Продолжение Общественного Дневника. 15 страница



Ленин, Зиновьев, Ганецкий, Троцкий, Стеклов, Каменев — вот псевдонимы вожаков, скрывающие их неблагозвучные фамилии. Против них выдвигается формальное обвинение в связях с германским правительством.

Для усмирения бунта была приведена в действие артил­лерия. Вызваны войска с фронта.

(Я много знаю подробностей из частных писем, но не хочу их приводить здесь, отсюда пишу лишь «отчетно»),

До 11-го бунт еще не был вполне ликвидирован. Кадеты все ушли из пр-ва. (Уйти легко). Ушел и Львов.

Вот последнее: наши войска с фронта самовольно бегут, открывая дорогу немцам. Верные части гибнут, массами гиб­нут офицеры, а солдаты уходят. И немцы вливаются в во­рота, вослед убегающего стада.

Они — трусы даже на улицах Петербурга; ложились и сдавались безоружным. Ведь они так же не знали, «во имя» чего бунтуют, как (до сих пор!) не знают, во имя чего воевать. Ну и уходи. Побунтовать все-таки не так страшно дома, и свой брат, — а немцы-то ой-ой!

Я еще говорила о совести. Какая совесть там, где нет первого проблеска сознания?

Бунтовские плакаты особенно подчеркивали, что бунт был без признака смысла — у его делателей. «Вся власть со­ветам». «Долой министров-капиталистов». Никто не знал, для чего это. Какие это министры-капиталисты? Кадеты?.. Но и они уже ушли. «Советов» же бунтовщики знать не хотели. Чернова окружили, затрещал пиджак, Троцкий-Бронштейн явился спасителем, обратившись к «революционным матро­сам»: «кронштадтцы! Краса и гордость русской революции!..» Польщенная «краса» не устояла, выпустила из лап звериных Черновский пиджак, ради столь милых слов Бронштейна.

Уже правда ли все происходящее?

Похоже на предутренний кошмар.

Еще: обостряется голод, форменный.

Что прибавить к этому? Слова правительства о «реши­тельных действиях». Опять слова. Кто-то арестован, кто-то освобожден... Окровавленные камни, и те вопиют против большевиков, но они пока безнаказанны. Пока?

Вот что еще можно прибавить: я все-таки верю, что бу­дет, будет когда-нибудь хорошо. Будет свобода. Будет Рос­сия. Будет мир.

 

19 июля. Среда.

 

Во век проклята сегодня годовщина. Трехлетие войны.

Но сегодня ничего не запишу из совершающегося. Се­годня хоть в трех словах, для памяти, о здешнем. И даже не о здешнем, а просто отмечу, что мы несколько раз видели гене­рала Рузского (он был у нас). Маленький, худенький стари­чок, постукивающий мягко палкой с резиновым наконечни­ком. Слабенький, вечно у него воспаление в легких. Недавно оправился от последнего. Болтун невероятный, и никак уйти не может, в дверях стоит, а не уходит. Как-то встретился у нас с кучей молодых офицеров, которые приглашали нас чи­тать на вечере Займа Свободы. Кстати, тут же приехали в Кисловодск и волынцы (оркестр). Вечер этот, сказать между прочим, состоялся в Курзале, мы участвовали. (Я давным-давно отказываюсь от всех вечеров, годы, но тут решила из­менить правилу, — нельзя).

Рузский с офицерами держал себя... отечески-генеральски. Щеголял этой «отечественностью» ... ведь рево­люция! И все же оставался генералом.

Я спрашивала его о Родзянковской телеграмме в февра­ле. Он стал уверять, что «Родзянко сам виноват. Что же он во время не приехал? Я царю сейчас же, вечером (или за обедом) сказал, он на все был согласен. И ждал Родзянку. А Родзянко опоздал».

— А скажите, генерал, — если только это не нескром­ный вопрос, почему вы ушли весной?

— Не я ушел, это «меня ушли», — с готовностью отве­чал Рузский. — Это Гучков. Приехал он на фронт, — ко мне...

Пошла длиннейшая история его каких-то несогласий с Гучковым.

— А тут сейчас же и сам он ушел, — заключил Рузский. Говорил еще, что немцы могут взять Петербург в любой день, — в какой только пожелают.

Где Борис Савинков? Первое письмо от него из Петер­бурга я получила давно, несколько иронического тона в опи­сании быта новых «товарищей»-министров, очень сдержан­ное, без особых восторгов относительно революционного ас­пекта. В конце спрашивал: «я все думаю, свои ли мы?» Дей­ствительно, ведь с начала войны мы ничего толком не знаем друг о друге.

Затем было второе письмо: он уже комиссаром 7-ой ар­мии, на фронте. Писал о войне, — и мне отношение понрави­лось: чувствуется серьезность к серьезному вопросу. На мой вопрос о Керенском (я писала, что мы ближе всего к позиции Керенского) ответил: «я с Керенским всей душой...» было какое-то «но», должно быть, неважное, ибо я его не помню. По-моему, Савинков должен был находиться там, где проис­ходило наступление. В газетах часто попадается его имя, и в очень хорошем виде!

Савинков именно такой, какой он есть, очень может (или мог бы) пригодиться.

 

26-го июля.

С каждым днем все хуже.

За это время: кризис правительства дошел до предела. Керенский подал в отставку. Все испугались, заседали но­чами, решили просить его остаться и самому составить каби­нет. Раньше он пытался сговориться с кадетами, но ничего не вышло: кадеты против декларации 8 июля (какая это?). Затем история с Черновым, который открыто ведет себя максима­листом. (По-моему — Чернов против Керенского: зады­хается от тщеславной зависти).

Трудно знать все отсюда. Пишу, что ловлю, для памяти.

Итак — кадеты отказались войти «партийно» (допу­стили вхождение личное, на «свою совесть»). Чернов подал в отставку, мотивируя, что он оклеветан, и восстановить ис­тину ему легче, не будучи министром. Отставка принята. Это все до 23-го июля включительно.

А сегодня — краткие и дикие сведения по телеграмме:

Правительство Керенским составлено — неожиданное и (боюсь) мертворожденное. Не видно его принципа. Веет слу­чайностью, путанностью. Противоречиями.

Премьер, конечно, Керенский (он же военный министр), его фактический товарищ («управляющий военным ведом­ством») — наш Борис Савинков (как? когда? откуда? Но это-то очень хорошо). Остались: Терещенко, Пешехонов, Скобе­лев, да недавний, несуществующий, Ефремов, явились Ники­тин (?), Ольденбург и — уже совершенно непонятным обра­зом — опять явился Чернов. Чудеса; хорошо, если не глупые. Вместо Львова — Карташев. (Как жаль его. Прежде только бессилие, а теперь сверх него, еще и ответственность. Из этого для него ничего доброго, кроме худого, не выйдет).

Ушел, тоже не понять почему, Церетели.

Нет, надо знать изнутри, что это такое.

На фронте то же уродство и бегство. В тылу крах пол­ный. Ленина, Троцкого и Зиновьева привлекают к суду, но они не поддаются судейской привлекательности и не наме­рены показываться. Ленин с Зиновьевым прозрачно скры­ваются, Троцкий действует в Совете и ухом не ведет.

Несчастная страна. Бог, действительно, наказал ее: от­нял разум.

И куда мы едем? Только ли в голод, или еще в немцев.... Какие перспективы!

Писала ли я, что милейший дубинке Н. Д. Соколову от­лился подвиг Приказа № 1? Поехал на фронт с увещаниями, а воспитанные его Приказом товарищи-солдаты вдрызг уве­щателя исколотили. Каской по черепу. Однако, не видно пло­дов учения. Только, выйдя из больницы, заявил во всех газе­тах, что он «большевиком никогда не был» (?).

Чхенкели ограбили по дороге в Коджоры, чуть не убили.

Во время июльского мятежа какие-то солдаты, в тумане обалдения, несли плакат: «первая пуля Керенскому».

Как мы счастливы. Мы видели медовый месяц револю­ции и не видели ее «в грязи, во прахе и в крови».

Но что мы еще увидим!

 

1 августа. Вторник.

 

В пятницу (тяжелый день) едем. Русские дела все те же. Как будто меньше удирание от немцев со времени восстано­вления смертной казни на фронте. Но только «меньше», ибо восстановили-то слепо, слабо, неуверенно, точно крадучись. Я считаю, что это преступно. Или не восстановляй, или так, чтобы каждый солдат знал с полной несомненностью: если идешь вперед — может быть умрешь, может быть нет, на войне не всех убивают; если идешь назад, самовольно, — ум­решь наверно.

Только так.

Очень плохи дела. Мы все отдали назад, немцы грозят и югу, и северу. Большевики (из мелких, из завалящих) аресто­ваны, как, например, Луначарский. Этот претенциозно-беспомощный шут хлестаковского типа достаточно известен по эмиграции. Савинков любил копировать его развязное малограмотство.

Чернова свергнуть не удалось (что случилось?) и он про­должает максимальничать. Зато наш Борис по всем видимостям ведет себя молодцом. Как я рада, что он у дел! и рада не столько за него, сколько за дело.

Учр. Собрание отложено. Что еще будет с этим Пр-вом — неизвестно.

Но надо же верить в хорошее. Ведь «хорошее» или «дур­ное» — не предопределено заранее, не написано; ведь это наши человеческие дела; ведь от нас (в громадной доле) зави­сит, куда мы пойдем: к хорошему, или дурному. Если не так, то жить напрасно.

 

Петербург

8 августа. Вторник.

 

Сегодня в 6 час. вечера приехали, С приключениями и муками, с разрывом поезда.

Через два часа после приезда у нас был Борис Савинков. Трезвый и сильный. Положение обрисовал крайне острое.

Вот в кратких чертах: у нас ожидаются территориальные потери. На севере — Рига и далее, до Нарвы, на юге — Мол­давия и Бессарабия. Внутренний развал экономический и по­литический — полный. Дорога каждая минута, ибо это ми­нуты — предпоследние. Необходимо ввести военное положе­ние по всей России. Должен приехать (послезавтра) из Ставки Корнилов, чтобы предложить, вместе с Савинковым, Керенскому принятие серьезных мер. На предполагающееся через несколько дней Московское Совещание Правительство должно явиться не с пустыми руками, а с определенной программой ближайших действий. Твердая власть.

Дело, конечно, ясное и неизбежное, но... что случилось? Где Керенский? Что тут произошло? Керенского ли подме­нили, мы ли его ранее не видели? Разрослось ли в нем вот это, — останавливающееся перед прямой необходимостью: «взять власть», начало, я еще не вижу. Надо больше узнать. Факт, что Керенский — боится. Чего? Кого?

 

9 августа. Среда.

 

Утром был Карташев (о нем, нынешнем «министре испо­веданий» потом. Безотрадно). Были и другие люди. Затем, к вечеру, опять приехал Борис.

В эту ночь он очень серьезно говорил с Керенским. И — подал в отставку. Все дело висит на волоске.

Завтра должен быть Корнилов. Борис думает, что он, по­жалуй, вовсе не приедет.

Что же сталось с Керенским? По рассказам близких — он неузнаваем и невменяем. Идея Савинкова такова: настоя­тельно нужно, чтобы явилась, наконец, действительная власть, вполне осуществимая в обстановке сегодняшнего дня при такой комбинации: Керенский остается во главе (это не­пременно), его ближайшие помощники-сотрудники — Корни­лов и Борис. Корнилов — это значит опора войск, защита России, реальное возрождение армии; Керенский и Савинков — защита свободы. При определенной и ясной тактической программе, на которой должны согласиться Керенский и Корнилов (об этой программе скажу в свое время подробнее), нежелательные элементы в Пр-ве, вроде Чернова, выпадают автоматически.

Савинков понимает и положение дел, — и вообще все, самым блистательным образом. И я должна тут же, сразу, сказать: при всей моей к нему зрячести я не вижу, чтобы Са­винковым двигало сейчас его громадное честолюбие. Напро­тив, я утверждаю, что главный двигатель его во всем этом деле — подлинная, умная, любовь к России и к ее свободе. Его честолюбие — на втором плане, где его присутствие даже требуется.

Вижу я это, помимо взора на предмет, — взора, совпадающего с Савинковым, — по тысяче признаков. Нет стрем­ления создать из Керенского с его помощниками форменную «диктатуру»: широкие полномочия Корнилова и Савинкова ограничены строгими линиями принятой, очень подробной, тактической программы. Если Савинков хочет быть одним из этих «помощников» Керенского, то ведь, он и может им, дей­ствительно, быть. Тут его место. И данный миг России — (ее революции) тоже его, — российского революционера-государственника (суженного, конечно, и подпольной своей биографией, и долгой эмиграцией, однако данная минута тре­бует именно такого, пусть суженного; она сама узко-остра).

Когда еще, и где, может до такой степени понадобиться Савинков? Горючая беда России, что все ее люди не на своих местах; если же попадают случаем — то не в свое время: или «рано» или «поздно».

На Корнилова Савинков тоже смотрит очень трезво. Корнилов — честный и прямой солдат. Он, главным обра­зом, хочет спасти Россию. Если для этого пришлось бы за­платить свободой, он заплатил бы, не задумываясь.

— Да и заплатит, если будет действовать один, и после очередных разгромов, — говорит Савинков. — Он любит свободу, я это знаю совершенно твердо. Но Россия для него первое, свобода — второе. Как для Керенского (поймите, это факт, и естественный), свобода, революция — первое, Россия — второе. Для меня же (м. б., я ошибаюсь), для меня эти оба сливаются в одно. Нет первого и второго места. Нераздели­мы. Вот потому-то я хочу непременно соединить сейчас Ке­ренского и Корнилова. Вы спрашиваете, останусь ли я дей­ствовать с Корниловым, или с Керенским, если их пути раз­делятся. Я представляю себе, что Корнилов не захочет быть с Керенским, захочет против него, один, спасать Россию. В ставке темные элементы; они, к счастью, ни малейшего влияния на Корнилова не имеют. Но допустим... Я, конечно, не останусь с Корниловым. Я в него, без Керенского, не верю. Я это в лицо говорил самому Корнилову. Говорил прямо: тогда мы будем врагами. Тогда и я буду в вас стрелять, и вы в меня. Он, как солдат, понял меня тотчас, согласился.

Керенского же я признаю сейчас, как главу возможного русского правитель­ства, необходимым; я служу Керенскому, а не Корнилову; но я не верю, что и Керенский, один, спасет Россию и свободу; ничего он не спасет. И я не представляю себе, как я буду служить Керенскому, если он сам захочет оставаться один и ве­сти далее ту колеблющуюся политику, которую ведет сейчас. Сегодня, в нашем ночном разговоре, подчеркнулись эти коле­бания. Я счел своим долгом подать в отставку. Он ее не то принял, не то не принял. Но дело нельзя замазывать. Завтра я ее повторю решительно.

Я свела многое из слов Савинкова вместе. Начинаю кое-что улавливать.

Поразительно: Керенский точно лишился всякого пони­мания. Он под перекрестными влияниями. Поддается всем чуть не по-женски. Развратился и бытовым образом. Завел (живет — в Зимнем Дворце!) «придворные» порядки, что от­зывается несчастным мещанством, parvenu.

 Он никогда не был умен, но, кажется, и гениальная интуиция покинула его, когда прошли праздничные, медовые дни прекраснодушия и наступили суровые (ой, какие суровые!) будни. И опьянел он... не от власти, а от «успеха» в смысле шаляпинском. А тут еще, вероятно, и чувство, что «идет книзу». Он не видит лю­дей. Положим, этого у него и раньше не было, а теперь он окончательно ослеп (теперь, когда ему надо выбирать людей!) Он и Савинкова принял за «верного и преданного ему ду­шой и телом слугу» — только. Как такого «слугу» и вывез его, скоропалительно, с собой, — с фронта. (Кажется, они были вместе во время июньского наступления). И заволно­вался, забоялся, когда приметил, что Савинков не без остро­ты... Стал подозревать его... в чем? А тут еще миленькие «то­варищи» с.-ры, ненавидящие Савинкова-Ропшина...

А Керенский их боится. Когда он составлял последнее министерство, к нему пришла троица из Ц.И. Ком. эс-эровской п. с ультиматумом: или он сохраняет Чернова, или партия с-ров не поддерживает Пр-во. И Керенский взял Чер­нова, все зная и ненавидя его.

Да, ведь еще 14 марта, когда Керенский был у нас впер­вые министром (юстиции тогда), в нем уже чувствовалась, абсолютно неуловимая, перемена. Что это было? Что-то... И это «что-то» разрослось...

 

10 августа. Четверг.

 

Безумный день. Часов в 8 вечера приехал Савинков. Ска­зал, что все кончено. Что он решил со своей отставкой. Просил вызвать Карташева. (Карт. несколько в курсе дела и Са­винкову сочувствует).

— Но Карташев теперь наверное в Зимнем Дворце, — возражаю я.

— Нет, дома, вечернее заседание отменено.

Звоню. Карташев дома, обещает придти. Узнаем от Бо­риса следующее.

Корнилов, оказывается, сегодня приехал. Телеграмму, где Керенский «любезно» разрешил ему не приезжать «если не удобно», — получить не успел.

С вокзала отправился прямо к Керенскому. Неизвестно, что было говорено на этом первом заседании; но Корнилов приехал, тотчас после него, — к Савинкову, и с какою-то странною подозрительностью.

Час разговора, однако, совершенно рассеял эту подозри­тельность. И Корнилов подписал знаменитую записку (про­грамму) о необходимых мерах в армии и в тылу. Подписал ее и Савинков. И, приехавший с Корниловым, помощник Савин­кова в бытность его комиссаром, — Филоненко. (Неизве­стный нам, но почему-то Борис очень стоит за него).

После этого Керенский опять потребовал к себе Корни­лова, отменив общее прав-ное заседание, а допустив лишь Терещенку и еще кого-то.

А Савинков поехал к нам. Корнилов сегодня же уезжает обратно. Савинков отправится провожать его в вагон часам к 12 ночи.

— Хотите, я прочту вам записку? — предложил Борис. — Она со мной, у меня в автомобиле.

Сбегал, принес тяжелый портфель. И мы принялись за чтение.

Прочел ее нам Савинков всю, полностью. Начиная с по­дробнейшего, всестороннего отчета о фактическом состоянии фронта (потрясающе оно даже внешне!), и кончая таким же отчетливым изложением тех немедленных мер, какие должны быть приняты и на фронте, и в тылу. Эта длиннейшая запи­ска, где обдумано и взвешено каждое слово, найдет когда-нибудь своего комментатора — во всех случаях не пропадает. Я скажу лишь главное: это без спора тот minimum, который еще мог бы спасти честь революции и жизнь России при ее данном, неслыханном, положении.

Дима, впрочем, находит, что «кое-что в записке продумано недостаточно, а кое-что поставлено слишком остро, напр., милитаризация железных дорог. Но важен ее принцип:

«соединение с Корниловым, поднятие боеспособности армии без помощи советов, оборона, как центральная прав-ная дея­тельность, беспощадная борьба с большевиками».

Я думая, что да, будет еще с Керенским торговля... Но, кажется, это и в деталях minimum, вплоть до милитаризации железных дорог и смертной казни в тылу (какое же иначе об­щее военное положение?). Воображаю, как заорут «товари­щи!» (А Керенский их боится, вот это надо помнить).

Они заорут, ибо увидят тут «борьбу с советами», — безо­бразным, уродливо разросшимся явлением, расссадником большевизма, явлением, перед которым и ныне «демократиче­ские лидеры» и под-лидеры, не большевики, благоговейно склоняются. Какая-то непроворотимая, глупая преступность!

Они будут правы, это борьба с Советами, хотя прямо в записке ничего не сказано об уничтожении Советов. Напро­тив, Борис сказал даже, что «нужно сохранить войсковые ор­ганизации, без них невозможно». Но никакие комитеты не должны, конечно, вмешиваться в дела командования. Их дея­тельность (выборных организаций) ограничивается.

А все же это (наконец-то!) борьба с Советами. И как иначе, если вводится серьезная, настоящая борьба с больше­виками?

К половине чтения записки пришел Карташев. Дослу­шали вместе.

Сегодня Карташев видел Керенского, т.е. потребовал впуска к нему в кабинет не официального. (Вот как теперь! Не прежний свой брат-интеллигент, вечно вместе на частных собраниях!) Сказал, говорит, ему все, что хотел сказать, и ушел, ответа намеренно не требуя. Да кстати тут пришел пол­ковник Барановский («нянька» Керенского, по выражению Карташева) и лучше было удалиться.


Дата добавления: 2018-10-27; просмотров: 161; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!