Повесть о том, как монах из храма Додзёдзи, что в провинции Кии, сделал список «Сутры о Цветке Закона» и тем упас двух змей от мучений



 

В стародавние времена двое монахов совершали паломничество в Кумано. Один из них был уже в летах, другой совсем еще юноша и чудо как хорош собою.

Достигнув уезда Муро, наняли они жилье в одном частном доме и остановились там для ночлега. Хозяйкой дома была молодая женщина, проживавшая одиноко. При ней находились только две или три служанки.

Женщина эта увидела красоту молодого монаха, и глубокая любовная страсть родилась у нее в сердце, и она приняла его со всевозможным радушием, сама потчевала едою. Затем оба монаха улеглись на покой. Посреди ночи женщина тихонько подползла к тому месту, где спал молодой монах, и, укрыв его своей одеждой, прилегла рядом и разбудила его. Юноша встрепенулся, открыл глаза и страшно смутился. А женщина говорит:

– Никогда прежде не оставляла я никого на ночлег в своем доме. Нынче вечером я оставила вас. Потому что еще днем, лишь только увиделась с вами, тотчас решила, что непременно сделаю вас своим мужем. И замыслила я: «Оставлю вас на ночлег, а сама достигну желанной цели». Так осмелилась я приблизиться к вам. Я одинока, не привелось мне иметь законного супруга. Сжальтесь надо мной, прошу вас!

Выслушал ее монах, в великом изумлении и испуге сел он на постели и говорит:

– С давних пор было у меня заветное желание. И того ради я долгое время чуждался мирских деяний, хранил в чистоте дух мой и тело, и вот, вышел в далекий путь, иду поклониться святилищу Гонгэна[155] в Кумано! Если же я теперь нарушу вдруг обет свой, кара грозит и вам вместе со мною! Поэтому я прошу вас, оставьте замысел свой немедля!

И говоря это, он сколько мог от нее отстранялся, она же, непрерывно высказывая ему свою досаду, всю ночь сжимала его в объятьях, заигрывала с ним, мучая его и смущая его дух. Однако гоноша разнообразными речами отговаривал ее и, наконец, дабы умирить ее и успокоить, сказал так:

– Я ведь и не думал отказывать вам в том, о чем изволили вы говорить, отнюдь нет! Поэтому сейчас я отправлюсь в Кумано, побуду там два, может, три дня, исполню все, что подобает, поднесу в жертвенный дар храму светильники и митэгура[156], затем вернусь сюда, к вам, и непременно последую всему, о чем вы изволили говорить.

Так он ей обещался, и, ободренная его обещанием, женщина вернулась к себе. Тут наступил рассвет, и монахи покинули ее дом, продолжив путь свой к святилищам Кумано.

После этого женщина, отсчитывая каждый день условленного срока, ни о чем другом не думала, как только о своей любви к молодому монаху, и, совершив многочисленные и разнообразные приготовления, ожидала его прихода, но оба монаха на обратном пути, страшась этой женщины, даже и к дому ее не приблизились, прошли мимо, убежав от нее совсем по другой дороге.

А женщина, видя, что молодой монах долго не приходит, и не в силах более дожидаться, вышла к обочине дороги и принялась допытываться о нем у прохожих людей, и тут как раз встречается ей один монах, паломник из Кумано. Женщина у него и спрашивает:

– Не привелось ли вам видеть двоих монахов в такого‑то цвета одеждах, одного старого, другого – молодого? Они должны были сюда возвратиться из Кумано.

Монах в ответ:

– Если это те монахи, что вдвоем шли, так они уж два или три дня тому как оставили Кумано.

Услышала женщина его ответ, всплеснула руками: «Так, значит, он какою‑то другой дорогой убежал от меня?!» В страшном гневе она вернулась домой и затворилась в своем покое. Молча, без единого звука, она провела там некое время и затем умерла. Пока ее служанки, бывшие в доме, обнаружив это, плакали в печали по ней, из ее комнаты внезапно выползла громадная змея в пять хиро длиною. Змея выбралась из дома, подползла к дороге и устремилась по ней тем же путем, каким возвращаются паломники из Кумано. Людей, видевших это, пронимал ужас.

Оба монаха тем временем успели уйти далеко вперед, как вдруг обгоняет их какой‑то человек и говорит:

– Там, позади нас, творится нечто диковинное и непостижимое. Появилась громадная змея в пять хиро длиною. Движется она очень быстро. Проползает полями, одолевает горы и скоро будет здесь.

Услышали эту весть монахи и думают: «Несомненно, что это хозяйка дома, где мы провели ночь. Мы не сдержали своего обещания, вот и обратилась она от злобы змеею и теперь гонится за нами». Бросились они бежать оттуда стремглав и вот прибегают в обитель Додзёдзи – храм Пути и Становления. Тамошние монахи увидели их и спрашивают:

– Откуда это вы бежите так быстро?

Те изъяснились, рассказав о том, что с ними было, и просят: «Помогите нам как‑нибудь!»

Собрались монахи Додзёдзи всей общиной, посовещались и сделали вот что. Опустили они большой храмовый колокол до земли, спрятали под ним молодого монаха, а храмовые ворота накрепко заперли. Старик паломник укрылся среди храмовой братии.

Недолгое время спустя громадная змея подползает к обители Додзёдзи. Попусту запирали накрепко ворота! Змея перебралась через них и очутилась во дворе обители. Дважды она оползла кругом храма, остановилась перед входом в колокольню и сто раз ударила хвостом по створчатой двери. На сотом ударе дверь разлетелась в щепки, и змея заползла вовнутрь. Там обвилась она вкруг колокола и принялась избивать своим хвостом его «ухо», и длилось это часа два или три.

Монахи Додзёдзи хоть и сильно перепугались, но и поглядеть на это чудное событие им хотелось. Пораскрывали они двери храма с четырех сторон и, собравшись все вместе, подошли поближе. И вот видят они, лежит змея, и струятся у ней из глаз кровавые слезы. Подняла змея голову, облизнулась и поспешно уползла в ту сторону, откуда явилась.

Огромный колокол от ядовитого жаркого дыхания змеи раскалился до того, что по нему пробегало пламя. Даже подступиться было к нему невозможно!

Оплеснули монахи колокол водой, подождали, пока он остынет, затем, приподняв его за край, отодвинули, глядят: где же монах? А монах весь сгорел, ни косточки не осталось! Одна только горсть пепла лежала на том месте. Увидел это старый монах, его товарищ, заплакал горько и пошел прочь.

Некоторое время спустя к самому почтенному в той обители старику монаху явилась во сне громадная змея, много крупнее той, что он видел въяве. Подползает она прямо к нему и говорит:

– Я тот самый паломник, которого вы спрятали недавно под колоколом в вашей обители. Дурная женщина оборотилась змеей, и я в конце концов подпал под ее власть. Увы, я стал ее мужем! Я обрел в новом своем рождении отвратительное нечистое тело. Страдания, которые я терплю, неисчислимы. Хотел избавиться от них, а собственными усилиями сделать этого никак не могу. В прежнем моем рождении я завсегда уповал на «Сутру о Цветке Закона», но теперь я лишился ее! Тогда я подумал: «Ах, кабы осенил меня своей обширной милостью высокочтимый святой и избавил бы меня от этих мучений!» И вот я прошу вас: «Исполнитесь тем великим состраданием без границ, какое имеет Будда ко всему живому! Храня в чистоте дух ваш и тело, сделайте список главы „Продолжительность жизни Татхагаты" из „Сутры о Цветке Закона", отслужите о нас, двух змеях, заупокойную службу! Освободите нас от наших мук! Если не чудесная сила „Сутры о Цветке Закона", что еще может вызволить нас?!» – так закончила свою речь змея и удалилась восвояси, а старец очнулся от сна.

После этого старец размышляя обо всем случившемся с ним, и внезапно сердце его обрело Путь: он уверовал! Он своеручно сделал список главы «Продолжительность жизни Татхагаты», затем, «отбросив рясу и чашу»[157], пригласил к себе многих монахов обители, и они устроили однодневное собрание‑молебен и, дабы освободить двух змей от мучений, совершили заупокойную службу с приношением жертвенных даров.

Много времени не прошло, а старец снова увидел сон. Видит он молодого монаха и женщину. И он, и она сияют улыбкой, на лицах радость. Они поднимаются в обитель Додзёдзи, склоняются в молитвенном поклоне перед старцем и говорят:

– Корни добра, совершенного вами в чистоте вашей, дали благие всходы, и вот мы двое вдруг сбросили змеиные тела наши и теперь направляемся в обитель Добра. Женщина возродится на небе Трайястримша[158], монах – поднимется на небо Тушита[159].

Так они возвестили старцу, после чего каждый порознь вознесся в вышнее небо.

Старец обрадовался и умилился сердцем. Благоговейная вера его в могущество «Сутры о Цветке Закона» стала беспредельной.

Поистине, скажу я, непостижима для ума чудотворная сила «Сутры о Цветке Закона»! Избавиться от змеиного тела, вновь обретясь человеком, и возродиться на небесах – сотворить такое способна только чудесная мощь «Сутры»!

И очевидцы, и те, кто узнали об этом по слухам, все с упованием и надеждой уверовали в «Сутру о Цветке Закона». Они сделали множество списков «Сутры», а также усердно ее читали.

А каково оказалось сердце у старого монаха? Редкостной отзывчивости, скажу я! Но и это, думается, оттого, что был он в прошлых рождениях связан с этими двумя, молодым монахом и женщиною, узами Будды, как учитель добра. И если подумать, так и то, что у той дурной женщины в сердце возникла любовная страсть, тоже было предрешено в ее прошлых рождениях.

Вот оно каково в свирепстве своем исполненное зла женское сердце! Недаром Будда настоятельно и постоянно остерегает нас от приближения к женщине. Коль скоро вы уяснили себе это, то и не делайте этого больше!

Так об этом рассказывают, я же поведал вам то, что слышал от других.

 

Повесть о том, как монах благодаря помощи Бисямона[160] способствует появлению на свет золотого самородка и обретает опору в жизни

 

В стародавние времена в обители на горе Хиэй жил один монах. Был он превосходным знатоком Учения, а жил, при всем том, в величайшей бедности. Поскольку не оказалось у него сколько‑то постоянных жертвователей, он не смог находиться на Горе и в конце концов спустился в столицу, приютившись в обители Уринъин. Родители у него умерли, так что позаботиться о нем было некому, и он, никакой не имея опоры в жизни, многие годы ходил в храм на горе Курама, чтобы помолиться о том Бисямону – подателю счастья.

Как‑то во втором десятидневье девятой луны совершил он паломничество в Курама. Когда он шел обратно и был уже невдалеке от моста Идзумо‑дзи, наступили сумерки. А взял он с собой для сопровождения молоденького одного монаха, довольно жалкого с виду. Луна сияла ярко, поэтому он спешил поскорей вернуться к себе в обитель, но как раз когда подходил он к переулку, что к северу от Первого проспекта, с ним поравнялся юноша лет шестнадцати или семнадцати. Был он удивительно хорош собой, красоты прямо‑таки безупречной. Одет он был небрежно, белая простая одежда перехвачена узкой опояской, чтоб не мешала ходьбе.

Монах подумал: «Наверное, это какой‑нибудь храмовый служка. Но я не вижу наставника‑монаха, коему он сопутствует! Это странно!»

А юноша подходит поближе и спрашивает:

– Куда изволит следовать почтенный инок? Монах в ответ:

– Иду в обитель Уринъин... И тут юноша говорит:

– Возьмите меня с собой, прошу вас! Монах сказал:

– Но ведь я не знаю, кто вы, достойный отрок! Так вдруг, ни с того ни с сего? Ума не приложу... А вы, в свой черед, куда путь держите? К своему ли наставнику, в дом ли ваших почтенных родителей? Вы просите взять вас с собой, и я охотно исполнил бы вашу просьбу, но, боюсь, пойдут всякие слухи, а это будет досадно.

– Рассуждение ваше справедливо! – молвил юноша. – Но дело в том, что у меня произошла размолвка с неким монахом, которого знал я долгие годы, и вот уж десять дней, как я бреду неведомо куда. Что до моих родителей, то их не стало, когда я был еще младенцем. Ах, кабы кто‑нибудь пожалел меня и взял с собою, пошел бы за ним куда угодно!

– Сколь радостно слышать это! – ответствовал монах. – Что ж! Пускай потом говорят что хотят, а вряд ли сочтут поступок мой преступлением! Правда, у меня в монашеской келье, кроме этого никчемного служки, и нет никого! Не станете ли вы томиться тоской и скукой в подобном месте?

Так они шли и беседовали друг с другом, меж тем чрезвычайная красота юноши совершенно покорила монаха: «Будь что будет! – решился он. – Возьму его с собою!» И он взошел в свою келью в обители Уринъин, сопутствуемый юношей. Он зажег светильник – и что же видит?! Кожа у юноши ослепительной белизны, пухлые щеки, милое прелестное лицо, да и все в нем так и дышало наивысшей утонченностью. Увидел это монах и почувствовал огромную радость. «Несомненно, этот юноша не из простого рода», – подумал он и спрашивает:

– Кто был ваш почтенный батюшка, дозвольте мне узнать?

Юноша ничего не ответил. Монах приготовил постель, против обычая тщательно, и уложил юношу спать.

Потом он улегся рядом, они разговаривали о том о сем и неприметно уснули, а когда рассвело, монахи соседственных келий увидели юношу, изумились, и все в один голос возгласили ему хвалу. Монах же, отнюдь не желая, чтобы еще кто‑то на него глядел, не отпускал юношу даже на галерею, один любовался им, и не было часа, когда бы он не помышлял о нем, но уж на следующий день, лишь только стемнело, он приблизился к юноше и повел себя с ним без недавней робости. И тут он – может, оттого, что вдруг заподозрил что‑то неладное, – обращается к юноше с такими словами:

– С тех пор как родился я в этом мире, я, кроме материнской груди, никогда не касался тела женщины, почему и не ведаю в точности, что это такое, но только – вот странность! – сдается мне, будто вы совсем не похожи на то, что предстает, когда находишься вблизи какого‑нибудь отрока. Отчего это так? Отчего мое сердце так и тает, когда я около вас? Может быть, вы и вправду женщина? Скажите мне, если это так. Я ведь уж начал о вас заботиться, и я не оставлю вас даже на краткий миг! И все‑таки мне все это очень странно, я ничего не в силах постичь!

Юноша улыбнулся:

– Допустим, я женщина. Разве это мешает нам быть в сердечной близости?

Монах возразил:

– Если я пришел сюда вместе с особой, которая является женщиной, я обязан помнить о том, что могут сказать люди! А что изволит помыслить обо мне сам господин Будда? Я трепещу!

– Ну а что господин Будда?! Вот если бы вы совершили дурной поступок по собственной воле, ну тогда, разумеется... А кроме того, ведь люди видели, что вы пришли сюда вместе с храмовым служкой. И если даже я женщина, отчего бы вам не вести себя со мной так, словно я юноша? – говорила она, и в этом была забавная прелесть.

Выслушав сию речь, монах понял, что перед ним действительно женщина, и он безмерно перепугался и крепко корил себя за опрометчивость. Да что было делать?! Он испытывал к ней теперь такую жалость, до того она стала ему мила, что не было сил отослать ее от себя. Правда, после всего услышанного он, сбираясь ко сну, отгородился от нее ворохом одежды, будто он к ней безучастен, но монах обычный был человек, и недолго спустя он оставил робость, открылся ей, и они соединились в сердечной близости.

И вот что монах стал думать с той поры: «Пускай есть отроки – замечательные красавцы, а такого милого и желанного существа не сыщется больше на свете! Как видно, это было мне суждено в предыдущих рожденьях!» В таких мыслях он проводил свои дни, а монахи соседственных келий все толковали друг с другом: «Смотрите‑ка! Бедняк бедняком, а сумел залучить к себе в служки такого прекрасного юношу!»

Шло время, и вот однажды этот служка почувствовал себя не совсем обыкновенно и перестал принимать пищу. Монаху это показалось очень странным, а служка говорит:

– Я понесла дитя под сердцем. Извольте об этом знать!

Монах страшно смутился и восклицает:

– Как же так?! Ведь я все это время говорил, что здесь вместе со мной храмовый служка! Беда‑то какая! О, я несчастный! А когда родится дитя, что мне нужно делать?

– Ничего, прошу вас! Будто бы ничего не случилось. Я не доставлю вам забот. Когда же все совершится, я прошу вас, ни единого звука!

Все оставшееся время монах мучился всем сердцем от жалости к ней. Наконец урочный час подошел. Вид у служки был беспомощный и унылый. Он говорил о печальных вещах и то и дело плакал. Монах был также полон печали. Служка сказал:

– Мне очень больно! Кажется, у меня вот‑вот родится дитя.

И тут монах в отчаянье поднял шум.

– Умоляю вас не шуметь! Только отгородите для меня особенное место в келье, да настелите там поверх циновок тонкие верхние татами!

Монах, как ему было сказано, разостлал за ширмами тонкие татами, и служка туда вошел.

Спустя какое‑то время роды, по всему судя, завершились, и монах отважился заглянуть вовнутрь. Он увидел дитя, завернутое в материнскую одежду, которую сняла с себя роженица, но самой роженицы нигде не было, она исчезла. Монаху это показалось странным, он приблизился и осторожно развернул сверток: младенца тоже не было, а лежал там некий камень величиной с большой спальный валик, который кладут в изголовье. Монаху было и страшно, и жутко, когда же он тем не менее поднес светильник к этому камню, от него полилось золотистое сиянье. Пригляделся он, а это золотой самородок!

Служка больше не появлялся, но нередко потом его облик вставал перед монахом. И тогда монах с тоской и печалью вспоминал все, что с ним некогда случилось. Однако же завсегда думал при этом: «Господин Бисямон, пребывающий на горе Курама, устроил все это, желая помочь мне!»

Монах распилил золотой самородок на дольки, время от времени продавал их и сильно разбогател.

Может, с тех пор и пошла поговорка: «Не дитя, а чистое золото!»

Историю эту передал один монах‑ученик.

Именно таковы чудеса, являемые милостью небесного царя Бисямонтэна – подателя богатства и счастья!

Так рассказывают, а я вам поведал лишь то, что слышал от других.

Повесть о том, как некий вор, поднявшись в башню ворот Расёмон, видит мертвых людей 

В стародавние времена некий мужчина пришел в столицу откуда‑то из провинции Цу, чтобы заняться воровством. Был еще белый день, до сумерек далеко, поэтому он укрылся в тени ворот Расёмон, однако прохожие на проспекте Сюдзяку были все еще очень часты, и тогда он решил, что подождет, пожалуй, еще сколько‑то времени, пока не притихнет людское движенье, и так он стоял под воротами Расёмон в ожидании своего часа, как вдруг до него донеслись голоса множества людей, приближавшихся из‑за городской черты, со стороны Ямасиро. Не желая, чтобы его заметили, вор неслышно вскарабкался на верхний ярус надвратной башни. Смотрит, а там, внутри, светится какой‑то тусклый огонек.

Удивился вор, и сквозь решетчатое окно заглянул в помещение. Что же он увидел? На полу лежала мертвая молодая женщина. В изголовье стоял светильник. Тут же сидела совсем седая, в белых космах, дряхлая старуха и грубо выдергивала волосы у молодой женщины из головы.

Вор стоял в совершенном изумлении. «Может быть, это демон‑они[161]?!» – помыслил он и задрожал от страха. Потом ему пришло в голову: «А может, это просто‑напросто мертвец? Тогда попробую его припугнуть!» – И он потихоньку отворил дверь, вынул свой короткий меч и с криком: «Ах ты тварь этакая!» – подскочил к старухе. Та ужасно перепугалась и умоляюще сложила ладони перед ним.

Вор спрашивает:

– Ты кто такая, бабка?! И что ты тут делаешь? Старуха в ответ:

– Это моя госпожа, изволишь ли видеть. Не стало ее на свете, а позаботиться обо всем, все устроить, как надобно, оказалось некому. Вот и положили ее сюда. А волосы у нее вишь какие длинные да пышные! Я и подумала, дай‑ка нащиплю у нее волос на парики для продажи. Ты, может, подсобил бы мне?

Выслушал ее вор, содрал одежду с мертвой женщины, а заодно и со старухи, прихватил и волосы, добытые ею, бегом спустился по лестнице и скрылся неведомо где.

К слову сказать, в верхнем ярусе надвратной башни находилось множество людских скелетов. Туда, на башню, привозили и сваливали тела умерших людей, которых некому было похоронить, как должно.

Обо всем этом рассказал кому‑то тот самый вор, а я вам поведал лишь то, что слышал от других.

 

Повесть о том, как Тайра‑но Садафуми страстно увлекается госпожой Хонъин‑но дзидзю

 

В стародавние времена жил человек по имени Тайра‑но Садафуми[162], второй начальник гвардии. В свете он прозывался Хэйдзю. Он принадлежал к знатному роду, был безупречно красив лицом и статью, а кроме того, самый дух его, вкус к изящному, обхождение, разговор – все обладало прелестью, так что не было в ту пору никого, кто мог бы превзойти Хэйдзю. А поскольку он был именно таков, то не было и мужней жены или барышни, не говоря уж о молоденьких фрейлинах, кого он не мог бы склонить к сердечной беседе.

Между тем пребывал тогда в мире господин Хонъин‑но Отодо[163], министр, имевший свою резиденцию в Хонъин – главном дворце. В доме его жила юная особа по имени Дзидзю‑но ними. Будучи девицей редкого очарования и утонченных душевных качеств, она состояла в придворной службе.

Хэйдзю часто бывал у господина министра и, наслышавшись о красоте Дзидзю‑но кими, устремился с некоторых пор искать ее расположения. Причем сказать нельзя, с какой пылкостью: жизнь готов был отдать в промен за единую встречу с ней! Увы, госпожа Дзидзю‑но кими даже не отвечала на его письма. Он же в тоске и печали слал ей письмо за письмом. К примеру, писал: «Лишь два слова начертать извольте: я читала». Или: «В думах о Вас я все плачу и плачу!»

Наконец однажды посланец его возвращается с ответным письмом. Хэйдзю бросается к нему не разбирая дороги, поспешно разворачивает свиток, а там лишь два слова: «Я читала». Попросту Дзидзю‑но кими вырезала их из собственного его письма, приклеила лоскуток к листку наитончайшей бумаги, да и отправила к нему.

Света не взвидел Хэйдзю от гнева и отчаянья. А случилось это как раз в последний день второй луны. «Вот и прекрасно, – решился он. – Кстати и оборву все разом! Что нужды истощать свое сердце?!» И после этого жил, ни звуком не подавая ей о себе вести. Но вот прошло уже второе десятидневие пятой луны, и как‑то вечером, когда лил непрестанно дождь и мрак сгущался, он подумал: «И все же, и все же, что если мне сегодня явиться к ней?! Будь у нее даже бестрепетное сердце демона‑они, неужто не сжалится она надо мной?!» Ночь становилась все глубже, дождь шумел неумолчно, темень была такая, что перед самым носом ничего не разглядишь. Но Хэйдзю все было нипочем. В безумном нетерпенье, не владея собой, направился он к дому Хонъин‑но Отодо.

Там он вызвал служанку, не раз прежде услужавшую ему своим посредством, и попросил ее передать Дзидзю‑но кими: «Я пришел, ибо я изнываю от тоски». Служанка вскоре вернулась и доложила ответ барышни: «В высоких покоях еще не спят, и я не вольна уйти к себе. Благоволите подождать немного. Я сама подам вам знак украдкой».

Хэйдзю взволновался. «Так‑то! Да и можно ли было не пожалеть человека, если он решился из дому выйти такою ночью?! Кстати же я пришел!» С этими мыслями притулился он в густой тени под какою‑то дверью и стал ждать, и ему показалось, должно быть, будто прошло много‑много лет.

Через некоторое время по звукам, донесшимся до него, он угадал, что господа сбираются ко сну, затем все смолкло, и тогда из глубины покоев послышались шаги и кто‑то тихонько разомкнул кольцо со скобою раздвижных дверей. О радость Хэйдзю! Он подошел со своей стороны к дверям, толкнул их, и они плавно разъехались! Все было точно во сне! «Ах, да как же все это сделалось?!» – подумал он. Вот ведь, бывает, что и в радости задрожишь всем телом!

Хэйдзю утишил свое волненье и мягко ступил за порог: опочивальня была полна благоуханьем. Он обошел кругом, покуда не обрел место, где, по его разуменью, приуготовлена была постель. Там вольно расположилась женщина в мягких нижних одеждах. Он пробежал рукой от ее талоны к плечам: затылок изгибался утонченно‑нежно; погладил волосы – они холодом отдались ему в ладони, будто лощенные льдом. От счастья Хэйдзю ничего не сознавал. Не в силах унять дрожи, он чувствовал, что никак не может приступить к беседе, и вдруг она молвит:

– Крайне важная вещь! А я за всем этим о ней позабыла! По пути сюда я не замкнула сёдзи в соседней комнате. Пойду замкну их и тотчас буду обратно!

«И в самом деле!» – подумал он и отвечает:

– В таком случае быстрее возвращайтесь!

Она встала, сняла с себя легкое платье и в одной тонкой исподней одежде и прозрачных шароварах‑хакама скользнула вон.

В свой черед Хэйдзю распустил тесьму на одеждах и принялся ждать ее возвращения. Наконец до него донеслось, как она запирает сёдзи. «Сейчас вернется!» – подумал он и в этот миг расслышал шаги ее в глубине дома, однако же время шло, а шаги отнюдь не приближались к нему!

Он обеспокоился, встал и добрался до сёдзи. Вот кольцо и скоба. Он хотел было раздвинуть сёдзи, но они не поддавались. Она их замкнула с обратной стороны и была такова! Невозможно выразить словами его досаду. Должно быть, он затопал ногами, заплакал. Он стоял перед сёдзи, не в силах ничего понять, и не замечал, что слезы так и брызгали у него из глаз – дождю не уступят!

«Так уйти и обмануть меня! За что подобная обида?! Ах, догадайся я вовремя, пошел бы вместе с ней и сам запер бы эти сёдзи. Верно, вот что она задумала: „Дай‑ка, я испытаю его чувства!", оттого и поступила так. Теперь‑то она, разумеется, говорит себе: „Ну не дурень ли он?!" А это куда горше, чем если бы я вовсе не виделся с нею. Хорошо же! Останусь лежать в этой комнате до самого утра. Да‑да, останусь тут, и пусть все узнают об этом!» – так он помышлял, вне себя от отчаянья. Но вот забелел рассвет, Хэйдзю услышал, как в доме начинают просыпаться, и поневоле встревожился: «Ежели я выйду отсюда у всех на глазах, что‑то еще будет?!» И он поторопился уйти прежде, чем наступило утро.

С той поры Хэйдзю мечтал только об одном: «Как бы мне услышать о ней что‑нибудь отвратительное, и тогда я смогу возненавидеть ее!» – но ничего такого он не слышал, но поскольку он продолжал сгорать от неизреченной страсти к этой госпоже Дзидзю‑но кими, вот что взбрело ему однажды на ум: «Пусть она безупречно хороша, пусть прекрасна, но уж то, что отдает она в некий сосуд, вряд ли различается от того, что отдаю, к примеру, я, другой или третий! Итак, я должен любым способом заполучить оный сосуд! Я загляну в него, и уж тогда она бесспорно станет противна мне!»

Он решил, что в тот час, когда служанка выходит ополоснуть оный сосуд проточной водою, он подстережет ее и выхватит его у ней из рук. С тем и притаился он как‑то на дозоре около покоя Дзидзю‑но кими. Наконец вышла оттуда хорошенькая девица. На взгляд ей было лет семнадцать или восемнадцать. Волосы у нее спадали длинной волной, всего трех вершков не достигая до края акомэ! А само акомэ?! Тончайшего шелка одежда цвета «гвоздики» – то есть цвета алой сливы с зеленым исподом. И были на ней темно‑лиловые хакама, небрежно подхваченные узкою опояской.

Одной рукой прижимала она к груди некий сосуд или же короб, обернутый тонкой тканью, пропитанной гвоздичным маслом, а в другой руке был веер из красной разрисованной узорами бумаги, которым она прикрывала лицо.

Ах, как возликовал Хэйдзю, увидев ее, и следом‑следом неотступно пошел за нею. Дождавшись безлюдного места, он подскочил к девушке и стал выхватывать сосуд. Та плача и плача противилась, да где там! Хэйдзю безжалостно выхватил у ней из рук ее ношу и побежал прочь. Вбежал в какую‑то пустую светелку и заперся там, а девушка стоит с той стороны за стеной и горько плачет.

Оглядел Хэйдзю сосуд: сияет сквозь лак дивная позолота. И при виде прекрасного сосуда, да еще обернутого прозрачнейшей тканью, пропала у него охота открывать крышку. Хэйдзю не знал, что там внутри, но снаружи сосуд никак не походил на творение человеческих рук, и ему страсть как не хотелось открывать его. Теперь он уже боялся заглянуть внутрь и испытать отвращение!

Так он медлил и медлил, пристально глядя на закрытый сосуд, пока не сказал сам себе: «Однако сколько же можно так быть?!» И он робко‑робко приоткрыл крышку. Тотчас пахнуло на него ароматом гвоздичного масла. Этого он понять никак не мог и крайне изумился. Потом он заглянул внутрь: сосуд был вполовину налит какой‑то золотистой влагой, а в ней плавали три округлых комочка, каждый с большой палец толщиною, длиною же – в два или три вершка. «Вот оно!» – подумал Хэйдзю. Но что это?! – и от них тоже струился невыразимо прекрасный запах. Хэйдзю подобрал на полу какую‑то щепку, воткнул ее в один такой комочек, поднес к носу – и оказалось, что это заморская черная мастика «куробо» редкостной смеси: она отдавала мускусом, сандалом и другими чудесными благовониями. В совершенном недоумении он решил: «Нет, она не из нашего земного мира!» Тем не менее он думал только об одном: «Ах, как бы мне сделать ее своею!» Он как будто бы обезумел. Он поднес сосуд к губам, слегка отхлебнул оттуда я задохнулся от вкуса гвоздичного масла. Затем облизнул он комочек, нанизанный на щепку: у того оказался отвратительный сладкий вкус, одуряющий запах.

Хэйдзю был человек острого ума и тут же все понял: «Ну разумеется! Кипяченое гвоздичное масло в оном сосуде – это то, что вначале показалось мне мочою. А то, другое, – всего лишь клубни горных бататов, отваренные в сладком сиропе вместе с шариками благовоний на меду; при помощи черенка большой писчей кисти ими умащают кожу. Дело, если подумать, обыкновенное. Но она – какую она проявила предусмотрительность, как догадалась, что кто‑то попытается заполучить оный сосуд?! Сомнений нет! Конечно, она существо не из нашего мира! И если я, так или иначе, не свижусь с нею, то не стану более жить!» И он не знал, на что ему еще решиться. Ум его терялся. От этих волнений Хэйдзю заболел и в конце концов, измученный своей страстью, умер.

Ну есть ли хоть какая‑нибудь польза от подобных вещей?! До чего же все‑таки греховны и мужчины, и женщины!

Слышавшие сию историю строго порицали Хэйдзю: «Нельзя было так безрассудно отдавать свое сердце женщине!»

А я вам поведал лишь то, что слышал от других.

Перевод и комментарии В. С. Сановича

 

 

СЭЙ СЁНАГОН И ЕЁ «ЗАПИСКИ У ИЗГОЛОВЬЯ»[164]

 

«Записки у изголовья» Сэй Сёнагон – своеобразная, тесно спрессованная энциклопедия быта и искусства, она полна реалий, но увиденных глазами художника. Самый перечень их, принцип их отбора и сцепления подчинен художественным целям и апеллирует к внутреннему зрению читателя, к ассоциативному богатству, которым он наделен. Сэй Сёнагон щедра, она хочет показать читателям то, что видела сама, и разделить с ними радость увиденного.

«Записки у изголовья» («Макура‑но соси») находятся под глубоким воздействием изобразительного искусства своего времени, особенно «эмакимоно»иллюстраций к романам. Работая как живописец, Сэй Сёнагон компонует картину, группируя фигуры, детали, намечая фон и фиксируя тончайшие оттенки красок и освещения. Лица, как и в «эмакимоно», лишены индивидуальных черт, это идеальный тип хэйанской красоты, портрет детализируется при помощи костюма. Текст служит как бы подписью для картины, но картина уже не нужна, все сказано словом. Сэй Сёнагон на миг останавливает время, чтобы дать возможность полюбоваться прекрасным.

Любование прекрасным во всех его возможных гранях соответствовало мироощущению Хэйанской эпохи. Не всегда красота отождествлялась с красивостью, даже уродливое и страшное могло вызывать эстетические эмоции, если оно стало предметом искусства. В «Записках у изголовья» мы находим эстетическое кредо эпохи, уже осознанное и продуманное. Восприятие красоты в хэйанском понимании было неразрывно связано с чувством и потому являлось актом глубоко личного сознания. Впрочем, Сэй Сёнагон со свойственным ей юмором показала в «Записках у изголовья », как шаблонизировалось чувство красоты и подменялось чувствительностью напоказ.

Слово «красота» повторяется в книге многократно. Понятие это выражается по‑разному разными словами. «Моно‑но аварэ» – высший тип гармоничной красоты. Он вызывает глубоко лирическое чувство, окрашенное печалью. С ним тесно связано философское раздумье о непрочности бытия. Влияние китайской поэзии и буддизма здесь особенно заметно. «Окаси» – это красота как бы с улыбкой, красота, вызывающая радостное удивление. При всей своей прелести, она лишена глубины «моно‑но аварэ». Сэй Сёнагон, наделенная большой зоркостью и юмором, умела подмечать «окаси». Поиски необычного угла зрения вообще характерны для японского искусства. И эта любовь к необычному не случайна.

Предполагают, что Сэй Сёнагон вела дневник, и с этого, в сущности, началась книга. Но куски повествовательной прозы расположены без всякой хронологической последовательности, чередуясь с «перечислениями», лирическими поэмами в прозе и всевозможными пестрыми заметками. Это как бы мозаика, составленная из разноцветных кусочков смальты. «Записки у изголовья»родоначальник нового, оригинального, чисто японского жанра «дзуйхицу» («вслед за кистью»). Они оказали огромное влияние на последующую литературу. В мировой литературе трудно подобрать соответствующую аналогию. Принцип жанра – полная свобода писать, не сообразуясь с каким‑либо планом, вне рамок заданной фабулы, как бы идти вслед за своим пером (в Японии, оговоримся,кистью) туда, куда оно поведет.

Подлинного манускрипта не сохранилось. Существует более десяти вариантов текста. В среднем книга содержит около трехсот фрагментов (по‑японски они называются «дан»ступень).

Сэй Сёнагон происходила из семьи известных поэтов, но социальное происхождение ее отца было скромным – он занимал пост провинциального чиновника. Служить при дворе без поддержки знатного рода было нелегко, но это давало большой простор для наблюдений. Остроумная, язвительная Сэй Сёнагон нажила себе при дворе немало врагов. Конец ее жизни был печальным. Годы рождения и смерти ее неизвестны. События, о которых говорится в книге, хронологически датируются с 986 по 1000 г.

В. Н. Маркова

 

СЭЙ СЁНАГОН

ЗАПИСКИ У ИЗГОЛОВЬЯ[165]

 

Весною – рассвет

 

Весною – рассвет.

Все белее края гор, вот они слегка озарились светом. Тронутые пурпуром облака тонкими лентами стелются по небу.

Летом – ночь.

Слов нет, она прекрасна в лунную пору, но и безлунный мрак радует глаза, когда друг мимо друга носятся бесчисленные светлячки. Если один‑два светляка тускло мерцают в темноте, все равно это восхитительно. Даже во время дождя – необыкновенно красиво.

Осенью – сумерки.

Закатное солнце, бросая яркие лучи, близится к зубцам гор. Вороны, по три, по четыре, по две, спешат к своим гнездам, – какое грустное очарование! Но еще грустнее на душе, когда по небу вереницей тянутся дикие гуси, совсем маленькие с виду. Солнце зайдет, и все полно невыразимой печали: шум ветра, звон цикад...

Зимою – раннее утро.

Свежий снег, нечего и говорить, прекрасен, белый‑белый иней тоже, но чудесно и морозное утро без снега. Торопливо зажигают огонь, вносят пылающие угли,– так и чувствуешь зиму! К полудню холод отпускает, и огонь в круглой жаровне гаснет под слоем пепла, вот что плохо!

 

Времена года

 

У каждой поры своя особая прелесть в круговороте времен года. Хороши первая луна, третья и четвертая, пятая луна, седьмая, восьмая и девятая, одиннадцатая и двенадцатая.

Весь год прекрасен – от начала до конца.

 

То, что редко встречается

 

Тесть, который хвалит зятя.

Невестка, которую любит свекровь.

Серебряные щипчики, которые хорошо выщипывают волоски бровей.

Слуга, который не чернит своих господ.

Человек без малейшего недостатка. Все в нем прекрасно: лицо, душа. Долгая жизнь в свете нимало не испортила его.

Люди, которые, годами проживая в одном доме, ведут себя церемонно, как будто в присутствии чужих, и все время неусыпно следят за собой. В конце концов редко удается скрыть свой подлинный нрав от чужих глаз.

Трудно не капнуть тушью, когда переписываешь роман или сборник стихов. В красивой тетради пишешь с особым старанием, и все равно она быстро принимает грязный вид.

Что говорить о дружбе между мужчиной и женщиной! Даже между женщинами не часто сохраняется нерушимое доброе согласие, несмотря на все клятвы в вечной дружбе.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 281; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!