду рву на себе — и плачу — с визгом, как грудной младенец…»

Новые юродивые и калеки, наделенные правом «говорить правду», зачастую видят ее искаженной, деформированной. Для персонажей данного типа характерна склонность к насилию и агрессивность, с которой они пытаются выйти из спорных ситуаций.

{267} Э. Фромм в связи с феноменом насилия писал: «Разрушение жизни <…> означает… избавление от невыносимых страданий полной пассивности. <…> Человек, который не может созидать, хочет разрушать. <…> Это насилие калеки, насилие человека, у которого жизнь отняла способность позитивно проявлять свои специфические человеческие силы. <…> Компенсаторное насилие является силой в человеке, которая столь же интенсивна и могущественна, как и его желание жить. <…> через свое отрицание жизни оно демонстрирует потребность человека быть живым и не быть калекой»[256].

Яркие герои подобного типа в прозе — это, бесспорно, Макар Нагульнов из «Поднятой целины» Шолохова, а в драматических текстах — знаменитый Братишка Билль-Белоцерковского, герой Гражданской войны, не могущий найти свое место в мирной жизни (в «Штиле» он даже попадает на лечение в санаторий для нервнобольных); инвалид Шайкин из «Партбилета» Завалишина, психически травмированный Федотов из черновых набросков «Списка благодеяний» Олеши, желчный безрукий Ибрагимов из ранних вариантов той же пьесы и др. Эти и им подобные герои, серьезные, мрачные, порой агрессивные, не те, кто шутит и смеется, а те, кого вышучивают и над которыми смеются, — враги веселья, новые агеласты[257].

В приступе болезни может проступать инобытие, вслух проговариваются запретные здоровым мысли.

В черновиках «Списка благодеяний» Олеши остались два варианта «Сцены в общежитии» (не вошедшей в окончательный текст пьесы).

Интеллигенту Славутскому дорога идея коммунистического общества будущего, и он возмущен тем, как пытается исправить реальность и людей в ней фанатичный большевик, инвалид Сергей Сапожков. Третий герой, рабочий Ибрагим, пытается примирить спорящих. Истеричный Сапожков прибегает к аргументу силы, выхватывая револьвер: «Пусти! Пулю всажу, к чертовой матери!»[258]

{268} Там же, в ранних набросках пьесы, сохранилась и внешне шутливая, казалось бы, даже комическая сценка «В посольстве», в которой врач описывает симптоматику небывалой болезни одного из сотрудников, Федотова: его неудержимое желание выстрелить в человека.

«Посол. Вот так штука капитана Кука! Ничего не понимаю.

Расскажите, что с ним происходит.

Врач. Это явление, в общем, редкое, но довольно частое. <…> Товарищ Федотов старый фронтовик. <…> Он был много раз ранен. Не много, но, в общем, много. И, кроме того, он был контужен. <…> Товарищ Федотов был контужен в тот момент, когда собирался выстрелить из револьвера. То есть вот так: он готов был нажать курок, а в это время разрыв неприятельского снаряда. <…> Вся воля пациента была направлена к произведению выстрела. Но контузия помешала выстрел произвести. <…> И теперь у него раз примерно в год под влиянием какой-нибудь психической травмы — гнева, сильного раздражения — происходит припадок. Понимаете ли: желание выстрелить…

Посол. Ясно, как апельсин.

Входит Федотов.

Здравствуйте, молодой человек красивой наружности и ловкого телосложения. Красавец, вам надо в больницу.

Федотов молчит.

Вам надо в больницу, Саня.

Федотов. Да… ччерт его знает! Это пройдет.

Посол. Или пойдите в уборную, запритесь и выстрелите.

Федотов. Все дело в том, Михаил Сергеевич, что мне хочется выстрелить в человека.

Посол. Вот так фунт. Вы мне всех сотрудников перестреляете.

Врач. Товарищ Федотов, вам надо полежать дня три. Это подсознательное. Тут следует надеяться на благотворную помощь сновидения. Вам может присниться, что вы выстрелили в кого-нибудь, и тогда вы будете здоровы, не здоровы, но в общем — здоровы.

[Федотов. Вы предлагаете какой-то идеалистический способ лечения.]

Посол. И грубый у тебя вид какой-то, Саня.

Федотов. Да ччерт его знает.

Посол. Ты на улицу не показывайся. Лошади, то есть такси, пугаться будут. Ну, идите. Мое вам с кисточкой.

{269} Уходит» [врач][259].


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 98; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!