Продолжение Общественного Дневника. 14 страница



По этим внутренним линиям строится и внешняя жизнь каждого, их деятельность. Принцип «демократичности» и «аристократичности» (очень широко понимая). Они — дру­зья, старые, давние. Могли бы, — но что-то мешает, — до­полнять друг друга; часто сталкиваются. И не расходятся окончательно, не могут. К тому же Ел. так добр, кроток и ве­рен в любви, что лично и не может совсем поссориться с дав­ним другом-соработником.

Как, чем, в какой мере, на каких линиях будут нужны эти «революционеры» уже совершившейся русской революции? Силою вещей до сих пор оба (я их почти как символы тут беру) были разрушителями. Рассуждая теоретически — прин­цип Ел. был более близок к «созиданию», к его возможностям. Но... где Савинковская твердость? Нехватка.

Суживая вновь принципы, символы, до лиц, отмечу, что относительно лиц данных придется учитывать и десятилет­нюю эмиграцию. Последние же годы ее — полная оторван­ность от России. И, кажется, насчет войны они там особенно не могли понимать положение России. Оттуда. Из Франции.

Я так пристально и подробно останавливаюсь на лично­стях в моей записи потому, что не умею верить в события, совершающиеся вне всякого элемента личных воль. «Люди что-то весят в истории», этого не обойдешь. Я склонна преувели­чивать вес, но это мои ошибки; преуменьшить его — будет такой же ошибкой.

Из других возвращающихся эмигрантов близко знаю я еще Б. Н. Моисеенко (и брат его С. Н., но он, кажется, не приезжает, он на Яве), Чернова не видела случайно; однако, имею представление об этом фрукте. Его в партии терпеть не могли, однако, считали партийным «лидером», чему я всегда изумлялась: по его «литературе» — это самоуверенный и са­моупоенный тупяк. Авксентьев — культурный. Эмиграция его отяжелила и он тут вряд ли заблестит. Но человек, ка­жется, весьма ничего себе, порядочный.

Х-ие остановятся в нашей квартире, на Сергиевской. Са­винков будет жить у Макарова.

Что, однако, случилось?

Очень много важного. Но сначала запишу факты мелкие, случаи, так сказать, собственные. Чтобы перебить «отвлече­ния» и «рассуждения». (Ибо чувствую, опять в них влезу).

Поехали мы, все трое, по настоянию Макарова, в Зим­ний Дворец, на «театральное совещание». Это было 29 марта. Головин, долженстовавший председательствовать, не при­был, вертелся, вместо него, бедный Павел Михайлович.

Мы приехали с «Детского Подъезда». В залу с колон­нами било с Невы весеннее солнце. Вот это только и было приятно. В общем же — зрелище печальное.

Все «звезды» и воротилы бывших «императорских», ныне «государственных» театров, московских и петербургских.

Южин, Карпов, Собинов, Давыдов, Фокин... и масса дру­гих.

Все они, и все театры зажелали: 1) автономии, 2) субси­дии. Только об этом и говорили.

Немирович-Данченко, директор не государственного, а Художественного театра в Москве, — выделялся и прямо по­трясал там культурностью.

Заседание тянулось, неприятно и бесцельно. Уже смо­трели друг на друга глупыми волками. Наконец, Дима вы­шел, за ним я, потом Дмитрий, и мы уехали.

А вечером, у нас, было «тайное» совещание, — с Голови­ным, Макаровым, Бенуа и Немировичем.

Последнего мы убеждали идти в помощники к Головину, быть, в сущности, настоящим директором театров. Ведь в та­ком виде — все это рухнет... Головину очень этого хотелось. Немирович и так, и сяк... Казалось — устроено, нет: Немирович хочет «выждать». В самом деле, уж очень бурно, шатко, неверно, валко. Останется ли и Головин?

На следующий день Немирович опять был у нас, долго сидел, пояснял, почему хочет «годить». Пусть театры «поавтономят...»

Далее.

Приехал Плеханов. Его мы часто встречали заграницей. У Савинкова не раз, и в других местах. Совсем европеец, культурный, образованный, серьезный, марксист несколько академического типа. Кажется мне, что не придется он по мерке нашей революции, ни она ему. Пока — восторгов его приезд, будто, не вызвал.

Вот Ленин.. Да, приехал таки этот «Тришка» наконец! Встреча была помпезная, с прожекторами. Но... он приехал через Германию. Немцы набрали целую кучу таких «вредных» тришек, дали целый поезд, запломбировали его (чтоб дух на немецкую землю не прошел) и отправили нам: получайте.

Ленин немедленно, в тот же вечер, задействовал: объя­вил, что отрекается от социал-демократии (даже больше­визма), а называет себя отныне «социал-коммунистом».

Была, наконец, эта долгожданная, запоздавшая, деклара­ция Пр-ва о войне.

Хлипкая, слабая, безвластная, неясная. То же, те же, «без аннексий», но с мямленьем, и все вполголоса, и жидкое «обо­рончество» — и что еще?

Если теперь не время действовать смелее (хотя бы с ри­ском), то когда же? Теперь за войну мог бы громко звучать только голос того, кто ненавидел (и ненавидит) войну.

Тех «действий обеими руками» Керенского, о которых я писала, из декларации не вытекает. Их и не видно. Не за­метно реальной и властной заботы об армии, об установле­нии там твердых линий «свободы», в пределах которых сохраняется сила армии, как сила. (Ведь Приказ № 1 еще не парализован. Армию свободно наводняют любые агитаторы. Ведь там не чувствуется новой власти, а только исчезновение старой!)

Одна рука уже бездействует. Не лучше и с другой. За мир ничего явного не сделано. Наши «цели войны» не объявлены с несомненной определенностью. Наше военное поло­жение отнюдь не таково, чтобы мы могли диктовать Герма­нии условия мира, куда там! И однако мы должны бы решиться на нечто вроде этого, прямо должны. Всякий день, не уставая, пусть хоть полу-официально, твердить о наших условиях мира. В сговоре с союзниками (вдолбить им, что нельзя упустить этой минуты...), но и до фактического сго­вора, даже ради него, — все-таки не мямлить и не молчать, — диктовать Германии «условия» приемлемого мира.

Это должно делать почти грубо, чтобы было понятно всем (всем — только грубое и понятно). Облекать каждод­невно в реальную форму, выражать денно и нощно согласие на немедленный, справедливый и бескорыстный мир, — хоть завтра. Хоть через час. Орать на весь фронт и тыл, что если час пришел и мира нет — то лишь потому, что Германия на мир не соглашается, не хочет мира, и все равно ползет на нас. И тогда все равно не будет мира, а будет война, — или бойня.

В конце концов «условия» эти более или менее известны, но они не сказаны, поэтому они не существуют, нет для них одной формы. Первый звук, в этом смысле, не найден. Да его сразу и не найдешь, — но нужно все время искать, пробовать.

Да, великое горе, что союзники не понимают важности момента. У них ничего не случилось. Они думают в прежней линии и о себе, — и о нас. Пусть они заботятся о себе, я это понимаю. Но для себя же им нужно учитывать нас!

Был В. Зензинов, я с ним долго говорила и о «деклара­ции» пр-ва, и обо всем этом. Декларацией, как он говорил, он тоже не удовлетворен (кажется, и никто, нигде не удовлетво­рен, даже в самом пр-ве). На мои «дикие» предложения и проекты «подиктовать» условия мира он только Глядел полуо­пасно.

Общая робость и мямлянье. Что хранит правительство? Чего кто боится? Ну, Германия все это отвергнет. Ну, она даже не ответит. Так что же?

Быть может, я мечтаю? Я говорю много вздору, конечно, — но я стою за линию, и буду утверждать, что она, в общем, верна. Скажу (шепотом, про себя, чтобы потом не очень сты­диться) еще больше. В стороне союзников — (если они так нисколько не сдвинутся) можно бы рискнуть вплоть до мысли о «сепаратном» мире. Это во всяком случае заставило бы их задуматься взглянуть внимательнее в нашу сторону. А то они слишком спокойны. Не знают, что мы — во всяком случае не Европа. Странно думать о России и видеть ее во образе... Милюкова.

Впрочем, я Бог знает куда залетела. Сама себя перестала понимать. В голове все самые известные вещи... Но форма — это не мое дело, всякий оформит лучше меня, — и можно найти форму, от которой не отвертелись бы союзники.

Довольно, пора кончать. Будь, что будет. Я хочу думать, хочу, — что будет хорошо. Я верю Керенскому, лишь бы ему не мешали. Со связанными руками не задействуешь. Ни твер­дости, ни власти не проявишь (именно власть нужна).

Пока — кроме СЛОВ (притом безвластных и слов-то) ничего от Пр-ва нашего нет.

 

 

Кисловодск

17 апреля.

 

Идет дождь. Туман. Холодно. Здесь невероятная дыра, полная просто нелепостями. Прислужьи забастовки. Труся­щие, но грабящие домовладельцы. Тоже какой-то «солдатский совет».

Милы — дети, гимназистки и гимназисты. Только они светло глядят вперед.

 

23 апреля. Воскресенье.

 

Грандиозный разлив Дона; мост провалился, почта не ходит. Мы отрезаны. Смешно записывать отрывочные сведе­ния из местных газет и случайного петербургского письма. У меня есть мнения и догадки, но как это сидеть и гадать впу­стую?

Отмечу то, что вижу отсюда: буча из-за войны разго­рается. Иностранная «нота», как бы от всего Пр-ва, но явно составленная Милюковым (голову даю на отсечение) возбу­дила совершенно ненужным образом. Было соединенное засе­дание Пр-ва и Сов. Р. и С., после чего Пр-во дало «разъясне­ние», весьма жалкое.

Кажется, положение острое. (Издали).

 

2 мая.

 

Однако, дела неважны. Здесь — забастовки, с самыми неумеренными требованиями, которые длятся, длятся и кон­чаются тем, что «Совет» грозит: «у нас 600 штыков!», после чего «требования принимаются».

В Петербурге 21-го было побоище. Вооруженные рабо­чие стреляли в безоружных солдат.

Мы знаем здесь... почти ничего не знаем. Железнодорож­ный мост не исправлен. Газеты беспорядочны. Письма запаз­дывают. Из этого хаоса сведений можно, однако, вывести, что дела ухудшаются: Гучков и Грузинов ушли, в армии плохо, развал самый беспардонный везде. Пожалуй, уж и все Пр-во ушло во славу ленинцев и черносотенцев.

Тревожно и страшно — вдали. Гораздо хуже, чем там, когда в тот же момент все знаешь и видишь. Тут точно оглох.

 

4 мая.

 

Беспорядочность сведений продолжается. Знаем, что ушел Милюков (достукался), вместо него Терещенко. Это фи­гура... никакая, «меценат» и купчик-модерн. Очевидно, его взяли за то, что по-английски хорошо говорит. Вместо Гуч­кова — сам Керенский. Это похоже на хорошее. Одна рука у него освободилась. Теперь он может поднять свой голос.

«Побединцы» в унынии и панике. Но я далеко еще не в унынии и от войны. Весь вопрос, будет ли Керенский дей­ствовать обеими руками. И найдет ли он себе необходимых

помощников в этом деле. Он один в верной линии, но он — один.

 

9 мая.

 

В Петербурге уже «коалиционное» министерство. Чернов (гм! гм!), Скобелев (глупый человек), Церетели (порядочный, но мямля) и Пешехонов (литератор!).

Посмотрим, что будет. Нельзя же с этих пор падать в уныние. Или так вихляться под настроением, как Дмитрий. Попробуем верить в грядущее.

 

20 мая. Суббота.

 

Завтра Троица. Погода сырая. Путь не восстановлен. Те­леграфа нет из-за снежной бури по всей России.

При общем тяжелом положении тыла, при смутном со­стоянии фронта, — жить здесь трудно. Но не поддаюсь тяже­сти. Это был бы грех сознания.

Керенский военный министр. Пока что — он действует отлично. Не совсем так, как я себе рисовала, отчетливых дей­ствий «обеими руками» я не вижу (может быть, отсюда не вижу?), но говорит он о войне прекрасно.

О Милюкове и Гучкове теперь все, благородные и хамы, улица, интеллигенты и партийники, говорят то, что я гово­рила несколько лет подряд (а теперь не стала бы говорить). Обрадовались! Нашли время! Теперь поздно. Ненужно.

Кающийся кадет, министр Некрасов, только что болтал где-то о «бесполезности правого блока». (Этого Некрасова я знаю. Бывал у нас. Считался «левым» кадетом. Не замечате­лен. Кажется, очень хитрый и без стержня).

Милюков остался совершенно в том же состоянии. Ни разучился, ни научился. Сейчас, уязвленный, сидит у себя и новому пр-ву верит «постолько-посколько...» Ну, Бог с ним. Жаль, ведь, не его. Жаль того, что он имеет и что не умеет отдать России.

Керенский — настоящий человек на настоящем месте. Thé right man on thé right place, как говорят умные англичане. Или — thé right man on thé right moment? A если только for one moment? Не будем загадывать. Во всяком случае он имеет право говорить о войне, за войну — именно потому, что он против войны (как таковой). Он был «пораженцем» — по глупой терминологии «побединцев». (И меня звали «пораженкой»).

 

18 июня. Воскресенье.

 

Через неделю, вероятно, уедем. Положение тяжелое. Знаем это из кучи газет, из петербургских писем, из атмос­ферного ощущения.

Вот главное: «коалиционное» министерство, совершенно так же, как и первое, власти не имеет. Везде разруха, развал, распущенность. «Большевизм» пришелся по нраву нашей темной, невежественной, развращенной рабством и войной, массе.

Началась «вольница», дезертирство. Начались разные «республики» — Кронштадт, Царицын, Новороссийск, Кир­санов и т.д. В Петербурге «налеты» и «захваты», на фронте разложение, неповиновение и бунты. Керенский неутомимо разъезжает по фронту и подправляет дела то там, то здесь, но ведь это же невозможно! Ведь он должен создать систему, ведь его не хватит, и никого одного не может хватить.

В тылу — забастовки, тупые и грабительские, — пре­ступные в данный момент. Украина и Финляндия самовольно грозят отложиться. Совет Раб. и С. Депут., даже общий съезд советов почти так же бессильны, как Пр-во, ибо силою вещей поправели и отмежевываются от «большевиков».

Последние на 10 июня назначили вооруженную демонстрацию, тайно подготовив кронштадцев, анархистов, тысячи рабочих и т.д. Съезд Советов вместе с Пр-вом заседали всю ночь, достигли отмены этой страшной «демонстрации» с лозунгом «долой все», предотвратили самоубийство, но... только на этот раз, конечно. Против тупого и животного бунта нельзя долго дер­жаться увещеваниями. А бунт подымается именно бессмыс­ленный и тупой. Наверху видимость борьбы такая: больше­вики орут, что Правительство, хотя объявило войну чисто оборонительной, допускает возможность и наступления с на­шей стороны; значит, мол, лжет, хочет продолжать «без конца» ту же войну, в угоду «союзническому империализму».

Вожаки большевизма, конечно, понимают, сами-то, грубый абсурд положения, что при войне оборонительной не должно никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах, быть наступле­ния, даже с намерениями возвратить свои же земли (как у нас). Вожаки великолепно это понимают, но они пользуются круглым ничегонепониманием тех, которых намерены приве­сти в бунтовское состояние. Вернее — из пассивно-бунтовского состояния перевести в активно-бунтовское. Ка­кие же у них, собственно, цели, для чего должна послужить им эта акция — с полной отчетливостью я не вижу. Не знаю, как они сами это определяют. Даже не ясно, в чьих интересах действуют. Наиболее ясен тут интерес германский, конечно.

Очень стараются большевики «литературные», из окру­жения Горького. Но перед ними я подчас вовсе теряюсь. Не верится как-то, что они сознательно жаждали слепых кровопролитии, неминучих; чтобы они действительно не понимали, что говорят. Вот, я давно знаю Базарова. Это умный, образо­ванный и тихий человек. Что у него теперь внутри? Он напи­сал, что даже не сепаратного мира «мы хотим», но... сепарат­ной войны. Честное слово. Какая-то новая война, Россия про­тив всего мира, одна, — и это «немедленно». Точно не статья Базарова, а сонный бред папуаса; только ответственный, ибо слушают его тучи под-папуасов, готовых одинаково на все...

Главные вожаки большевизма — к России никакого от­ношения не имеют и о ней меньше всего заботятся. Они ее не знают, — откуда? В громадном большинстве не русские, а русские — давние эмигранты. Но они нащупывают ин­стинкты, чтобы их использовать в интересах... право не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа. Это — наверно.

Цинически-наивный эгоизм дезертиров, тупо-невежественный («я молодой, мне пожить хочется, не хочу войны»), вызываемый проповедью большевиков, конечно, хуже всяких «воинственных» настроений, которые вызывала царская палка. Прямо сознаюсь — хуже. Вскрывается живот­ное отсутствие совести.

Не милосердна эта тяжесть «свободы», навалившаяся на вчерашних ребят. Совесть их еще не просыпалась, ни пробле­ска сознания нет, одни инстинкты: есть, пить, гулять... да еще шевелится темный инстинкт широкой русской «вольницы» (не «воли»).

Хочется взывать к милосердию. Но кто способен дать его сейчас России? Несчастной, неповинной, опоздавшей на века России, — опять, и здесь, опоздавшей?

Оказать им милосердие — это сейчас значит: создать власть. Человеческую, — но настоящую власть, суровую, быть может, жестокую, — да, да, — жестокую по своей пря­моте, если это нужно.

Такова минута.

Какие люди сделают? Наше Вр. Пр-во — Церетели, Пешехонов, Скобелев? Не смешно, а невольно улыбаюсь. Они только умели «страдать» от «власти» и всю жизнь ее ненави­дели. (Не говорю уже о личных их способностях). Керенский? Я убеждена, что он понимает момент, знает, что именно это нужно: «взять на себя и дать им», но... я далеко не убеждена, что он:

1) сможет взять на себя и

2) что, если бы смог взять, — тяжесть не раздавила бы слабых плеч.

Не сможет потому уже, что хотя и понимает, — но и в нем сидит то же впитанное отвращение к власти, к ее непре­менно внешним, обязательно насильническим, приемам. Не сможет. Остановится. Испугается.

Носители власти должны не бояться своей власти. Только тогда она будет настоящая. Ее требует наша истори­ческая минута. И такой власти нет. И, кажется, нет для нее людей.

Нет сейчас в мире народа более без государственного, бессовестного и безбожного, чем мы. Свалились лохмотья, почти сами, и вот, под ними голый человек, первобытный — но слабый, так как измученный, истощенный. Война выела последнее. И война тут. Ее надо кончить. Оконченная без до­стоинства — не простится.

А что, если слишком долго стыла Россия в рабстве? Что, если застыла, и теперь, оттаяв, не оживает, — а разлагается?

Не могу, не хочу, нельзя верить, что это так. Но время единственное по тяжести. Война, война. Теперь все силы надо обратить на войну, на ее поднятие на плечи, на ее напряжен­ное заканчивание.

Война — единое возможное искупление прошлого. Сох­ранение будущего. Единое средство опомниться. Последнее испытание.

 

13 июля. Четверг.

 

Еще мы здесь, в Кисловодске. Не могу записать всего, что было в эти дни-годы. Запишу кратко.

18 июня началось наше наступление на юго-западе. В этот же день в Спб. была вторая попытка выступления боль­шевиков, кое-как обошедшаяся. Но тупая стихия, раздражае­мая загадочными мерзавчиками, нарастала, нарывала...

День радости и надежды 18 июня быстро прошел. Уже в первой телеграмме о наступлении была странная фраза, кото­рая заставила меня задуматься: «...теперь, что бы ни было дальше...»

А дальше: дни ужаса 3, 4 и 5-го июля, дни петербург­ского мятежа. Около тысячи жертв. Кронштадцы анархисты, воры, грабители, темный гарнизон явились вооруженными на улицы. Было открыто, что это связано с немецкой организа­цией (?). (По безотчетности, по бессмыслию и ничегонепониманию делающих бунт, это очень напоминало беспорядки в июле 14 года, перед войной, когда немецкая рука вполне дока­зана).


Дата добавления: 2018-10-27; просмотров: 148; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!