Продолжение Общественного Дневника. 16 страница



Уже почти в 12 часов ночи мы кончили записку.

Борис очень скоро уехал, — на вокзал, провожать Кор­нилова. Карташев, пользуясь отменой заседания, ушел в один старый «интеллигентский» кружок (где — отсюда слышу — они будут болты болтать и гадать, какими еще аудиенциями «надавить» на Керенского)...

 

...А что говорят с-эры? Лучшие, самые лучшие, из че­стных честные? Вот: «Чернов — негодяй, которому мы загра­ницей и руки не подавали, но... мы сидим с ним рядом в Центр. Комит. партии и партия ультимативно отстаивает его в Правительстве. Громадное большинство в Цент. Ком. пар­тии с.-р. — или дрянь, или ничтожество. Все у нас построено на обмане. Масловский — определенный, форменный прово­катор. Но вот — мы его оправдали (большинством двух голо­сов). Да, у нас многие — просто германские агенты, полу­чающие большие деньги... Но мы молчим. Многих из нас тя­нет уехать куда-нибудь... Но мы не можем и не хотим уйти из партии. Чистка ее невозможна. Кто будет чистить? Мы, «призывисты», стоим за Россию, за войну, но... мы дали свои имена максималистской, интернационалистской, черновской газете «Дело Народа».

Ручаюсь честью, что не прибавила ни одного слова своего, все это точнейшая сводка подлинных слов. Если, в ужасе, не хочешь ни понимать, ни верить, умоляешь, если так, отколоться с честной частью партии, оставить Чернова — возражают:

— Вот Плеханов откололся, ушел в чистоту, кое-кто ушел с ним, — и какое влияние имеет эта группа? От нас от­кололась «Воля Народа», правые оборонцы, кто их газету чи­тает? А имя Чернова — вы не знаете, что оно значит для крестьян. Чернов н....... да, но он может в один день 13 речей произнести!

Бред, бред, бред. Какое зрелище!.. да что тут говорить! Бред.

 

11 августа. Пятница.

 

Едва живу опять от усталости. И что это будет, с этим Московским Совещанием? Трехтысячная бессмыслица. Чер­това болтовня.

В 7 часов уже приехал Борис.

Сегодня он официально понес бумагу об отставке Керен­скому.

— Вот мое прошение, г. министр. Оно принято?

—Да.

Небрежно бросил бумагу на стол. Раздражен, возбужден, почти в истерике.

(Ведь вот зловредный корень всего: Керенский не верит Савинкову, Савинков не верит Керенскому, Керенский не ве­рит Корнилову, но и Корнилов ему не верит. Мелкий факт:

вчера Корнилов ехал по вызову, однако, мог думать, что и для ареста: приехал, окруженный своими «зверями-текинцами»).

Сцена продолжается.

После того, как прошение было «принято», Савинков по­просил позволения сказать несколько слов «частным обра­зом». Он заговорил очень тихо, очень спокойно (это он умеет), но чем спокойнее он был, тем раздраженнее Керен­ский.

— Он на меня кричал, до оскорбительности высказывая недоверие...

Савинков уверяет, что он, хотя разговор был объявлен «частным», держал себя «по-солдатски» перед начальственной истерикой г. министра. Охотно верю, ибо тут был свой яд. Керенский пуще бесился и положения не выигрывал.

Но выходит полная нелепица. Керенский не то подозре­вает его в контр-революционстве, не то в заговоре — против него самого.

— Вы — Ленин, только с другой стороны! Вы — терро­рист! Ну, что ж, приходите, убивайте меня. Вы выходите из правительства, ну что ж! Теперь вам открывается широкое поле независимой политической деятельности.

На последнее Борис, все тем же тихим голосом, возра­зил, что он уже «докладывал г. министру»: после отставки он уйдет из политики, поступит в полк и уедет на фронт.

Внезапно кинувшись в сторону, Керенский стал спраши­вать, а где Борис был вчера вечером, когда Корнилов поехал к нему?

— Если вы меня допрашиваете, как прокурор, то я вам скажу: я был у Мережковских.

Затем «г. министр» вновь бросился на контр-революцию и стал бессмысленно грозить, что сам устроит всеобщую за­бастовку, если свобода окажется в опасности (???).

По привычке всегда что-нибудь вертеть в руках (вспом­ним детский волчок с моего стола, половина которого так и пропала под шкафами), тут Керенский вертел карандаш, да кстати и «прошение» Савинкова. Карандаш нервно чертил на прошении какие-то буквы. Это были все те же: «К», «С», потом опять «К»... После многих еще частностей, упреков Ке­ренского в каком-то «недисциплинарном» мелком поступке (не то Савинков из Ставки не в тот день приехал, не то в дру­гой туда выехал), после препирателства о Филоненко: «я не могу его терпеть. Я ему уже совершенно не доверяю». На что Савинков отвечал: «а я доверяю и стою за него», — после всех этих деталей (быть может, я их путаю) — Керенский за­кончил выпадом, очень характерным. Теребя бумагу, исчер­ченную «К», «С» и «К», — резко заявил, что Савинков на­прасно возлагает надежды на «триумвират»: есть «К», и оно останется, а другого «К» и «С» — не будет.

Так они расстались. Дело, кажется, хуже, чем — ...сей­час, когда я это пишу, после 2-х ночи, — внезапный телефон­ный звонок.

—Allô!

— Это вы, 3. H.?

— Да. Что, милый Б. В.?

— Я хотел с вами посоветоваться. Сейчас узнал, что Ке­ренский хочет, чтобы я взял назад свою отставку. Что мне де­лать?

— Как это было? Он сам?..

— Нет, но я знаю это официально. Он уехал сегодня в Москву, на совещание.

Конечно, первое мое слово было за то, чтоб он остался, чтобы еще продолжал борьбу. Дело слишком важно...

— Хорошо, я подумаю...

С головокружительной быстротой все меняется. Керенский мечется, словно в мышеловке. Завтра Совещание.

 

12 августа. Суббота.

 

Борис был, как всегда. Керенскому он дал знать, что со­гласен остаться на известных условиях.

На Керенского, будто бы, повлияла телеграмма Корни­лова, который требовал, чтобы Сав-ва не удалять, а также то, что все кадеты явились к нему с отставками, едва он их умас­лил. Не знаю...

Любопытно составлял Керенский свое последнее (летом) министерство. В Царском. Савинков сам писал лист. Там был прежде всего Плеханов. Затем бабушка Брешковская (вместо Чернова, как имя). Бабушке была послана срочная теле­грамма, и Керенский волновался, что она во время не прие­дет, только через 24 часа. Вместе, Керенский с Савинковым, ездили на автомобиле к Плеханову.

Плеханов согласился. Затем, в ночь, Керенский поехал в Спб., в Зимний Дворец.

И — говорит Савинков — тут же к нему зашмыгали вся­кие «либерданы» (кличка мелкой сошки из кучек «Либера» и «Дана»). Один — в очках, другой — в pince-nez, третий — без ничего; под конец явилась знаменитая делегация из Гоца, Зензинова и еще кого-то, с ультиматумом насчет Чернова. И к утру от списка не осталось ни черта. Савинкову было пору­чено послать Плеханову телеграмму с отказом и встретить на вокзале Брешковскую с извинением: напрасно, мол, тревожи­лись.

Таким образом и составилось «коалиционное» министер­ство, которого из Кисловодска «нельзя было понять». Нельзя, не зная, что происходит за кулисами.

Да, везде и всегда кулисы...

 

13 августа. Воскресенье.

 

Сегодня первый раз, что Борис у нас не был. Совещание в Москве открылось (там — частичная забастовка, у нас — тихо).

Керенский сказал длинную речь. Если не считать появив­шегося у него заплетания языка, — обыкновенную свою речь: пафотическую, местами недурную. Только уже несовре­менную, ибо опять не деловую, а «праздничную». (Праздник у нас, подумаешь!) Затем говорил Авксентьев, затем Прокопович. И затем... мы ничего не знаем, ибо вечерних газет не было, редакции пусты, да и завтра не будет газет — «товарищив-наборщики «праздничают».

Ввергнувшись сразу в пучину здешних «дворцовых» дел, я не успела ничего сказать о бытовом Петербурге и внешнем виде его. Он, действительно, весьма нов.

Часто видела я летний Петербург. Но в таком сером, неумытом, и расхлястанном образе не был он никогда. Ку­чами шатаются праздные солдаты, плюя подсолнухи. Спят днем в Таврическом саду. Фуражка на затылке. Глаза тупые и скучающие. Скучно здоровенному парню. На войну он тебе не пойдет, нет! А побунтовать... это другое дело. Еще не отбунтовался, а занятия никакого.

Наш «быт» сводится к заботе о «хлебе насущном». После юга мы сразу перешли почти на голодный паек. О белом хлебе забыли и думать. Но что еще будет!

 

14 августа. Понедельник.

 

Днем был Л.

Рассказывал, как он, по нынешней его должности «ко­миссара печати» (или вроде), закрывал и арестовывал «Правду» после июльских дней. Много любопытного также рассказывал о нынешней «придворности» Керенского...

Л. с досадой говорил о нем. Очень за Савинкова. Просил его познакомить с ним.

Московское Сов., по-видимому, скрипит и трещит. Все полно глупыми слухами, как дымом... которого, однако, нет без огня. Факт тот, что Корнилов торжественно явился в Мо­скву, не встреченный Керенским и даже, будто бы, вопреки категорическому приказу Керенского не являться, — торже­ственным картежом проследовал к Иверской, и толпы народа кричали «ура». Затем он выступал на Совещании. Тоже ова­ция. А кучке, демонстративно молчащей, кричали: «изменни­ки! гады!»

Впрочем, тут же и Керенскому сделали овацию.

Керенский — вагон, сошедший с рельс. Вихляется, ка­чается, болезненно, и — без красоты малейшей. Он близок к концу, и самое горькое, если конец будет без достоинства.

Я его любила прежним (и не отрекаюсь), я понимаю его трудное положение, я помню, как он в первые дни свободы «клялся» перед Советами быть всегда с «демократией», как он одним взмахом пера «навсегда» уничтожил смертную казнь... Его стали носить на руках. И теперь у него, вероятно, двой­ной ужас, и праведный и неправедный, когда он читает ядовитенькие стишки в поднимающей голову «Правде»:

Плачет, смеется,

В любви клянется,

Но кто поверит —

Тот ошибется...

Праведный ужас: ведь если соединиться с Корниловым и Савинковым, ведь это измена «клятвам Совету», и опять «смертная казнь», — «измена моей весне». Я клялся быть с де­мократией, «умереть без нее» — и должен действовать без нее, даже как бы против нее. В этом ужасе есть внутренний трагизм, хотя при большей глубине ума и души — он не пос­ледний. Т.е. это драма, а не трагедия.

Но перед Керенским сейчас только два пути достойных, только два. Или впредь вместе с Корниловым, Савинковым и знаменитой программой, или, если не можешь, нет нужной силы, объяви тихо и открыто: вот какой момент, вот что тре­буется, но я этого не вмещаю, и потому ухожу. И уйти... уже не бутафорски, а по-человечески, бесповоротно. Я боюсь, что оба пути слишком героичны... для Керенского. Оба, даже вто­рой, человеческий. И он ищет третьего пути, хочет что-то удержать, замазать, длить дленье... Третьего нет, и Керенский найдет «беспутность», найдет бесславную гибель... и хорошо, если только свою. В такой момент и на таком месте человек обязан быть героичен, обязан выбрать, или...

Или — что? Ничего. Посмотрим. Увидим. Не время еще задавать «последние» вопросы. Один из них хотела я задать себе: а понимает ли Керенский маленькое, коротенькое, про­стое словечко: — РОССИЯ?

Довольно пока о Керенском. Борис был нынче вечером. Томится от выжидательного безделья и неопределенного своего положения. Дела сдал несколько дней тому назад, но никто их не делает, все военное ведомство и министерство пока остановилось.

От этого «канительного» состояния, которое Борису очень не по характеру, он уже стал ездить в «Привал коме­диантов». Утешается, что там он — писатель и поэт Ропшин.

А то, говорит, я уже и забыл... (Это жаль, он очень талант­лив).

Ну, посмотрим, посмотрим.

 

17 августа. Четверг.

 

С понедельника не писала. Бронхит. А погода стоит те­плая, еще летняя. Надо бы скорее на нашу дачу ехать, послед­ние дни. Но уж очень и здесь заварено, как-то уехать трудно. Дача, положим, недалеко (около той же Сиверской, где нас «постигла» война) в имении князя Витгенштейна. Газеты — в тот же день, имеется телефон, прекрасный дом. Разрыва с Пе­тербургом как будто и нет, — как я люблю старинные парки осенью! — а все же и отсюда не оторвешься. Сиверская мне напоминает «беду войны», только теперешняя дача назы­вается как-то пророчески-современно «Красная Дача»... (Она и в самом деле вся красная).

А что случилось?

Борис бывал все дни. В том же состоянии ожиданья.

Московское Сов. развертывалось приблизительно так, как мы ожидали. П-во «говорило» о своей силе, но силы ни малейшей не чувствовалось. Трагическое лицо Керенского я точно видела отсюда...

Вчера Борис сидел недолго.

Был последний вечер неизвестности — утром сегодня, 17-го, ожидался из Москвы Керенский.

Борис обещал известить нас мгновенно по выяснении чего-нибудь.

И сегодня, часу в седьмом — телефон. Ротмистр Миро­нович. Сообщает мне, «по поручению управляющего военным ведомством», что «отставка признана невозможной», он ос­тается.

Прекрасно.

А около восьми, перед ужином, является и сам Борис. Вот, что он рассказывает.

К Керенскому, когда он нынче утром приехал, пошли с докладом Якубович и Туманов. Очень долго и, по видимости, бесплодно, с ним разговаривали. Он — ни с чем не согла­шается. Филоненку ни за что не хочет оставить. (Тут же и те­логрей его Барановский; он тоже за Савинкова, хотя и ро­беет). Каждый раз, когда Туманов и Якубович предлагали вызвать самого Савинкова, — Керенский делал вид, что не слышит, хватался за что ни попадя на столе, за газету, за ключ... обыкновенная его манера. Отставку Савинкова, кото­рую они опять ему преподнесли, (для «резолюции», что ли? Неужели ту, исчерченную?) — небрежно бросил к себе в стол. Так ни с чем они и ретировались.

Между тем в это же время Савинков получает через адъ­ютанта приглашение явиться к Керенскому. По дороге стал­кивается с выходящими из кабинета своими защитниками. По их перевернутым лицам видит, что дело плохо. В этом убеждении идет к «г. министру».

Свидание произошло, наедине, даже без Барановского.

— Он мне сказал, — повествует Савинков, — и до­вольно спокойно, вот что: «на московском совещании я убе­дился, что власть правительства совершенно подорвана, — оно не имеет силы. Вы были причиной, что и в Ставке зароди­лось движение контрреволюционное, — теперь вы не имеете права уходить из Правительства, свобода и родина требуют, чтобы вы остались на своем посту, исполнили свой долг пе­ред ними...» Я так же спокойно ему ответил, что могу слу­жить только при условии доверия с его стороны — ко мне и к моим помощникам... «Я вынужден оставить Филоненко», — перебил меня Керенский. Так и сказал «вынужден». Все более или менее, выяснилось. Однако, мне надо было еще сказать ему несколько слов частным образом. Я напомнил ему, как оскорбителен был последний его разговор со мною. — Тогда я вам ничего не ответил, но забыть этого еще не могу. Вы разве забыли?

Он подошел ко мне, странно улыбнулся... «Да, я забыл. Я, кажется, все забыл. Я... больной человек. Нет, не то. Я умер, меня уже нет. На этом совещании я умер. Я уже никого не могу оскорбить и никто меня не может оскорбить...»

Савинков вышел от него и сразу был встречен сияю­щими и угодливыми лицами. Ведь тайные разговоры во двор­цах мгновенно делаются явными для всех...

В 4 часа было общее заседание Пр-ва. И там Савинкова встречали всякими приветливыми улыбками. Особенно ста­рался Терещенко. Авксентьев кислился. Чернова не было вов­се.

На заседании — вопль Зарудного по поводу взорвав­шейся и сгоревшей Казани. Требовал серьезных мер. Керен­ский круто повернул в ту же сторону. Образовали комиссию, в нее включился тотчас и Савинков. Он надеется завтра пред­ложить к подписи целый список лиц для ареста.

Борис в очень добром духе. Знает, что Керенский будет еще «торговаться», что много еще кое-чего предстоит, но все-таки утверждает:

— Первая линия окопов взята.

— Их четыре... — возражаю я осторожно. Записка Корнилова, ведь, еще не подписана. Однако, — если не ждать вопиющих непоследовательностей, — должна быть подписана.

Как все это странно, если вдуматься. Какая драма для благородной души. Быть может, душа Керенского умирает перед невозможностью для себя —

«...Нельзя! Ведь душа, неисцельно потерянная,

                Умрет в крови.

  И надо! — твердит глубина неизмеренная

                        Моей любви».

Есть души, которые, услыхав повелительное «Иди, убей», — умирают, не исполняя.

(Впрочем, я увлекаюсь во всех смыслах. Драмы личные здесь не пример. Здесь они отступают).

В Савинкове — да, есть что-то страшное. И ой-ой, какое трагичное. Достаточно взглянуть на его неправильное и заме­чательное лицо со вниманием.

Сейчас он, после всего этого дня, сидел за моим столом (где я пишу) и вспоминал свои новые стихи (рукописи у него заграницей). Записывал. И ему ужасно хотелось, чтобы это были «хорошие» стихи, чтобы мне понравились. (Ропшин — поэт — такой же мой «крестник», как и Ропшин-романист. Лет 6 тому назад я его толкнула на стихи, в Каннах, своим сонетом, затем терцинами).

— Знаете, я боюсь... Последнее время я писал несколько иначе, свободным стихом. И я боюсь... Гораздо больше, чем Корнилова.

Я улыбаюсь невольно.

— Ну что ж, надо же и вам чего-нибудь бояться. Кто это сказал: — «только дурак решительно ничего не боится?..»

Кстати, я ему тут же нашла одно его прежнее стихотво­рение, со словами:

«...Убийца в Божий град не внидет...

Его затопчет Рыжий Конь...»

Он прочел (забыл совсем) и вдруг странно посмотрел:

— Да, да...так это и будет. Я знаю, что я... умру от поку­шения.

Это был вовсе не страх смерти. Было что-то больше это­го.

 

18 августа. Пятница.

 

Сегодня мы на обед позвали Савинкова и, по уговору с ним, Л., Дмитрий позвал, попозже, Руманова, который тоже бабочкой полетел на Савинкова. (Крылышки бы не обжег).

Мы были вчетвером. Скоро Борис заторопился (теперь уж не сможет так ездить к нам, влез в каторжную работу).

Л. попросил его подвезти; Р. пошел лезть в свой автомо­биль, а Борис вызвал меня и Дмитрия на секунду в другую комнату, чтобы сказать несколько слов. Сегодня Керенский лично говорил Лебедеву, что хочет быть министром без порт­феля, что так все складывается, что так лучше.

Конечно, так всего лучше — и естественнее для совести Керенского. Это — принятие «первого» пути, конечно (власть К. К. С.), но это смягчение форм, которые для Керенского и не свойственны. Пусть он отдает себя на делание нужное; положит на него свою душу. Такая душа спасается и спасет, ибо это тоже «героизм».

 

20 августа. Воскресенье.

 

Вчера была К. Ушла, опять пришла и дожидалась у меня Ел. и Зензинова с заседания своего ЦК в одном из дворцов.

Явились только после 2-х. (Дмитрий давно лег спать). Некогда было говорить ни о чем. С весны Зензинов очень из­менился, потемнел; полевел, «жертвенность» его приняла ту­пой и упрямый оттенок, неприятный.

Центр. Ком. партии требует Савинкова к ответу, оче­видно, из-за Корниловской записки. Тот самый ЦК, где «гро­мадное большинство или немецкие агенты, или ничтожество». (Между прочим, там — чуть ли не председателем или вроде — подозрительный старикашка Натансон, приехавший через Германию).

Сегодня утром приехал Д. В. с дачи. Затем всякие звон­ки. Пришел Карташев — вчера вернулся из Москвы. Приехал к вечеру и Савинков, которому я днем успела сообщить, что его требуют в ЦК, влекут к ответу.

Конечно, он, Савинков, не пойдет туда для объяснений. Он даже права не имеет говорить о правительственной воен­ной политике перед — хотя бы не уличенными — герман­скими агентами. Я думаю, формально сошлется на проезд многих через Германию.


Дата добавления: 2018-10-27; просмотров: 165; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!