Слово о девочке, родившейся из мясного шарика, которая творила добро и наставляла людей



 

Тоёбуку‑но‑Хирогими жил в деревне Тоёбуку, что в округе Ядусиро земли Хиго. Его жена забеременела, и во 2‑м году эры Драгоценной Черепахи, 15‑го дня одиннадцатой луны года Свиньи, в час Тигра, у нее родился мясной шарик, походивший на яйцо. Супруги сочли это за дурное предзнаменование, положили шарик в корзину, отнесли в горы и оставили среди камней. Вернулись туда через семь дней – оболочка мясного шарика раскрылась, и на свет появилась девочка. Родители забрали ее и выкормили грудью. Люди в округе не могли надивиться на чудо сие.

Минуло восемь лун, и девочка вдруг стала быстро расти, причем ее голова срослась с плечами, а подбородка не было. Этим она отличалась от других людей. Роста в ней было три сяку и пять сунов. С рождения она славилась умом и премудростью. К семи годам девочка выучилась читать без запинки «Сутру Лотоса» и восемьдесят свитков «Сутры цветов добродетелей бодхисаттвы». Она была молчалива и скромна. В конце концов дочь надумала покинуть родительский дом. Она остригла волосы, надела рясу, творила добро и наставляла людей – они верили в нее. Монахиня обладала звучным голосом, и слушавшие ее каждый раз бывали тронуты. Телом монахиня не походила на других женщин: у нее не было влагалища, но лишь отверстие для испражнений. Она не спала с мужчинами. Скудоумные миряне издевались над ней и обзывали «обезьяньей святой». Однажды монах из государева храма в округе Такума и монах из храма Дайдзиндзи в Явата, что в округе Уса земли Будзэн, злобно твердили ей: «Твой путь ложен». Так они высмеивали и унижали ее. Тут на землю спустился небожитель и замахнулся на них пикой. Монахи закричали от страха и умерли.

В 7‑м или 8‑м году эры Драгоценной Черепахи высокодобродетельного монаха Каймё из храма Дайандзи назначили главой общины верующих в земле Цукуси. Управитель округи Сага земли Хидзэн по имени Сагано‑кими‑Когими, носивший высший разряд младшего седьмого ранга, во время летних молений пригласил учителя Закона Кайме для проповеди о восьмидесяти свитках «Сутры цветов добродетелей бодхисаттвы». Среди слушателей была и монахиня. Проповедник увидел ее и спросил с издевкой: «Что это еще за монахиня уселась между вами?» Монахиня сказала: «Будда создал истинное учение из великого сострадания ко всем тварям без изъятия. Почему же ты выделяешь меня?» Затем попросила растолковать трудный стих из сутры, и проповедник не мог ответить. Высокоумные люди удивились и стали испытывать ее. Монахиня ответила на все вопросы. Тогда они поняли, что монахиня была воплощением святого Будды, и стали называть ее бодхисаттвой Сяри. Сяри наставляла монахов и мирян, а они поклонялись ей.

В давние времена Будды дочь богача Судати из Саэдзё по имени Соман родила десять яиц. Потом они превратились в десять мужей, покинули дом и стали архатами. Жена богача из Кабираэ забеременела и родила мясной шарик. Через семь дней его открыли, и там оказалось сто мальчиков. Все они покинули дом и стали архатами. И в нашей маленькой стране, где правит священная династия, тоже живут праведники. Случаются и такие вот чудеса.

 

Слово о женщине, родившей камни и поклонявшейся им

 

В деревне Кусуми, что в округе Катаката земли Мино, жила девица из рода Агата. Ей минуло двадцать лет, но она жила одна и не познала мужчину. Она забеременела сама по себе. Прошло три года, и во время правления государя Камму, летом 1‑го года эры Вечного Здравствия[128], в конце второй луны года Свиньи, она родила два камня. Размером они были в пять сун. Один – бело‑голубой, другой – голубой. Они росли с каждым годом.

В округе Ацуми, соседней с Катаката, обитал Великий бог Инаба[129]. Он вселился в прорицательницу и сказал: «Эти два камня – мои дети». Поэтому женщина огородила камни священной изгородью и поклонялась им.

О таких чудесах не слышали с давних времен и до нынешних дней. То диво случилось в стране, где правит священная династия.

Перевод и комментарии А. Н. Мещерякова

 

 

«ПОВЕСТЬ О ГЭНДЗИ»

 

В самом начале XI в., то есть около десяти столетий тому назад, японская придворная дама Мурасаки Сикибу взялась за кисть и написала произведение, которому было суждено не только во многом определить пути развития японской литературы, но и войти в число признанных мировых шедевров. Это «Повесть о Гэндзи» («Гэндзи моногатари»).

Дошедший до нашего времени текст «Повести» состоит из 54 глав, которые традиционно делятся на три части. В первой и второй частях прослеживаются судьбы главного героя и женщин, с ним связанных, в третьей рассказывается о его внуках.

Читая «Гэндзи моногатари», словно по мановению волшебной палочки, переносишься в старинную японскую столицу Хэйан, встречаешься с ее обитателями, становишься свидетелем того, как жили эти люди, о чем они думали, что их радовало, что волновало. Проза хэйанских дам ценна именно тем, что с удивительной полнотой раскрывает внутренний мир людей, живших десять веков тому назад. Они действительно оставили нам свое «тепло и дыхание на стеклах вечности».

«Повесть рождается тогда, – пишет Мурасаки Сикибу, – когда человек, наблюдая за всем вокруг него происходящим – хорошим ли, дурным ли, – видя то, чем никогда не надоест любоваться, слыша то, к чему невозможно остаться равнодушным, в конце концов оказывается не в силах хранить все это в собственном сердце, и у него возникает желание поделиться своими наблюдениями с потомками». Будучи дочерью известного ученого Фудзивара Тамэтоки, Мурасаки Сикибу прекрасно знала китайскую литературу (что было недоступно многим женщинам ее круга), бывала за пределами столицы и прислуживала императрице Сёси (супруге императора Итидзё и дочери канцлера Фудзивара Митинага), в свите которой были собраны самые блистательные поэтессы того времени – Идзуми Сикибу, Акадзомэ Эмон, Исэ‑таю. То есть она имела возможность «видеть и слышать», судя по всему, намного больше других женщин, а поскольку обладала к тому же ярко выраженным аналитическим умом, то сумела, проанализировав все увиденное и услышанное, обобщить результаты своих наблюдений в «Повести о Гэндзи», надеясь таким образом передать потомкам свой жизненный опыт, свои соображения о мире, в котором она жила.

Жила же она в эпоху ожесточенной борьбы за власть, которая происходила внутри рода Фудзивара (к одному из ответвлений которого принадлежал и отец Мурасаки), сумевшего к середине X в. приобрести исключительное влияние на императорское семейство. В годы юности Мурасаки Сикибу эта борьба за власть, в которую невольно была вовлечена и ее семья, стала особенно ожесточенной и привела к тому, что к концу X в. вся полнота власти в стране была фактически сосредоточена в руках могущественного канцлера Фудзивара Митинага (966–1027).

Предметом упований людей, живших в ту эпоху, было прежде всего продвижение по службе, все стремились занять как можно более высокое положение в мире и обеспечить это высокое положение своим детям и внукам. Этой цели служило все – воспитание, науки, литература, поэзия. Путь, который прошел главный герой романа, Гэндзи, – это путь к вершинам власти, путь, возвысивший его лично и, что едва ли не самое главное, обеспечивший процветание его потомкам.

Изображая судьбы связанных с Гэндзи женщин, Мурасаки показывает, какими достоинствами должна была обладать женщина, чтобы победить в этой борьбе за продвижение наверх, и что эта победа приносит самой женщине. Одним из необходимых достоинств женщины являлся поэтический дар (пятистишие вака было основным средством общения мужчины и женщины практически на любом этапе любовных отношений). Отсутствие этого дара делало женщину совершенно бесперспективной. На втором месте было умение играть на кото, затем умение подбирать наряды, составлять ароматы и пр. Только обладая всеми этими умениями, женщина могла рассчитывать на брак, способный обеспечить ей и ее детям достойное положение в обществе.

Однако даже самое высокое положение не приносит счастья никому из героинь «Повести». Несчастна жена Гэндзи Вакамурасаки, несчастна императрица Фудзицубо, несчастна Акаси, которой вроде бы и удалось достичь вершины благополучия: она, прозябавшая в далеком провинциальном местечке Акаси, родила Гэндзи дочь, ставшую супругой императора, и оказалась в столице, окруженная роскошью, о которой и мечтать не смела. Собственно, в «Повести о Гэндзи» почти нет счастливых людей и нет счастливого конца. Счастливы – и это особо подчеркивается автором – только те женщины, которые почему‑либо не вовлечены в сферу борьбы за власть. К ним относится прежде всего героиня тех двух глав, которые предлагаются вниманию читателей, женщина по имени Суэцумухана – Цветок Шафрана. На первый взгляд Мурасаки Сикибу относится к ней с иронией – в самом деле, Суэцумухана не обладает ни одним из тех качеств, которые совершенно необходимы любой женщине для того, чтобы привлечь внимание мужчины и занять достойное место в мире: она абсолютно лишена поэтического дара, не умеет заботиться о своих нарядах, да и вообще глуповата. И мы могли бы смело причислить Суэцумухана к комическим персонажам, если бы не глава «В зарослях полыни», в которой рисуется образ женщины, далекой от суетных забот о своем благополучии, умеющей верить и ждать, чья беспредельная преданность в конце концов оказывается вознагражденной.

Т. Л. Соколова‑Делюсина

 

МУРАСАКИ СИКИБУ

ПОВЕСТЬ О ГЭНДЗИ[130]

 

Шафран

 

Основные персонажи

Тюдзё (Гэндзи), 18–19 лет.

Пустая Скорлупка Цикады (Уцусэми) – супруга правителя Иё.

Мискант у Стрехи (Нокиба‑но оги) – падчерица Уцусэми.

Госпожа Таю – дочь госпожи Саэмон, кормилицы Гэндзи.

Дочь принца Хитати (Суэцумухана).

То‑но тюдзё – сын Левого министра, брат Аои, супруги Гэндзи.

Левый министр – тесть Гэндзи.

Госпожа Оомия (Третья принцесса) – супруга Левого министра, мать Аои и То‑но тюдзё.

Дзидзю – прислужница Суэцумухана, дочь ее кормилицы.

Юная госпожа (Мурасаки), 10–11 лет,– воспитанница Гэндзи.

 

Годы текут, но позабыть он не в силах, как, оставив его, росой мимолетной растаял «вечерний лик», чьей красою не успел он сполна насладиться.

Связанные с ним женщины – и та и другая – словно старались превзойти друг друга в чопорности и гордой неприступности, от них веяло холодом, и мысли его невольно устремлялись к ушедшей, такой открытой, доверчивой и милой, такой ни на кого не похожей и потому особенно привлекательной.

«Вот бы встретить какую‑нибудь прелестную особу, никому не ведомую, кроткую, мягкосердечную...» – мечтал Гэндзи, как видно забыв о полученном уроке, и надобно ли сказывать, что от внимания его не укрывалась ни одна женщина, о достоинствах которой шла по миру молва. К некоторым, если почему‑либо они возбуждали в нем особый интерес («быть может, наконец...»), он писал письма – всего несколько слов, намекающих на его чувства,– ибо успел привыкнуть к тому, что ни одна не противилась его желаниям, ни одна не отвечала отказом.

Правда, иногда случай сталкивал его с женщинами неприступными, твердыми духом. Как правило, они отличались редким недостатком чувствительности, мешавшим им постичь душу вещей. Время показало, что и они не могли упорствовать до бесконечности и раньше или позже, смирившись, вступали в союз с самыми заурядными мужчинами. Впрочем, таким Гэндзи чаще всего сразу же переставал писать.

Нередко он с сожалением вспоминал о Пустой Скорлупке Цикады, а порой, когда подвертывался благоприятный случай доверить письмо посланцу‑ветру, напоминал о себе и Мисканту у Стрехи. Как хотелось ему еще раз увидеть их обеих – чтоб они сидели друг против друга и огонь светильника освещал их... Так, не умел Гэндзи совершенно забывать однажды встреченных женщин.

Дочь кормилицы Саэмон, к которой после Дайни Гэндзи питал самую большую привязанность, прозывалась госпожой Таю. Служила она во Дворце, и отцом ей был Хёбу‑но таю из Военного ведомства, благородный муж, в чьих жилах текла высочайшая кровь. Эта весьма бойкая юная особа нередко оказывала различные услуги и самому Гэндзи. Мать ее, став супругой правителя Тикудзэн, покинула столицу, и госпожа Таю жила в доме отца, откуда ездила во Дворец.

Однажды по какому‑то случаю рассказала она Гэндзи историю дочери покойного принца Хитати, появившейся на свет незадолго до его смерти. Нежно любимая отцом, осталась она теперь одна на свете и влачила жалкое существование.

Весьма тронутый участью девушки, Гэндзи невольно заинтересовался ею и принялся расспрашивать Таю.

– Не могу сообщить вам ничего достоверного ни о нраве ее, ни о наружности. Живет она замкнуто, сторонится людей. Я иногда захожу к ней по вечерам, и мы беседуем через ширму. Судя по всему, самым приятным собеседником она считает семиструнное кото, – рассказывала Таю, и Гэндзи заметил:

– О да, «три друга»...[131] Второй из них не пользуется особой приязнью у женщин. – Затем он добавил: – Я хотел бы послушать ее игру, и если бы вы что‑нибудь придумали... Отец ее, принц, был прекрасным музыкантом, полагаю, что и дочь должна выделяться среди прочих.

– Это так, но все же не настолько, чтобы угодить вашему вкусу, – отвечала Таю.

– Вы нарочно хотите меня раздразнить! Я отправлюсь к ней тайком в ночной час, когда луна скроется в туманной дымке. Постарайтесь и вы освободиться на это время от своих обязанностей, – просил Гэндзи, и госпожа Таю, подумав про себя: «Вряд ли ему это удастся», тем не менее в тихий весенний день, когда во Дворце не устраивалось никаких развлечений, приехала к девушке.

Отец госпожи Таю жил теперь в другом месте и лишь иногда навещал дочь умершего. Сама же Таю, не ужившись с мачехой, полюбила дом принца Хитати и частенько бывала там.

Так вот, в ночь, когда шестнадцатидневная луна была особенно прекрасна, Гэндзи, как и обещал, подъехал к дому, где жила особа, возбудившая его любопытство.

– Увы, в такую ночь трудно добиться чистого звучания! – сокрушалась Таю, но Гэндзи не отступал:

– Пойдите к ней и попросите поиграть хоть немного. Слишком обидно уходить ни с чем.

Тогда Таю провела его в свои довольно небрежно убранные покои, а сама, встревоженная и смущенная, ушла в главный дом. Там еще не опускали решеток, и дочь принца Хитати любовалась садом, по которому разливалось благоухание сливовых цветов. «Какая удача!» – подумала Таю и сказала:

– Мне всегда представлялось, что в такую ночь кото должно звучать особенно прекрасно... Я все время занята и, заходя к вам, спешу уйти, потому, к сожалению, и не успеваю насладиться вашей игрой...

– О да, когда рядом есть человек, способный понять... Но играть перед вами, входящей за «стокаменные стены»... – ответила девушка, но все‑таки придвинула к себе кото, и госпожа Таю затаила дыхание: «Понравится ли ему?»

Дочь принца тихонько перебирала струны, и чудесная мелодия, проникая сквозь занавеси, доносилась до слуха Гэндзи. Играла девушка не так уж искусно, но ее кото отличалось весьма своеобразным звучанием, и это сообщало музыке особую притягательность.

В унылом, запущенном жилище ничто не напоминало о тех днях, когда принц Хитати на старинный лад, в строгом благонравии воспитывал свою дочь, и могла ли она не печалиться теперь?

«Если верить старинным повестям, именно в таких местах и происходит самое трогательное»,– думал Гэндзи. «Хорошо бы заговорить с ней», – пришло ему в голову, во, испугавшись, что она сочтет его слишком дерзким, он не двинулся с места.

Таю, особа весьма смышленая, решив, что не стоит утомлять его слух, сказала:

– Похоже, собираются тучи... Ко мне должен прийти гость, как бы он ее подумал, что я им пренебрегаю... Надеюсь, что когда‑нибудь мне удастся насладиться вашей игрой без спешки... – И, более не поощряя девушку, ушла к себе.

– Так быстро? Право, стоило ли вообще... Обидно! Разве за столь короткое время можно что‑нибудь понять? – посетовал Гэндзи. Судя по всему, он был не на шутку заинтересован.

– Раз уж я здесь, позвольте мне стать где‑нибудь поближе и послушать, – просил он, но Таю, подумав: «Ну нет, именно теперь, когда пробудился в его сердце интерес к ней...» – ответила:

– Увы, существование госпожи столь непрочно, столь горестно. Я боюсь за нее...

«Разумеется, Таю права, – вздохнул Гэндзи. – Надобно принадлежать к совершенно иному кругу, чтобы, едва узнав друг друга, пускаться в откровенно задушевные разговоры. Ее же положение слишком высоко».

– Все же постарайтесь как‑нибудь намекнуть госпоже на мои чувства, – сказал он, весьма тронутый участью дочери принца. А поскольку ждали его и в другом месте, собрался уходить.

– Я всегда недоумеваю, слыша, как Государь изволит сокрушаться, пеняя вам за «чрезмерно строгий нрав». Сомневаюсь, что ему приходилось когда‑нибудь видеть вас в этой простой одежде... – заметила Таю, и Гэндзи, повернувшись к ней, улыбнулся:

– Право же, не вам меня осуждать. Если уж мое поведение считать легкомысленным, то что можно сказать о некоторых женщинах?

Гэндзи нередко упрекал Таю в ветрености, и теперь, застыдившись, она не смела оправдываться.

«Может быть, подойдя к ее покоям, я что‑нибудь и услышу», – подумал Гэндзи и тихонько прошел к дому. Решившись спрятаться за той частью ветхой ограды, которая еще сохранилась, он вдруг заметил, что там уже кто‑то стоит.

«Кто же это? Какой‑нибудь повеса, плененный дочерью принца?» – недоумевал Гэндзи и, отойдя, спрятался в тени.

А был это То‑но тюдзё. Вечером он вышел из Дворца вместе с Гэндзи, но заметил, что тот, распрощавшись с ним, не поехал ни к министру, ни на Вторую линию. «Куда это он?» – Подстрекаемый любопытством, То‑но тюдзё последовал за другом, хотя ему и самому было куда ехать. Он был верхом, на самой простой лошади, в скромном охотничьем платье – так мог ли Гэндзи его узнать? То‑но тюдзё же, увидев, что Гэндзи вошел в дом не со стороны главных покоев, остановился в недоумении. Тут вдруг заиграли на кото, и он так и остался стоять, прислушиваясь и с нетерпением ожидая появления Гэндзи.

Между тем Гэндзи, не догадываясь, что перед ним То‑но тюдзё, и не желая быть узнанным, тихонько отошел и попытался было скрыться, как вдруг увидел, что таинственный незнакомец приближается к нему.

Раздосадованный вашим явным желанием ускользнуть, я решил не отставать...

 

Вместе с тобой

Покидали Дворцовую гору[132],

Но не знаю, когда

От меня ты скрылась украдкой,

Луна шестнадцатой ночи!

 

Услыхав подобные упреки, Гэндзи рассердился было, но в следующий же миг догадался, кто перед ним, и гнев его сменился изумлением.

– Вот уж не думал! – воскликнул он, затем произнес:

 

– Любуются все

Светом лунным, всем равно он светит,

Но когда за горой

Исчезает луна, право, стоит ли

И туда спешить вслед за ней?

 

– Но что вы со мной сделаете, если я буду вот так следовать за вами по пятам? – спросил То‑но тюдзё и тут же перешел в наступление: – Нет нужды уверять вас в том, что благоприятный исход подобных прогулок нередко целиком и полностью зависит от спутника. Так что впредь не стоит вам пренебрегать моим обществом. Когда бродишь по столице в столь невзрачном облачении, следует быть готовым ко всяким неожиданностям.

Разумеется, Гэндзи было обидно, что слишком редко удавалось ему ускользнуть от зоркого взгляда То‑но тюдзё, однако о «маленькой гвоздичке» тот так и не узнал. Вспоминая об этом, Гэндзи испытывал тайное удовлетворение, будто в том была его собственная заслуга.

Преисполненные теплых чувств друг к другу, юноши поняли, что не в силах расстаться даже ради ожидающих их возлюбленных, поэтому в конце концов уселись в одну карету и, согласно играя на флейтах, вместе поехали в дом Левого министра по дороге, освещенной мягким светом прекрасной, проглядывающей сквозь облака луны.

Не имея с собой передовых, они украдкой пробрались в дом и, послав за носи[133], переоделись в безлюдной галерее, после чего как ни в чем не бывало, словно только что вернувшись из Дворца, вошли в покои, тихонько наигрывая на флейтах.

Левый министр, по обыкновению своему не желая упускать такого случая, вышел к ним с корейской флейтой. Он был весьма искусен, и флейта в его руках звучала прекрасно. Послали за кото, и скоро к музицирующим присоединились обитательницы внутренних покоев, из которых многие обладали поистине незаурядными дарованиями. Госпожа Накацукаса превосходно играла на бива, но, поскольку ни для кого не являлось тайной, что, избегая ухаживаний То‑но тюдзё, она не могла противиться нежной прелести столь редко посещающего их дом Гэндзи, госпожа Оомия не благоволила к ней, и даже теперь бедняжка, погруженная в глубокую задумчивость, с удрученным видом сидела в сторонке. Впрочем, вряд ли ей стало бы легче, решись она перейти на службу в другое семейство и никогда больше не видеть Гэндзи. Наоборот, одна лишь мысль об этом вовлекала ее в уныние и повергала в смятение все ее чувства.

Юношам невольно вспомнились недавно слышанные звуки кото, и прекрасным в своей необычности показалось им то трогательно‑печальное жилище, причем То‑но тюдзё подумал: «Ведь может случиться и так: прелестная, обаятельная женщина коротает там безотрадные дни и годы... Я начинаю навещать ее, и трогает она мою душу чрезвычайно. И вот уже страсть целиком завладевает мною, и даже в свете начинают о том поговаривать...»

Но, судя по всему, Гэндзи тоже имел вполне определенные виды на эту особу, и трудно было предположить, что он сразу же отступится от нее, поэтому То‑но тюдзё беспокоился и мучился ревностью.

Скорее всего и тот и другой отправили к дочери принца Хитати соответствующие послания, но ни один не получил ответа. Не понимая, что кроется за этим молчанием, То‑но тюдзё чувствовал себя крайне уязвленным. «Вот странно, – размышлял он, – женщине, живущей в таком месте, не следует упускать случая для проявления своей чувствительности. Она должна научиться использовать любое, самое незначительное обстоятельство – будь то ничтожный цветок, дерево или облачко, по небу плывущее. Когда, не пренебрегая ничем, станет она возбуждать в сердце мужчины сочувствие собственным настроениям, его привязанность к ней неизбежно усилится. Особа же, которая живет затворницей только потому, что того требует ее высокое звание, вряд ли может кому‑то показаться привлекательной».

Пожалуй, То‑но тюдзё был огорчен куда больше, чем Гэндзи. Привыкший всем делиться с другом, он и теперь жаловался ему:

– Ответила ли она тебе хоть раз? Я попытался было намекнуть ей на свои чувства, но, увы, тщетно, поэтому я и писать перестал.

«Так я и знал, он все‑таки решил проникнуть в ее дом», – улыбнулся Гэндзи и ответил:

– Что я могу сказать? Я не стремился получить ответ, может быть, потому и не получил его, а впрочем...

«Значит, она только мной пренебрегает», – понял То‑но тюдзё, и ему стало совсем обидно.

Намерения Гэндзи с самого начала не были столь уж решительными, а когда выяснилось, что дочь принца Хитати лишена всякой чувствительности, он вовсе потерял к ней интерес, однако, заметив, что То‑но тюдзё пытается добиться ее благосклонности, подумал: «Она может склониться к тому, кто более настойчив, и мне будет весьма неприятно, если То‑но тюдзё, возгордившись, станет смотреть на меня как на отвергнутого ради него прежнего воздыхателя». И он призвал госпожу Таю для доверительной беседы.

– Досадно, что ваша госпожа, решившись, как видно, вовсе не сообщаться со мной, даже не отвечает на мои письма. Уж не подозревает ли она во мне обычного повесу? А между тем непостоянство не столь уж и присуще моему сердцу. Обыкновенно все неприятности, которым причину видят в моем легкомыслии, происходят из‑за того, что женщина оказывается слишком неуступчивой. Будь она терпелива, кротка и во всем покорна моей воле, я навсегда остался бы ей предан, особенно если нет у нее вечно недовольных отца и братьев, распоряжающихся ею по своему усмотрению, – сказал он.

– И все же боюсь, что ее дом не подходит для того, чтобы там «пережидал дождь»[134] столь утонченный человек, – отвечала Таю. – Вряд ли вы найдете где‑нибудь еще особу столь робкую, столь замкнутую...

И она рассказала Гэндзи все, что было ей известно о дочери принца Хитати.

– Похоже, что вашей госпоже недостает изысканности и особыми талантами она не блещет, но я всегда предпочту иметь дело с женщиной хоть и недалекой, но простодушной и кроткой, – заявил Гэндзи, до сих пор не забывший цветы «вечерний лик»...

Вскоре после того Гэндзи заболел лихорадкой, затем овладела им тайная любовная тоска – и сердце его не знало покоя. Так прошли весна и лето.

Настала осень. Гэндзи коротал дни в тихих раздумьях, и даже стук вальков, так раздражавший когда‑то его слух, вспоминался ему теперь как нечто в высшей степени трогательное.

Время от времени посылал он письма к дочери принца Хитати, но она по‑прежнему не отвечала. Уязвленный столь явным пренебрежением приличиями, не желая мириться с поражением, Гэндзи решил высказать свои обиды Таю.

– Чем можете вы объяснить ее молчание? Никогда еще со мной не бывало ничего подобного! – жаловался он. И, пожалев его, Таю ответила:

– Поверьте, я никогда не пыталась внушить госпоже, что союз с вами недопустим. Я полагаю, что причина ее молчания кроется в ее чрезмерной застенчивости – и только.

Но, право же, подобная застенчивость выходит за рамки приличий! Будь ваша госпожа неопытной девицей, полностью зависящей от воли родителей и не ведающей о любовном томлении, ее поведение еще было бы объяснимо, но она показалась мне особой вполне самостоятельной, потому‑то я и решился... Мне часто бывает тоскливо, я чувствую себя таким одиноким в этом мире и почел бы за счастье услышать от нее хоть слово сочувствия. Поверьте, на этот раз я далек от обычных намерений, мне было бы достаточно постоять иногда на заброшенной галерее у ее дома. Но она ведет себя крайне неопределенно, и, по‑видимому, добиться ее согласия мне не удастся, поэтому, как ни досадно мне поступать вопреки ее воле, прошу вас что‑нибудь придумать. Я обещаю не предпринимать ничего такого, что могло бы показаться вам оскорбительным, – упрашивал Гэндзи.

«О да, так бывало всегда, – подумала Таю. – Равнодушно внимает он рассказам о разных женщинах, и вдруг какая‑то привлекает его внимание. Однажды в тоскливые часы ночного бдения я рассказала ему об этой особе, и теперь он домогается ее, ставя меня в столь затруднительное положение. А ведь в ней нет ничего утонченного, ничего, что могло бы ему понравиться. И ежели я все‑таки соглашусь стать в этом деле посредницей, к хорошему это не приведет, наоборот – последствия могут быть самыми неприятными для госпожи».

Но Гэндзи был слишком настойчив, и могла ли она противиться? Он наверняка обвинил бы ее в нечуткости, а этого ей тоже не хотелось.

Еще при жизни принца, отца девушки, всех ужасало запустение, царившее в доме, и люди редко заглядывали сюда, а теперь уж и вовсе никто не оставлял следов на густой траве в саду, поэтому, когда нечаянно проник сюда свет столь редкостной красоты, ничтожные служанки и те совсем помешались от радости. «Ну, ответьте же ему, ответьте...» – увещевали они госпожу, но, увы, застенчивость ее превосходила все пределы, она и не читала писем Гэндзи.

«Раз так, ничего страшного не случится, если при удачном стечении обстоятельств он поговорит с ней через ширму. Скорее всего она не придется ему по вкусу, тогда на этом все и кончится. Но даже если дело примет благоприятный оборот и он начнет посещать ее, вряд ли кто‑то меня осудит» – такое решение созрело в легкомысленной головке Таю. Но даже отцу своему она ничего не сказала.

Давно миновал 20‑й день восьмой луны. Стояли ночи, когда появления луны приходилось ждать почти до самого рассвета. В небе ярко сияли одни лишь звезды, а ветер, поющий в кронах сосен, навевал тоску. Беседуя с Таю о лучших днях своей прежней жизни, дочь принца Хитати заливалась слезами.

«Другого такого случая не дождешься», – подумала Таю и, наверное, известила Гэндзи, потому что он не замедлил прийти, по обыкновению своему таясь от чужих глаз.

Вот наконец на небе появилась луна. Дочь принца Хитати сидела, уныло созерцая ветхую изгородь, затем, вняв настояниям прислужниц, начала тихонько перебирать струны кото, и звучали они весьма мелодично. Но ветренице Таю и этого было мало. «Играла бы госпожа понежнее и не так старомодно»,– думала она. Посторонних в доме не было, и Гэндзи без труда проник во внутренние покои, а проникнув, вызвал Таю. Та изобразила удивление, словно до сего мига и не ведала ни о чем.

– Не знаю, что и делать! Изволил пожаловать господин Тюдзё. Он неоднократно выказывал мне неудовольствие за ваше молчание, когда же я решительно отказала ему в помощи, говоря, что от меня здесь ровно ничего не зависит, заявил: «Пойду и объясню ей все сам». Что прикажете ему отвечать? Человек он непростой, и выезжать ему нелегко, поэтому было бы жестоко оставлять его без ответа. Пожалуй, лучше вам самой побеседовать с ним через ширму, – посоветовала Таю, и девушка ответила, застыдившись:

– Но я, право, не знаю, что нужно говорить...

Она попыталась скрыться в глубине дома, проявляя тем самым полную свою неискушенность. Таю засмеялась:

– Женщине даже самого высокого звания не возбраняется вести себя подобным образом, когда она имеет родителей, которых ласки и попечения поддерживают ее существование. Но вы совсем одиноки, и вам не подобает упорствовать в своем неприятии мира, – сказала она, а та, будучи, несмотря ни на что, особой весьма покладистой, не могла долго противиться и лишь попросила:

– Нельзя ли не отвечать ему, а только слушать? Тогда лучше опустить решетку и сесть вот здесь...

– О нет, такого гостя неприлично оставлять на галерее. Уверяю вас, он ни в коем случае не позволит себе никакой дерзости, никакого безрассудства, – уговаривала ее Таю и, собственноручно сдвинув перегородки, отделявшие покои от домашней молельни, положила за ними сиденье для гостя и принялась поспешно прибирать все вокруг. Глядя, как она хлопочет, госпожа еще более смутилась, но поскольку сама она и ведать не ведала, как надобно беседовать со столь важной особой, то решилась во всем положиться на Таю, которая, уж наверное, знала, что делает.

Настал миг, когда старушка (видно, кормилица хозяйки) и другие прислужницы, разойдясь по своим покоям, легли, и вечерняя дрема одолела их. Лишь две или три молодые дамы суетились возле госпожи, сгорая от желания узреть наконец того, чья красота привлекала к себе все взоры. Облачив дочь принца в ее лучшее платье, они попытались, как могли, приукрасить ее наружность, в то время как сама она сохраняла полное безразличие. Гэндзи, приложивший немало усилий к тому, чтобы сделать неприметной для любопытных взоров несравненную красоту свою, был, несмотря на это, столь прекрасен, что Таю невольно вздохнула: «Показать бы его сейчас тому, кто способен оценить! А в этом заброшенном доме... право, досадно!» Тихий, незлобивый нрав госпожи внушал надежду на благоприятный исход, по крайней мере можно было не опасаться никаких неуместных выходок с ее стороны. Тем не менее на душе у Таю было неспокойно, ибо она понимала, что, освобождаясь от мучительного бремени постоянных попреков Гэндзи, она невольно становится причиной будущих страданий дочери принца Хитати.

А Гэндзи, памятуя о высоком звании девушки, предполагал в ней какую‑то особенную прелесть, во всяком случае ему казалось, что она должна выгодно отличаться от тщеславных жеманниц, стремящихся во всем следовать современным веяниям.

Наконец по едва заметным признакам он угадал, что девушка, вняв увещеваниям дам, приблизилась к перегородке. Спокойное достоинство ее движений, равно как и чарующий аромат сандаловых курений, распространившийся в воздухе, позволяли Гэндзи надеяться на то, что ожидания его не были напрасны.

Весьма убедительно рассказывал он ей о тоске, поселившейся с некоторого времени в его душе, но, увидев его рядом, девушка окончательно лишилась дара речи. «Увы, безнадежна...» – вздохнул Гэндзи.

 

– Сколько же раз

Отступался я, побежденный

Молчаньем твоим.

Приходил же, влекомый надеждой, –

Ведь ты не сказала: «Молчи».

 

Скажите же прямо, а то словно концы одного шнурка, что может быть тягостнее? – сетует он.

Тут молочная сестра госпожи, весьма бойкая особа по прозванию Дзидзю, не снеся столь неуместного молчания, произносит, приблизившись:

 

– Не желаю, о нет,

Колокольчика звоном внезапным

Прервать твои речи.

И все ж – почему, не знаю –

Ответить не в силах сама...

 

Услыхав совсем еще юный, лишенный всякой значительности голос, Гэндзи, не подозревая, что имеет дело с посредницей, невольно дивится: «Не слишком ли она развязна для особы столь высокого звания?» Но тем не менее спешит заметить:

– Столь редкостная удача выпала на мою долю, что теперь уже я не в силах вымолвить ни слова...

 

Мне известно давно,

Что молчанье бывает дороже

Самых пылких речей.

Но твое молчанье упорное

Отзывается болью в сердце.

 

И он продолжает говорить – о всяких пустяках, о том о сем, то шутя, то серьезно, но, увы, напрасно!

«Как это понимать? Неужели она так отлична от других женщин и наружностью, и образом мыслей своих?» – Рассердившись, Гэндзи решительно раздвигает перегородки и проходит во внутренние покои.

«Что же это? Совершенно усыпив мою бдительность...» – негодует Таю. Однако же, как ни жаль ей госпожу, она предпочитает удалиться к себе, сделав вид, будто и не ведает ни о чем. А молодые прислужницы, готовые все простить тому, чья несравненная красота окружена такой славой в мире, не решаются даже сетовать громко. Их беспокоит одно – что внезапное вторжение застало госпожу врасплох. Сама же госпожа, не испытывая ничего, кроме мучительной растерянности, вот‑вот лишится чувств от стыда и страха.

«Именно такие женщины и стали теперь любезны моему сердцу. Воспитанные в строгости, не тронутые влиянием света...» – думал Гэндзи, стараясь быть снисходительным. Но вряд ли от его внимания укрылись некоторые досадные странности ее натуры. Да и чем она могла привлечь его?

Тяжело вздыхая, Гэндзи покинул их дом задолго до рассвета. Таю лежала без сна, прислушиваясь. «Чем же все кончилось?» – волновалась она, но, рассудив, что благоразумнее не вмешиваться, сделала вид, будто ничего не замечает, и даже не окликнула Гэндзи обычным: «Позвольте проводить!» Впрочем, он и сам старался никому не попадаться на глаза.

Вернувшись в дом на Второй линии, Гэндзи лег, продолжая размышлять о том, сколь далек от совершенства наш мир. Не мог он не беспокоиться и о дочери принца Хитати, ибо пренебрегать особой такого звания было недопустимо. Так лежал он, погруженный в мучительные раздумья, когда пришел к нему То‑но тюдзё.

– До сих пор изволишь почивать? Уж наверное, не без причины.

И Гэндзи, поднявшись, отвечает:

– О да, разнежился на привольно одиноком ложе. Ты из Дворца?

– Совершенно верно, оттуда. Вчера вечером мне сообщили, что сегодня должны быть выбраны музыканты и танцоры для церемонии Высочайшего посещения дворца Судзаку. Я приехал, дабы известить о том министра, а потом сразу же вернусь во Дворец.

По‑видимому, он очень спешил.

– Коли так, и я с тобой, – говорит Гэндзи и, повелев принести утренний рис, угощается сам и потчует гостя, после чего, хотя у ворот стояли наготове обе кареты, они сели вместе в одну и отправились во Дворец. Причем по дороге То‑но тюдзё продолжал уличать Гэндзи в чрезмерной сонливости и упрекать за скрытность.

В тот день во Дворце шли поспешные приготовления к церемонии, и Гэндзи совершенно не имел досуга. Иногда он с раскаянием вспоминал, что не отправил дочери принца Хитати положенного письма, но только поздно вечером ему удалось наконец его написать.

Пошел дождь, однако Гэндзи не испытывал ни малейшего желания снова «пережидать его» в доме принца – видно, ему довольно было и одного раза.

Давно уже миновало время, когда можно было ждать письма, и Таю, кляня себя, жалела госпожу. Сама же девушка, до крайности смущенная происшедшим, даже не понимала, сколь оскорбительна подобная задержка обычного утреннего послания.

В письме же было написано вот что:

 

«Вечерний туман

Все завесил вокруг, и напрасно

Я просвета искал.

А теперь этот дождь – все сильнее

Сжимает сердце тоска...

 

Охваченный нетерпением, жду, когда тучи, наконец, разойдутся...»

Уязвленные явным нежеланием Гэндзи приезжать к ним сегодня, дамы тем не менее старались уговорить госпожу написать ответ, но все чувства ее были в таком смятении, что она оказалась неспособной сочинить даже самого простого послания и, только вняв настояниям Дзидзю – «Медлить нельзя, скоро совсем стемнеет», – заставила себя написать следующее:

 

«Подумай о том,

С каким нетерпением жду я

Темной ночью луны.

Пусть в сердце твоем это небо

Пробуждает иные чувства...»

 

Когда‑то лиловая бумага пожелтела от старости и казалась удивительно старомодной. Знаки, начертанные весьма уверенной рукой, были выдержаны в старинном стиле, а строчки равны по длине – словом, ничего достойного внимания в письме не было, и Гэндзи сразу же отложил его.

«Интересно, что она подумала обо мне? – тревожился он. – Вот, оказывается, что это такое – запоздалое раскаяние. И все же что мне делать? Придется, видно, запастись терпением и заботиться о ней до конца своих дней», – решил наконец Гэндзи, но, не подозревая об этом, девушка предавалась печали.

С наступлением ночи Левый министр покинул Дворец, и Гэндзи поехал с ним.

В последнее время в доме министра было особенно шумно. Там собирались юноши из благороднейших столичных семейств и, предвкушая удовольствия, связанные с церемонией Высочайшего посещения, коротали дни в оживленных беседах, совершенствовались в разнообразнейших танцах. С утра до вечера в доме звучала громкая музыка, юноши выбивались из сил, стараясь затмить друг друга... Право, во время обычных музицирований такого не бывает. Звонко пели большие флейты «хитирики», им вторили флейты «сякухати», юноши подкатили к перилам даже большой барабан «тайко» и сами били в него.

Не имея досуга, Гэндзи лишь иногда, улучив миг, навещал дорогих его сердцу особ, но в том заброшенном доме не показывался вовсе. Приближалась к концу осень, дочь принца Хитати не смела уже и надеяться, а дни и луны текли, сменяя друг друга. Совсем немного осталось до дня Высочайшего посещения, музыкальные занятия были в самом разгаре, и вот тут‑то в покоях Гэндзи появилась Таю.

– Как поживает ваша госпожа? – спросил ее Гэндзи, которому, несмотря ни на что, было искренне жаль девушку.

Рассказав ему о том, как обстоят дела в доме покойного принца Хитати, Таю добавила:

– Ваше явное пренебрежение удручает не только ее, но и всех ее домочадцев.

Говоря это, она чуть не плакала.

«Она полагала, что, показав мне свою госпожу издалека, сумеет укрепить меня в мысли о ее привлекательности, а на большее не рассчитывала. Я же разрушил ее замыслы, и она вправе считать меня бессердечным», – думал Гэндзи. Представив же себе печально поникшую фигуру дочери принца, почувствовал себя растроганным. «Бедняжка уверена, что я навсегда покинул ее».

– Теперь я совершенно не имею досуга. Увы, не в моей власти... – вздохнул он, но тут же улыбнулся: – Я надеюсь, что мне еще удастся обогатить ум вашей госпожи знаниями, приличными ее полу, а то она показалась мне довольно невежественной особой.

Глядя на его прекрасное юное лицо, Таю не могла не улыбнуться в ответ. «Ах, право, было бы только странно, если бы женщины, с ним связанные, не испытывали мук ревности. И разве не понятно его стремление во всем потакать своим желаниям, ни с кем особенно не считаясь?» – подумала она.

Когда остались позади самые беспокойные дни, Гэндзи стал время от времени навещать дочь принца Хитати.

С тех пор как в доме на Второй линии появилась некая юная особа, связанная с чудесным цветком мурасаки, он, очарованный его, отдалился от своих прежних возлюбленных и даже на Шестой линии бывал крайне редко. Тем более тяготила его обязанность посещать этот заброшенный дом, хотя он жалел и не забывал его обитательницу. У него никогда не возникало желания получше разглядеть эту стыдливую особу, пока однажды не пришла ему в голову мысль, что, может быть, она вовсе не так дурна, как кажется. В самом деле, только осязанием трудно что‑нибудь распознать. «Вот бы увидеть ее!» – загорелся Гэндзи, но не мог же он позволить себе откровенно разглядывать ее при ярком свете? Поэтому однажды ночью, когда дамы были одни и чувствовали себя вполне свободно, Гэндзи тайком пробрался в дом и стал смотреть сквозь решетку.

Как и следовало ожидать, увидеть госпожу ему не удалось. Обветшавшие переносные занавесы, судя по всему, годами стояли на одних и тех же местах, их никогда не отодвигали и не переставляли, поэтому Гэндзи так и не сумел удовлетворить своего любопытства, и пришлось ему ограничиться созерцанием четырех или пяти прислужниц, которые, сидя поодаль, ели что‑то крайне непривлекательное и жалкое, хотя и поданное на китайском фарфоре изысканно зеленоватого оттенка[135]. Другие сидели в углу, дрожа от холода, их когда‑то белые платья были немыслимо засалены, а привязанные сзади к поясу грязные платки сибира придавали еще более отталкивающий вид их и без того безобразным фигурам. Тем не менее в прическах у них, как полагается, торчали гребни[136], правда готовые того и гляди выпасть. «Я‑то думал, что таких можно встретить лишь в Танцевальной палате или в Отделении дворцовых прислужниц», – недоумевал Гэндзи. Он и представить себе не мог, что подобные особы могут входить в свиту благородной девицы.

– Какой холодный выдался год! Впрочем, поживешь с мое – и не такое придется испытать, – говорит одна из прислужниц, обливаясь слезами.

– Подумать только, мы могли еще на что‑то жаловаться, когда наш господин был с нами! В такой нищете, не имея опоры, и то живем как‑то... – сетует другая, дрожа так, словно вот‑вот поднимется в воздух.

Смущенный тем, что невольно подслушал, как поверяют они друг другу свои горести, Гэндзи тихонько отошел, потом, словно только что приехав, постучал по решетке.

– Ах, какая радость! – оживились прислужницы. Поярче засветив светильники, они подняли решетку и впустили Гэндзи.

Дзидзю на сей раз отсутствовала, эта молодая особа прислуживала еще и жрице Камо. Остальные, не отличаясь миловидностью и вид имея весьма провинциальный, представляли собой непривычное для Гэндзи окружение.

Снег, о котором дамы только что говорили с таким страхом, действительно пошел, и все вокруг покрылось белой пеленой. На небо было страшно взглянуть, бушевал ветер, светильники погасли, и некому было их зажечь. Гэндзи вспоминалась та ночь, когда злой дух напал на его возлюбленную из дома с цветами «вечерний лик», но он утешал себя тем, что жилище покойного принца при всей его запущенности было гораздо меньше, да и не такое безлюдное. Так или иначе, ночь, судя по всему, предстояла унылая и бессонная. Однако же была в этой ночи какая‑то своеобразная трогательная красота, способная необычностью своей пленить сердце Гэндзи, и когда б не упорное молчание госпожи...

Наконец небо посветлело, и, собственноручно приподняв решетку, Гэндзи взглянул на покрытый снегом сад. Пустынное пространство, которого белизна не нарушалась ни единым следом, навевало уныние... Мог ли он уйти, оставив женщину в одиночестве?

– Посмотрите, какое прекрасное небо! Неужели вы до сих пор боитесь меня? – пеняет он ей.

Еще довольно темно, но сияние снега – достойное обрамление для юной красоты Гэндзи, и даже старые дамы, глядя на него, расцветают улыбками.

– Выйдите же к нему скорее. Нехорошо! Женщина должна быть мягкой и послушной, – поучают они госпожу, и, уступчивая по натуре, она принаряжается, как может, и выходит к Гэндзи. Он же, словно не замечая ее появления, любуется садом, а сам украдкой разглядывает ее. «Какова же она? Вот будет радость, если она окажется более привлекательной, чем казалось!» – думает он, по обыкновению своему сообразуясь лишь с собственными желаниями, но, увы... Прежде всего ему бросается в глаза, что она слишком высока ростом, это заметно, даже когда она сидит. «Ну вот, так я и знал»,– расстраивается Гэндзи. Вторая выдающаяся и не менее неприятная черта в ее наружности – нос. Он сразу же приковывает к себе внимание, заставляя вспомнить о небезызвестном существе, на котором восседает обычно бодхисаттва Фугэн[137]. Нос на диво крупный, длинный, с загнутым книзу кончиком. Но, пожалуй, самое в нем неприятное – это цвет. Лицо же бледное, соперничающее белизной со снегом, с несоразмерно вытянутой нижней частью и с чересчур выпуклым узким лбом. Женщина так худа, что невозможно смотреть на нее без жалости. Даже сквозь платье видно, как узки ее угловатые плечи.

«Уж лучше бы я ее не видел!» – думает Гэндзи, не в силах тем не менее оторвать глаз от ее лица. И в самом деле, зрелище редкостное! Впрочем, форма головы ничуть не хуже, чем у женщин самой безупречной наружности, волосы же просто прекрасны. Длинные – длиннее платья, – они тяжело падают вниз, струятся по полу.

Может быть, не совсем хорошо с моей стороны останавливаться еще и на подробностях ее наряда, но ведь недаром в старинных повестях знакомство с героиней всегда начинается с описания ее одежды.

Так вот, облачена она в нижнее платье дозволенного оттенка[138], но совершенно выцветшее и в почерневшее от времени утики[139] с наброшенной поверх него роскошной благоухающей накидкой из куньего меха. Эта накидка – вещь сама по себе старинная и благородная – слишком тяжела для столь молодой особы, и это несоответствие сразу бросается в глаза. Впрочем, не будь накидки, бедняжка неизбежно замерзла бы – и Гэндзи смотрит на нее с сочувствием. Он не может вымолвить ни слова, будто на этот раз немота поразила его, потом все же – «Попробую еще раз разбить ее молчание» – решает и пытается завести с ней разговор о том о сем, но женщина только робеет и, словно невежественная провинциалка, закрывает рот рукавами, становясь при этом удивительно похожей на участника торжественной церемонии, который горделиво выступает, расставив в стороны локти[140]. Она старается улыбаться, но улыбка получается слишком принужденной и не идет ей. Вид у нее такой жалкий и несчастный, что Гэндзи спешит уйти.

– Ведь у вас нет никакой опоры в жизни. Так почему бы вам не отнестись с большим доверием и приязнью к человеку, который готов о вас позаботиться? Ваше упорное молчание обижает меня, – говорит он, видя, однако, в этом молчании неплохой предлог для того, чтобы поскорее удалиться.

 

– Под утренним солнцем

Тают сосульки под крышей.

Отчего же, скажи,

По‑прежнему скована льдом

Земля у нас под ногами? –

 

произносит он, но женщина только бессмысленно хихикает, и, видя, что она не в состоянии выдавить из себя ни слова, Гэндзи уходит, дабы более не смущать ее.

Срединные ворота, к которым подают его карету, совсем обветшали и скособочились. Ночью многочисленные изъяны не были так заметны, хотя догадаться об их существовании не составляло труда. Теперь же перед Гэндзи открывается картина такого унылого запустения, что сердце его мучительно сжимается. Только снег, пухлыми шапками покрывающий ветви сосен, кажется теплым и придает саду то печальное очарование, какое бывает у уединенной горной усадьбы.

«Так вот они, „ворота, увитые хмелем", о которых говорил тот человек. Когда б я мог поселить здесь женщину беспомощно нежную, томиться от любви, ждать встреч!.. Ужели не удалось бы мне отвлечься от непозволительных дум? Но, увы, особа, здесь живущая, не подходит для этой цели... – думает Гэндзи. – Вряд ли кто‑нибудь другой мог проявить большее терпение. Верно, душа покойного принца, тревожно витающая вокруг дочери, привела меня к ней».

Призвав одного из спутников своих, он велит ему стряхнуть снег с померанцевого деревца. Тут – уж не от зависти ли? – вздрагивают ветки сосны, и с них тоже сыплется снег, словно «небесные волны захлестнули их...». «Как жаль, что рядом нет женщины, способной хоть как‑то откликнуться на мои чувства, даже не выказывая при этом особой глубины понимания», – думает Гэндзи.

Ворота еще закрыты, принимаются искать ключника, и вот он выходит – совсем уже дряхлый старик. Женщина неопределенного возраста – то ли дочь его, то ли внучка, – запачканным платьем своим резко выделяющаяся на фоне белого снега, зябко поеживаясь, держит в руке обернутую концом рукава какую‑то странную плошку, в которой тлеет несколько крошечных угольков. Старик никак не может открыть ворота, и женщина, подойдя, принимается тянуть вместе с ним – зрелище це из приятных. Наконец вмешивается кто‑то из спутников Гэндзи, и ворота поддаются.

 

– Глядя на снег,

Увенчавший голову старца,

Подумал невольно:

Этим утром его рукава

Едва ли влажнее моих...

 

«Юным нечем прикрыть наготу...» – говорит Гэндзи и невольно улыбается, вспоминая покрасневший нос, который придавал девушке такой озябший вид.

«Когда бы увидел ее То‑но тюдзё! Какое сравнение пришло бы ему в голову? Он всегда следит за мной, вряд ли для него осталось тайной, что я посещаю ее»,– думает Гэндзи с некоторым беспокойством.

Будь дочь принца заурядной, ничем не примечательной особой, он скорее всего сразу же покинул бы ее, но она была так жалка и беспомощна, что он не решился ее оставить и время от времени писал к ней, хотя письма его были вовсе не похожи на любовные. Он посылал ей шелк, узорчатую парчу, хлопчатые ткани, чтобы было чем заменить кунью накидку, одаривал приличными нарядами ее пожилых прислужниц, не забыл даже древнего старика ключника – словом, имел попечение как о высших, так и о низших. Поскольку женщину, по‑видимому, ничуть не смущало, что заботы Гэндзи о ней носили исключительно житейский характер, он со спокойной душой решил и впредь таким же образом опекать ее и входил во все самые ничтожные, самые сокровенные ее нужды.

Привлекательной нельзя было назвать и Уцусэми, которую в ту давнюю ночь застал врасплох его взор, однако, обладая умением скрывать свои недостатки, она не казалась жалкой. А ведь эта особа занимает в мире куда более высокое положение... Воистину, достоинства женщины не зависят от ее звания...

Надо сказать, что Гэндзи и теперь довольно часто вспоминал супругу правителя Иё, такую спокойную, изящную, но, увы, потерянную для него навсегда.

Год подошел к концу. Однажды, когда Гэндзи был в своих дворцовых покоях, зашла к нему госпожа Таю. Она нередко прислуживала ему при стрижке волос и оказывала другие услуги, но отношения меж ними были скорее дружескими, нежели любовными. Гэндзи считал ее милой собеседницей и часто шутил с ней. Даже когда он не призывал ее, она приходила сама, коли было у нее чем с ним поделиться.

– Ах, все это так странно... Я в полной растерянности, но было бы просто дурно не рассказать вам... – говорит она, улыбаясь, и замолкает.

– А что такое? Уж от меня‑то вы можете ничего не скрывать, – отзывается Гэндзи.

– Да разве я скрываю? Со своими печалями я сразу прихожу к вам, порой даже злоупотребляя вашей благосклонностью, но... дело‑то слишком щекотливое... – И она, смешавшись, умолкает.

– Неужели нельзя не жеманиться! – сердится Гэндзи.

– Я с письмом от госпожи...– говорит она наконец и вытаскивает письмо.

– Что ж тут особенного? – удивляется Гэндзи и берет письмо, а Таю смотрит, затаив дыхание.

Толстый, покоробившийся лист бумаги «митиноку», правда старательно пропитанный благовониями... Написано же довольно умело. Вот и стихи:

 

Китайский наряд

Сшит из жесткого шелка, жестоко

Сердце твое.

Потому и мои рукава

Промокают все больше и больше...

 

Гэндзи в недоумении склоняет голову, а Таю, разложив на полу платок, ставит на него тяжелый старомодный ларец.

– Вы и представить себе не можете, как мне неприятно... Но ведь это платье, нарочно приготовленное к первому дню Нового года! Я не посмела пренебречь таким даром и отдать его обратно. Хотела было, ничего никому не говоря, оставить платье себе, но госпожа наверняка обиделась бы... Потому и решила: покажу вам, а потом... – оправдывается она.

– Было бы крайне досадно, если бы вы оставили его у себя. Что может быть дороже такого дара для человека, рядом с которым нет никого, кто высушил бы его рукава...

Больше Гэндзи ничего не мог сказать, а про себя с сожалением подумал: «И все же... Как неизящно сказано! По‑видимому, эти строки – предел ее собственного мастерства. Дзидзю вряд ли допустила бы... По всему видно, что у нее нет даже наставника, искусно владеющего кистью».

Представив себе, каких мучений, какого умственного напряжения стоило дочери принца это письмо, Гэндзи улыбнулся.

– Пожалуй, самым ценным даром можно считать именно стихотворение, – говорит он, рассматривая пожелтевший листок бумаги, и Таю заливается краской.

Из ларца торчат концы какого‑то одеяния. Судя по всему, это нижнее платье модной расцветки, но невероятно поблекшее, старинного покроя, а также темное – и с лица, и с изнанки – носи. И то и другое сшиты весьма дурно.

«Что за диковинный наряд?» – думает Гэндзи и как бы между прочим пишет что‑то на краешке развернутого письма... Таю заглядывает сбоку и видит:

 

«Вряд ли цветом своим,

О шафран, ты прельстить меня можешь,

Но с красным цветком –

Почему, я и сам не знаю –

Расстаться никак не могу[141].

 

„Всегда ярко‑алым мне этот цветок казался", но, увы...» «Очевидно, не без причины сетует он на красные цветы», – догадывается Таю, но, как ни жаль ей госпожу, чье лицо она не раз имела возможность видеть в лунном свете, стихотворение Гэндзи приводит ее в неописуемый восторг.

 

– Алый наряд,

Один только раз окрашенный,

Блекнет так быстро...

Но все ж и его не стоит

Молве отдавать на суд.

 

Увы, тяжко жить в этом мире, – привычно, как бы между прочим, отвечает Таю.

Стихотворение ее не представляет собой ничего особенного, но Гэндзи снова и снова сокрушается: «Когда бы та сумела хоть так ответить...» Однако высокое звание дочери покойного принца Хитати требовало сочувствия, и менее всего ему хотелось, чтобы из‑за подобных мелочей страдало ее доброе имя. Тут подходят прислуживающие в его покоях дамы, и Гэндзи говорит, вздыхая:

Лучше спрячем это платье. Уж очень оно не похоже на обычное подношение.

«Для чего я показала ему? Теперь он и меня будет считать полной невеждой...» – Совсем смутившись, Таю тихонько выходит.

На следующий день Таю прислуживала во Дворце, и, заметив ее в Столовом зале, Гэндзи бросил ей записку, сказав:

– Вот ответ на вчерашнее. Надеюсь, он не покажется слишком дерзким...

– Что, что такое? – заинтересовались дамы.

 

– Ах, и ту прекрасную деву забыв,

Деву с горы Микаса[142],

Чье лицо словно алой сливы цветок... –

 

произнес Гэндзи и вышел.

Таю была восхищена, а не знающие, в чем дело, дамы недоумевали:

– Что же его так развеселило?

– Да ничего особенного. Верно, подглядел, какой оттенок приобретает нос у того, кто любит носить алое платье по утрам, когда выпадет иней... А как хороша его песня, не правда ли? – сказала Таю.

– Но она более чем неуместна. Где он увидел здесь ярко‑алые цветы? Вот если бы среди нас были госпожа Сакон или Хиго‑но унэбэ...[143] – переговаривались так ничего и не понявшие дамы.

Когда Таю принесла письмо в дом дочери принца, дамы, собравшись в покоях госпожи, с восторгом прочли его:

 

«Немало меж нами

Ночей, проведенных розно,

Зачем же ты хочешь

Нас отдалить друг от друга

Еще на одно платье?»

 

Эти строки, начертанные весьма небрежно на простой белой бумаге, показались дамам верхом совершенства.

Как‑то к вечеру, в конце года, Таю явилась в дом дочери принца Хитати с тем же ларцом, на сей раз заключавшим в себе праздничные одежды, очевидно приготовленные кем‑то для самого Гэндзи. Там был один полный наряд, верхнее платье из бледно‑лиловой узорчатой ткани, еще одно – цвета керрия и множество других вещей.

– Может быть, господину Тюдзё не понравился цвет посланного нами платья? – догадался было кто‑то из пожилых дам, но они тут же успокоились, решив: «Да нет, как можно, оно ничуть не хуже этого, такое нарядное!»

– А сколько искренности и простоты в стихах, сложенных госпожой! Ответ же господина Тюдзё пусть и искусен по форме... – переговаривались они.

Но госпожа, зная, каких трудов стоило ей собственное стихотворение, поспешила переписать стихотворение Гэндзи на отдельный листок бумаги и спрятала его.

Миновал Первый день года, а так как на нынешний год намечено было провести Песенное шествие, в столице царило обычное предпраздничное оживление, которое, однако, не мешало Гэндзи с сожалением вспоминать унылое жилище покойного принца. И вот на Седьмой день, как только закончились праздничные церемонии и на землю опустилась ночь, он покинул высочайшие покои, сделав вид, будто идет в свою дворцовую опочивальню, а сам, как только совсем стемнело, отправился к дочери принца.

За последнее время в ее доме произошли заметные перемены, он приобрел вполне жилой вид и сделался ничуть не хуже других столичных усадеб. Изменилась и сама госпожа, став более мягкой, женственной. «Может быть, она и собой теперь не так дурна?» – подумалось Гэндзи.

На следующее утро он нарочно медлил, дожидаясь, пока взойдет солнце. Восточная боковая дверь главного дома оказалась открытой, над полуразрушенной галереей с противоположной стороны не было крыши, поэтому солнечные лучи беспрепятственно проникали в дом, а сияние выпавшего за ночь снега позволяло еще отчетливее видеть все, что происходит внутри.

Госпожа полулежала неподалеку от галереи, глядя, как Гэндзи облачается в носи. Форма ее головы и ниспадающие по спине волосы были безукоризненны.

«Ах, если бы и сама она изменилась к лучшему...» – подумал Гэндзи, открывая решетку. Помня о прежнем, весьма печальном опыте, он не стал поднимать ее до конца, а чтобы она не опустилась, подставил скамеечку‑подлокотник. Затем ему понадобилось привести в порядок растрепавшиеся на висках волосы, и дамы вынесли невероятно старомодное зеркало, китайскую шкатулку для гребней и ларец с разноцветными шнурками. Вопреки его ожиданиям, в шкатулке нашлись не только женские, но и мужские гребни, хоть и в малом количестве – обстоятельство, в котором увиделось ему нечто в высшей степени утонченное.

Наряд госпожи на сей раз те произвел на него неприятного впечатления, ибо на ней было платье, им самим же и присланное. Впрочем, Гэндзи не узнал его, лишь удивился тому, что накидка с красивыми узорами почему‑то показалась ему знакомой.

– Смею ли я надеяться, что в новом году вы удостоите меня возможности иногда слышать ваш голос? Право, когда другие ожидают соловья, я с таким же нетерпением жду, не станете ли вы со мной поласковее, – говорит Гэндзи, и вдруг раздается робкий, дрожащий голосок:

– «Расщебечутся пташки... Одна только я...»

– Вот и прекрасно, теперь я вижу, что и в вашей жизни начался новый год, – улыбается Гэндзи.

– «Не сон ли?..» – произносит он и выходит, а госпожа провожает его взглядом. Она прикрывает нижнюю часть лица, и виден лишь яркий цветок шафрана... Что за неприятное зрелище!

В доме на Второй линии Гэндзи встретила юная госпожа Мурасаки, прелестная в своей полувзрослости. «Оказывается, и алый цвет может быть красивым...» – подумал Гэндзи, на нее глядя. Живая и непосредственная, девочка была очень мила в мягком, без узоров платье хосонага[144] цвета «вишня». Из‑за приверженности старой монахини к обычаям прошлого девочке до сих пор не чернили зубов, но сегодня Гэндзи распорядился, чтобы ее лицу придали соответствующий нынешним требованиям вид, и она была особенно хороша с начерненными зубами и четко очерченными бровями.

«Для чего я растрачиваю время на унылые связи, лишая себя возможности чаще видеть это трогательное существо?» – думал Гэндзи, как обычно играя с девочкой в куклы. Они рисовали на бумаге картинки и раскрашивали их. К многочисленным рисункам, сделанным юной госпожой, Гэндзи присоединил свои. Он нарисовал женщину с длинными волосами, а нос ее слегка тронул алой краской. Увы, даже нарисованная на бумаге, она была неприятна ему. Глядя на свое отражение в зеркале, Гэндзи дотронулся кистью с алой краской до кончика собственного носа – и что же? Даже его прекрасное лицо стало уродливым, когда на нем появилось яркое алое пятно. Юная госпожа изумленно смотрела на него и громко смеялась.

– А что, если я навсегда останусь таким? Что вы тогда скажете? – спрашивает Гэндзи.

– Нет, мне так не нравится, – отвечает она, невольно забеспокоившись: «А вдруг краска и правда не смоется?» А Гэндзи, делая вид, будто стирает пятно, говорит озабоченно:

– Видите, не стирается. Вот до чего игры доводят! Что теперь скажет Государь?

Встревожившись, девочка подбегает к нему и пытается сама стереть краску.

– Только не прибавляйте еще и туши, как Хэйтю[145]. Пусть уж лучше останется красным, – шутит Гэндзи. Право, вряд ли встретишь где‑нибудь более прелестную чету!

Дни стояли ясные, и душа томилась: когда же, когда появятся цветы на деревьях, окутанных легкой дымкой? Бросались в глаза набухшие, в любой миг готовые лопнуть бутоны на ветках сливы. А алая слива, растущая подле крыльца, уже украсилась прекрасными цветами, как обычно, раньше всех...

 

– Не пойму отчего,

Но с алым цветом всегда я

Был не в ладах,

Хоть и пленяли меня

Цветущие сливы...

 

Увы... – невольно вздохнул Гэндзи.

Кто знает, что станется с ними со всеми?

 

В зарослях полыни

 

Основные персонажи

Дайсё, Гон‑дайнагон (Гэндзи), 28–29 лет.

Дочь принца Хитати (Суэцумухана) –возлюбленная

Гэндзи (см. гл. «Шафран»).

Монах Дзэнси (Дайго‑но адзари) – брат Суэцумухана.

Дзидзю – прислужница Суэцумухана, дочь ее кормилицы.

Супруга Дадзай‑но дайни – тетка Суэцумухана.

Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 20–21 год, – супруга Гэндзи.

Корэмицу – приближенный Гэндзи.

 

Пока Гэндзи влачил безрадостные дни, глядя, как капли соли стекают с трав морских, в столице тоже многие печалились и вздыхали, каждый по‑своему переживал разлуку с ним.

Некоторые – к ним можно отнести прежде всего госпожу из Западного флигеля – хоть и изнывали от тоски, с мучительным нетерпением ожидая его возвращения, но по крайней мере, имея опору в жизни, ни в чем не нуждались и могли иногда обмениваться с изгнанником письмами. Таким было легче.

Госпожа, к примеру, находила утешение в том, что посылала супругу приличествующие тому или иному времени года наряды, хотя, как полагается человеку, лишенному званий, одевался он в высшей степени скромно.

Эти заботы помогали ей отвлечься от горестей, неизбежных в этом непрочном, словно коленце бамбука, мире.

Хуже всего приходилось тем, кто был связан с Гэндзи тайными узами. Не имея возможности собственными глазами видеть, как он отправлялся в изгнание, они тосковали и плакали украдкой, вынужденные довольствоваться слухами и собственным воображением. И надо сказать, что таких женщин было в столице немало.

Дочь принца Хитати, после смерти отца, не имея больше никого, кто мог бы о ней заботиться, оказалась в чрезвычайно бедственном положении, но тут выпала на ее долю эта неожиданная удача: раз посетив ее, Гэндзи не переставал заботиться о ней, но ежели сам он – да и могло ли быть иначе при том положении, какое он занимал в мире? – не придавал ровно никакого значения их встречам, то дочери принца Хитати, которой рукава были столь безнадежно узки, они казались чем‑то вроде сверкающих звезд, нечаянно отразившихся в лохани с водой.

Когда же обрушились на Гэндзи невзгоды и мир окончательно опостылел ему, он словно забыл всех, с кем связывали его не столь уж прочные узы, и, поселившись на далеком морском берегу, прервал с ними всякие сношения.

После того как Гэндзи покинул столицу, дочь принца Хитати некоторое время перебивалась кое‑как, тоскуя в разлуке с ним, но с каждой новой луной жизнь ее становилась все более жалкой и безотрадной.

– Что за неудачная судьба выпала на долю нашей госпоже, – ворчали ее престарелые прислужницы. – А ведь еще совсем недавно казалось, что кто‑то из богов или будд осчастливил наш дом своим появлением! Мы были так рады, видя, что госпожа обрела наконец опору в жизни. Разумеется, таков всеобщий удел, но, к несчастью, ей больше не на кого положиться...

Прежде они влачили не менее жалкое существование и успели привыкнуть к самой крайней нужде, но после относительного благополучия, которым они были обязаны Гэндзи, примириться с вновь наступившей бедностью оказалось выше их сил, и они не уставали жаловаться на судьбу.

За последнее время в доме дочери принца Хитати появилось немало истинно благородных дам, но теперь все они одна за другой разошлись кто куда. Некоторые из ее прислужниц покинули этот мир, и с каждой луной в доме оставалось все меньше людей как высокого, так и низкого званий. В нем и ранее царило запустение, теперь же он окончательно стал пристанищем для лисиц. В мрачной, пустынной роще у дома и днем и ночью ухали совы; лесные духи, всяческая нежить, прежде прятавшаяся от людей, почуяв свободу, показывала свои личины – словом, с каждым днем жить в этом доме становилось все более жутко, и немногие оставшиеся там дамы предавались отчаянию, а поскольку богатые наместники, любители таких вот необычных усадеб, привлеченные окружающими дом живописными купами деревьев, время от времени присылали справиться: «Не продадите ли?» – и предлагали свои услуги, дамы говорили госпоже:

– Подумайте, не стоит ли вам и в самом деле продать свеж дом и переехать в другое, не такое мрачное место? До сих пор мы оставались здесь с вами, но всякое терпение имеет предел.

– О нет, это невозможно! Что станут говорить? Да и смогу ли я жить в доме, где ничто не будет напоминать об ушедшем? Как ни пустынно и ни сумрачно здесь, это мой бедный, старый дом, в котором жив еще дух отца, и одна эта мысль придает мне силы,– плача, отвечала им госпожа и, судя по всему, продавать дом не собиралась.

Утварь в доме также была крайне изношенная и давно уже вышедшая из моды, но сделанная первоклассными мастерами, поэтому люди, мнившие себя тонкими ценителями и жаждавшие заполучить какую‑нибудь диковину, то и дело приставали к дамам с расспросами: «Это было заказано такому‑то? А это работа такого‑то?» – и ставили условия, не скрывая своего презрения. И снова дамы говорили:

– Другого выхода нет. Да и все так делают, – и тайком от госпожи поступали по своему усмотрению, что и давало им возможность на день, на два свести концы с концами. Узнав об этом, дочь принца Хитати рассердилась:

Всю эту утварь отец заказывал для того, чтобы я сама ею пользовалась. Могу ли я допустить, чтобы она украшала жилище простолюдинов? О нет, я не хочу нарушать волю отца! – заявила она и запретила дамам распродавать вещи.

Так жила дочь принца Хитати, и никто даже случайно не заглядывал в ее дом. Только брат ее, монах Дзэнси, время от времени наезжая в столицу, наведывался к ней, но он тоже был человеком исключительно старомодным и даже среди монахов выделялся своим неумением приспосабливаться к житейским обстоятельствам и отрешенностью от всею мирского. Поэтому ему и в голову не приходило хотя бы расчистить дом от зарослей бурьяна и полыни. А между тем травы разрослись, заглушив сад, буйные стебли полыни тянулись вверх, словно стремясь перерасти стреху. Восточные и западные ворота заросли хмелем, что, возможно, и создавало бы ощущение защищенности, когда б лошади и быки не протоптали себе дороги через разрушенную изгородь. Еще более дерзко вели себя ребятишки, весной и летом пасшие здесь скот.

В тот год, когда на восьмую луну пронизывающий поля ветер был особенно неистов, рухнула галерея, а от крытых тесом людских остался один остов, после чего даже слуги покинули это старое жилище. Дымок перестал подниматься над крышами, и жить здесь стало совсем уныла Даже грабители и прочие не знающие удержу в своих бесчинствах люди и те пренебрежительно проходили мимо, полагая, очевидно, что на этих развалинах вряд ли можно чем‑нибудь поживиться.

А между тем, несмотря на дикие, непроходимые заросли, подступавшие к самому дому, убранство главных покоев осталось нетронутым. Вот только чистить и приводить дом в порядок было некому. Пыль толстым слоем покрывала все вокруг, но и она не могла скрыть подлинного благородства старинной утвари. Так и жила дочь принца Хитати долгие луны и годы.

Обычно в таких случаях, дабы развеять тоску и скрасить одиночество, прибегают к помощи старинных песен или повестей. Но дочь принца никогда не была до них охотницей. Многие молодые дамы, даже не отличающиеся особенно изысканными наклонностями, движимые потребностью передавать близким по духу людям мысли и чувства, зарождающиеся в душе при виде какого‑нибудь цветка или дерева, имеют обыкновение посвящать часы досуга писанию писем. Но дочь принца, воспитанная отцом в крайней строгости, с робостью взирала на мир и не сообщалась даже с теми людьми, с которыми должна была сообщаться хотя бы потому, что того требовала простая учтивость. Иногда, открыв старый шкафчик, она вынимала оттуда «Кара‑мори», «Хакоя‑но тодзи», «Кагуя‑химэ»[146] и другие повести с картинками и разглядывала их.

Что касается старинных песен, то несомненна ценность собраний, составленных из лучших, тщательно подобранных по темам образцов, которые предваряются названием и именем автора. Вряд ли кому‑нибудь могут доставить удовольствие всем надоевшие старые песни, беспорядочно написанные на гладкой, покоробившейся бумаге «канъя» или «мити‑ноку». Однако к ним‑то и обращалась дочь принца Хитати, когда ей становилось особенно грустно.

В наши дни люди охотно отдают часы чтению сутр или молитвам, но она стыдилась заниматься этим и, даже оставаясь одна, никогда не посылала за четками. Так уныло и монотонно текли ее дни.

Только дочь старой кормилицы, женщина по прозванию Дзидзю, не покинула ее и по‑прежнему заботилась о ней. Но по прошествии некоторого времени скончалась жрица, в доме которой она тоже прислуживала, и Дзидзю оказалась в крайне стесненных обстоятельствах. Между тем как раз в это время родная тетка дочери принца Хитати, которая, обеднев, стала госпожой Северных покоев в доме наместника, подыскивала хорошо воспитанных молодых женщин в наперсницы к своим дочерям, и Дзидзю, рассудив: «Чем совсем незнакомый дом, лучше уж этот, с которым мать моя была связана», иногда заходила к ним. Будучи особой крайне замкнутой, дочь принца Хитати избегала короткости и с теткой, чем успела заслужить ее неприязнь.

– Сестра всегда гнушалась мною, считая, что я запятнала честь семьи, поэтому при всем моем сочувствии к племяннице я не могу ее навещать, – говорила супруга наместника, но иногда все же писала к дочери принца.

Часто люди, принадлежащие по рождению своему к низкому состоянию, стремятся во всем подражать благородным особам, и некоторым удается в конце концов достичь немалой утонченности во всех проявлениях своих. Однако с теткой дочери принца Хитати произошло как раз обратное. Происходя из стариннейшего рода, она опустилась довольно низко. Впрочем, может быть, таково было ее предопределение. Так или иначе, душевной тонкости ей явно недоставало.

«Сестра презирала меня за то, что я удовлетворилась столь низким положением. Почему бы мне теперь не воспользоваться крахом их дома и не взять дочь принца в услужение к моим дочерям? Разумеется, она весьма старомодна, но на нее вполне можно положиться», – подумала она и написала племяннице:

«Я была бы очень рада видеть Вас в своем доме. У нас есть кому послушать Вашу игру на кото».

Дзидзю уговаривала госпожу принять приглашение, но та – и не из‑за упрямства вовсе, а просто из‑за чрезмерной застенчивости – не захотела сближаться с семейством тетки, чем обидела ее самым чувствительным образом.

Тем временем наместник получил звание дадзай‑но дайни и собирался, обеспечив дочерям соответствующее положение, уехать в провинцию. Супруга его решила, что было бы неплохо взять с собой дочь принца.

– Теперь, когда мы отправляемся так далеко, я буду еще больше тревожиться, зная, как вы одиноки. Я нечасто посещала вас, но была спокойна, сознавая, что вы рядом, – настаивала она и, получив новый отказ, пришла в ярость:

– Вот негодная! Еще смеет спесивиться! Но сколько ни кичись, господин Дайсё никогда не обратит внимания на женщину, живущую в диких зарослях.

Скоро по Поднебесной разнеслась радостная весть: «Он прощен и возвращается в столицу!» Гордые вельможи и простолюдины, мужчины и женщины наперебой спешили уверить господина Дайсё в своей исключительной преданности, и, проникая в их разнообразные побуждения, он сделал немало взволновавших его открытий.

В это довольно хлопотное для него время Гэндзи, судя по всему, и не вспоминал о дочери принца Хитати, а луны и дни между тем сменяли друг друга. «Да, это конец, – думала она. – Как ни горевала я все эти годы, сочувствуя ему в его несчастье, я могла по крайней мере надеяться, что настанет весна... Теперь же, когда даже самые презренные людишки, никчемные, словно камешки на дороге, словно черепичные осколки, радуются его возвращению, мне остается лишь со стороны наблюдать за тем, как его осыпают почестями. Приходится признать, что лишь для меня одной стал этот мир столь безотрадным. О, как же все тщетно!» Сердце ее готово было разорваться от горя, и, оставаясь одна, она плакала навзрыд.

«Я же ей говорила, – негодовала супруга Дадзай‑но дайни. – Разве кто‑нибудь удостоит внимания особу, влачащую столь нелепое, жалкое существование? И будды и совершенномудрые охотнее поведут за собой человека, не обремененного грехами, а она, живя в полной нищете, по‑прежнему смотрит на мир свысока и ведет себя так же надменно, как в те давние времена, когда были живы ее родители. Все это, право, печально».

«Вы должны наконец решиться, – написала она дочери принца. – Человек, сокрушенный печалью, ищет спасения в горной глуши. Я знаю, сколь презрительно относитесь Вы ко всему провинциальному, но обещаю, что Вам не придется жалеть о своем решении».

Читая это ловко составленное письмо, давно уже потерявшие всякую надежду дамы шептались, осуждая госпожу:

– Почему бы ей не послушаться? Что хорошего в ее нынешнем положении?

– На что она может рассчитывать, проявляя такое упрямство?

Дзидзю же тем временем сговорилась с каким‑то человеком, кажется, племянником того самого Дадзай‑но дайни, а так как муж не соглашался оставить ее в столице, ей волей‑неволей тоже приходилось уезжать.

– Мне не хотелось бы расставаться с вами, – говорила она своей госпоже, убеждая ее согласиться на предложение тетки, но та по‑прежнему жила надеждой и верой в того, кто скорее всего давно уже и думать забыл о ее существовании. «А вдруг когда‑нибудь он вспомнит обо мне? Его клятвы были так трогательно‑искренни... Видно, такова уж моя судьба – быть забытой. Но если ветер вдруг принесет к нему весть о моем бедственном положении, он непременно приедет сюда». Так думала она и, хотя жилище ее за эти годы еще более обветшало, упорно отказывалась расстаться даже с самыми незначительными предметами обстановки, не желая ни в чем менять привычного образа жизни.

В последнее время она много плакала, терзая себя безрадостными думами, нос ее распух – словно красная ягода приросла к лицу... А уж если посмотреть сбоку... Право, не всякий способен вынести подобное зрелище. Но не буду касаться подробностей. Жаль ее, да и злословить не хочется.

С наступлением зимы дочери принца стало и вовсе не к чему прибегнуть, целыми днями она лишь печалилась и вздыхала. Между тем разнесся слух, что господин Гон‑дайнагон намеревается провести Восьмичастные чтения в память ушедшего Государя. Для участия в этих чтениях были приглашены самые почтенные, достигшие великой мудрости и мастерства в творении обрядов монахи, среди них оказался и монах Дзэнси. На обратном пути он навестил сестру.

– Я пришел в столицу, – рассказывал он, – дабы принять участие в Восьмичастных чтениях, которые проводились в доме Гон‑дайнагона. Отроду не видывал ничего великолепнее! Наверное, только в Чистой Земле бывает такая красота. Право же, там было все, что только можно отыскать прекрасного на свете. Сам же хозяин не иначе как земное воплощение будды или бодхисаттвы. И для чего родился он в этом мире, загрязненном пятью сквернами?[147]

И монах, не задерживаясь, продолжил свой путь. Ну где еще найдешь столь молчаливых брата и сестру? Они редко беседовали даже о самых незначительных делах этого мира.

«Что за жестокий Будда, – обиженно подумала дочь принца, взволнованная рассказом брата. – Ужели мое бедственное положение не способно возбудить жалость в его сердце?»

Постепенно она стала склоняться к мысли, что надеяться больше не на что.

Как раз в это время ее неожиданно навестила супруга Дадзай‑но дайни. Они никогда не были близки, но, движимая желанием завлечь племянницу в провинцию, эта властолюбивая особа, приготовив богатые дары, приехала без всякого предупреждения в роскошно убранной карете. В лице ее, в каждом движении проглядывало безграничное самодовольство. Когда она подъехала к дому принца Хитати, несказанно унылая картина представилась ее взору. Створки ворот – и правая и левая, – обветшав, упали, и телохранители затратили немало сил на то, чтобы их отворить. «А где же три тропки? – искали они. – Их ведь не может не быть даже в самом бедном доме».

В конце концов карету подвели к южной части дома, где решетки оказались поднятыми, и, как ни уязвлена была дочь принца бесцеремонностью гостьи, ей пришлось, укрывшись за удивительно грязным занавесом, выслать вперед Дзидзю.

Дзидзю за эти годы тоже осунулась и утратила прежнюю свежесть, но и теперь она была весьма миловидна и изящна, поэтому при взгляде на нее у многих возникало не совсем, быть может, уместное желание поменять их с госпожой местами.

– Я должна отправиться в путь, как ни тяжело мне оставлять вас в этом бедном жилище. Я приехала за Дзидзю. Вы никогда не удостаивали меня своей приязни и старательно избегали моего общества, но я прошу вас отпустить хотя бы Дзидзю. Ах, бедняжка, как вы можете жить здесь? – сказала супруга Дадзай‑но дайни.

В другое время она не преминула бы заплакать, однако на сей раз ее мысли были заняты предстоящим отъездом: радостное волнение, владевшее душой, не оставляло места для печали.

– Ваш отец всегда презирал меня за то, что я якобы запятнала честь семьи,– говорила она,– и, пока он был жив, мы почти не сообщались. Но неужели вы думаете, что все эти годы я не испытывала к вам родственных чувств? Просто я не осмеливалась напоминать о себе столь знатной особе, а уж когда счастливая судьба связала вас с господином Дайсё, к вам и вовсе невозможно стало подступиться. Разумеется, все это отнюдь не способствовало нашему сближению. Но, как видите, мир полон превратностей, и иногда судьба оказывается благосклоннее к таким ничтожным особам, как я. Когда‑то вы находились на недостижимой для меня высоте, но теперь ваше положение не может вызывать ничего, кроме жалости и сочувствия. Живя близко, я не особенно беспокоилась за вас, даже если некоторое время и не оказывала вам никаких услуг. Но теперь я уезжаю далеко, и меня тревожит ваша дальнейшая судьба.

– Я вам крайне признательна, – церемонно отвечала дочь принца, – но при моем столь необычном образе жизни стоит ли, право... Я бы предпочла умереть здесь, в родном доме.

– Образ жизни у вас и в самом деле необычен. Где это видано, чтобы молодая женщина похоронила себя заживо в столь отвратительном жилище! О, я не сомневаюсь, что, если господин Гон‑дайнагон соблаговолит заняться этими развалинами, они очень быстро превратятся в сверкающий, драгоценный чертог. Но должна вам сказать, что в настоящее время, судя по всему, господин Гон‑дайнагон все сердечные попечения свои сосредоточил на дочери принца Хёбукё. Он порвал связи со всеми домами, куда захаживал в былые дни, повинуясь прихоти своего непостоянного сердца. Тем более сомнительно, чтобы он почтил своим вниманием особу, которая влачит столь жалкое существование в этих диких зарослях. Разумеется, вы хранили ему верность и надеялись на него все эти долгие годы, но неужели вы воображаете, что этого достаточно?.. – поучала племянницу супруга Дадзай‑но дайни, и та, понимая, что в ее словах есть доля истины, совсем расстроилась и горько заплакала.

Тем не менее она упорно стояла на своем, и, почувствовав, что добиться ее согласия не удастся, супруга Дадзай‑но дайни вынуждена была отступить.

– Что ж, отпустите хотя бы Дзидзю, – сказала она, спеша уехать, пока не стемнело, и Дзидзю, не в силах превозмочь волнения, залилась слезами.

– Раз она так настаивает, я поеду хотя бы для того, чтобы проводить ее. Нельзя не признать справедливости ее слов, но и ваше нежелание ехать мне тоже понятно. Право, мое положение более чем затруднительно, – тихонько сказала Дзидзю своей госпоже.

Нетрудно представить себе, как горько и обидно было дочери принца! В самом деле, могла ли она предугадать, что даже Дзидзю... Впрочем, удерживать ее она не стала, только все плакала и плакала не переставая.

На память о вместе проведенных годах следовало бы подарить Дзидзю одно из своих платьев, но все они оказались слишком изношенными, других же вещей, приличествующих случаю, у дочери принца не нашлось, и в конце концов она решила подарить ей сделанную из собственных выпавших за последнее время волос прекрасную накладку длиной более девяти сяку. Накладку она положила в шкатулку, присовокупив к ней горшочек с тончайшими старинными благовониями.

 

Мне казалось всегда:

Неразрывно со мною связаны

Драгоценные пряди.

Но, увы, и они теперь

Готовы меня покинуть.

 

А я‑то надеялась, что, несмотря на мою ничтожность, ты останешься со мною до конца, как того хотела твоя покойная матушка. Что ж, может быть, ты и права. Но подумала ли ты о том, кто будет обо мне теперь заботиться? Как все это обидно, право... – И дочь принца снова зарыдала.

Дзидзю ответила не сразу:

– Ах, что говорить теперь о завете матушки! Долгие годы мы прожили вместе, разделяя друг с другом горести этого мира, и вот меня влекут в чужие, дальние земли...

 

Драгоценные пряди,

Расставшись с тобою, твоими

Навеки останутся.

Будьте клятве моей свидетелями,

Боги‑хранители путников.

 

Только кто может знать, что нас ждет впереди?

– Да где же она? Уже совсем стемнело... – ворчала между тем супруга Дадзай‑но дайни, и Дзидзю, с неспокойным сердцем сев в карету, долго еще оглядывалась.

Когда они уехали, дочери принца стало совсем одиноко, ведь прежде только присутствие Дзидзю и скрашивало ее унылое существование. Теперь даже старые, ни к чему не пригодные дамы начали поговаривать:

– Что ж, госпожа Дзидзю совершенно права. Разве можно жить в этом доме? Вряд ли и у нас достанет терпения.

Никто из них не имел желания оставаться, каждая пыталась извлечь из памяти давние связи, к которым прибегнув можно было бы подыскать другое место, а дочь принца, прислушиваясь к их разговорам, трепетала от страха и стыда.

Наступил месяц Инея. Часто шел снег или град. В других садах он успевал таять, а здесь, в зарослях полыни и хмеля, куда ни утром, ни вечером не проникали солнечные лучи, лежал сугробами, при взгляде на которые невольно вспоминалась Белая гора в Коси. В доме не было даже слуг, которые могли бы оставить следы на этом снегу, и дочь принца целыми днями уныло глядела на его нетронутую белизну. Она осталась совсем одна, ей не с кем было даже словом перемолвиться, не с кем поплакать или посмеяться. Ночами она лежала без сна под пыльным пологом, и сердце ее разрывалось от тоски.

Тем временем в доме на Второй линии царило радостное оживление, и, почти не имея досуга, Гэндзи не мог навещать особ, кои не были предметом постоянных его попечений. И уж тем более он не торопился к дочери принца Хитати, хотя иногда и вспоминал о ней: дескать, жива ли? Так шло время, и скоро еще один год сменился новым.

Однажды в дни четвертой луны Гэндзи вспомнил о Саде, где опадают цветы, и, простившись с госпожой из Западного флигеля, тайком отправился туда.

Накрапывал дождь, который не прекращался вот уже несколько дней, сквозь тучи проглядывала луна. Думы Гэндзи невольно устремились в прошлое, и многое вспомнилось ему, пока ехал он по этой вечерней дороге. Путь его лежал мимо какого‑то полуразвалившегося дома, окруженного мрачными купами деревьев, придававшими саду вид диких лесных зарослей. Цветущая глициния обвивала могучие ветви сосны, лепестки трепетали в лунном свете, ветерок разносил повсюду нежное благоухание...

Привлеченный этим чудесным ароматом, пусть и не померанцевыми цветами источаемым, Гэндзи высунул голову из кареты: неподалеку росли плакучие ивы, а как стена уже не могла удержать их, ветви, спутавшись, лежали прямо на земле. «Как будто я уже видел когда‑то эти деревья!» – подумалось Гэндзи. И действительно, это был тот самый дом, где он бывал в прежние времена. Сердце его забилось от волнения, и он велел остановиться.

Корэмицу, в подобных случаях неизменно сопровождавший своего господина, был с ним и этой ночью. Подозвав его, Гэндзи тихонько спросил:

– Ведь это здесь был дом принца Хитати?

Совершенно верно, – ответил Корэмицу.

– Быть может, та женщина по‑прежнему живет здесь в печальном одиночестве... Следовало бы давно навестить ее, но слишком обременительно было ехать для того только, чтобы увидеться с ней. А сейчас как раз подходящий случай... Разузнай сначала, что и как, а потом уж заводи разговор. А то, если на ее месте окажется другая, можно попасть в глупое положение.

Между тем дочь принца, которой в последние дни было как‑то особенно грустно, сидела в своих покоях, погруженная в глубокую задумчивость. Днем, задремав, она увидела во сне покойного отца и, проснувшись, совсем приуныла: «Ах, был бы он рядом!» Приказав подмести часть передних покоев, где было мокро от проникающего сквозь кровлю дождя, она распорядилась, чтобы дамы привели в порядок сиденья, и, занимаясь столь непривычными для нее повседневными делами, сложила такую песню:

 

«Тоска по ушедшему

Неизбывна, никак не просохнут

Мои рукава.

А теперь еще капли дождя

На них с ветхой стрехи упали...»

 

Неизъяснимо тяжело было у нее на сердце.

Войдя в дом, Корэмицу прислушался, не доносятся ли откуда‑нибудь голоса. Но он не заметил никаких признаков человеческого присутствия.

«Так и есть, я ведь и раньше не раз заглядывал сюда, проходя мимо, и дом всегда казался необитаемым», – подумал Корэмицу и повернулся, чтобы уйти, но тут взошла луна, и он увидел, что решетки в двух пролетах подняты, сквозь них виднелись слегка колыхавшиеся занавеси. Это еле уловимое свидетельство того, что дом все‑таки обитаем, произвело на Корэмицу жутковатое впечатление, но, превозмогая страх, он приблизился и покашлял, дабы привлечь к себе внимание. Изнутри тоже послышался кашель, и чей‑то старческий голос спросил:

– Кто там еще? Что за человек? Корэмицу назвал себя и сказал:

– Мне хотелось бы видеть женщину, которую называют госпожа Дзидзю.

– Госпожа Дзидзю здесь больше не живет, но есть другая, которая могла бы, если желаете, ее заменить.

Этот хриплый голос, судя по всему, принадлежал совсем уже древней старухе, однако Корэмицу он почему‑то показался знакомым.

Женщины, не привыкшие к подобным неожиданностям, всполошились. И в самом деле, в дом неведомо как проник мужчина в охотничьем платье, держится учтиво... А что, если это лис или другой какой оборотень?

Но Корэмицу, приблизившись, сказал:

– Я желал бы получить точные сведения. Ежели чувства вашей госпожи за это время не изменились, мой господин изъявляет готовность поддерживать с ней прежние отношения. Проезжая сейчас мимо, он не мог не остановиться у вашего дома. Так что мне прикажете ему доложить? Уверяю вас, вам нечего бояться.

Засмеявшись, женщина отвечала:

– Когда б чувства госпожи переменились, она вряд ли осталась бы жить в этих диких зарослях. Да вы ведь и сами видите... Так и доложите своему господину. Даже мы, немало повидавшие на своем веку, не устаем удивляться, на нее глядя, – право, в целом свете не сыскать ей подобной.

Опасаясь, что разговор слишком затянется, ибо дама оказалась словоохотливой и готова была долго еще рассказывать о вещах, о которых ее вовсе и не спрашивали, Корэмицу прервал ее:

– Хорошо, хорошо, я передам. – И с этими словами вышел.

– Отчего ты так задержался? – недоумевал Гэндзи. – Право, в этих зарослях полыни не осталось ничего от прошлого.

– Да, это так, – отвечал Корэмицу. – Даже людей удалось отыскать с трудом. Там тетка Дзидзю, старуха по прозванию Сёсё, я ее узнал по голосу.

Выслушав его рассказ, Гэндзи едва не заплакал от жалости. «Как должна была она страдать все эти годы, живя в таких зарослях! А я даже не удосужился ее навестить», – подумал он, впервые почувствовав себя виноватым.

Но что же делать? Мне нелегко будет поддерживать с ней тайные отношения, и вряд ли когда‑нибудь представится другой такой случай... Если она по‑прежнему... Впрочем, скорее всего так оно и есть, на нее это очень похоже!..

Входить без предупреждения показалось ему неучтивым. Лучше всего было известить ее о своем появлении изящной запиской, но, если она не изменилась и в этом отношении, гонцу придется слишком долго ждать ответа. И Гэндзи отказался от этой мысли.

Тут Корэмицу говорит:

– Вы вряд ли сможете пройти, ведь полынь вся в роса Не изволите ли подождать, пока я стряхну ее...

 

– Я пришел сюда сам,

Чтоб узнать, осталось ли прежним

Сердце твое

В зарослях буйной полыни,

Заглушившей тропинки в саду, –

 

произносит Гэндзи, ни к кому не обращаясь, и все‑таки выходит из кареты. Корэмицу идет впереди, хлыстом стряхивая росу. С веток падают капли, словно мелкий осенний дождь...

– Я взял с собой зонт, – говорит Корэмицу, – «роса падает с листьев куда обильней дождя...».

У Гэндзи подол платья промок до нитки. Срединные ворота, которые и раньше едва держались, бесследно исчезли, в доме царило унылое запустение, и Гэндзи порадовался, что никто его не видит.

«Значит, я все‑таки не зря ждала его?» – подумала дочь принца, и сердце ее сильно забилось. Но могла ли она предстать перед ним в столь неприглядном обличье? Платье, которое подарила ей супруга Дадзай‑но дайни, она распорядилась убрать, даже не взглянув на него, ибо слишком велика была ее неприязнь к дарительнице. С тех пор оно так и лежало в китайском ларце для благовоний. Это платье, источавшее чудесное благоухание, и поднесли теперь дамы своей госпоже. Поколебавшись, она все‑таки надела его и села за уже знакомый нам засаленный занавес... Тут вошел и Гэндзи.

– Мы не виделись с вами все эти долгие годы, – говорит он, – но чувства мои не изменились, я постоянно помнил о вас. Удрученный вашим упорным молчанием, которое вполне можно было принять за нежелание сообщаться со мной, я решил выждать, дабы испытать вашу привязанность. Но, заметив сегодня эти деревья, пусть и непохожие на криптомерии, не смог пройти мимо. Так что первый шаг сделал все‑таки я, этого вы не можете отрицать.

Он чуть отодвигает занавес, она же, смутившись, как обычно, медлит с ответом. Но, вспомнив, с каким трудом Гэндзи пробирался к ней сквозь заросли полыни, и увидев в этом доказательство искренности его чувств, находит в себе силы пролепетать несколько слов.

– Поверьте, я хорошо понимаю, как грустно было вам так долго жить одной среди диких трав, но, думаю, сегодня и вы получили наконец возможность убедиться в моей верности. Ведь я пришел сюда по росистой траве, даже не зная, ждете ли вы меня. Надеюсь, вы простите мне столь долгое отсутствие? Ведь я пренебрегал не только вами. Клянусь, что никогда больше не сделаю ничего такого, что могло бы обидеть вас, а если нарушу эту клятву, то готов понести любое наказание.

Так ласково убеждал женщину Гэндзи. Но слишком трудно было поверить в его искренность.

Многое препятствовало ему остаться в этом доме на ночь, не говоря уже о том, что хозяйку дома, стыдившуюся своей бедности, явно подавляло его великолепие. Поэтому, придумав достойное оправдание, Гэндзи решил уехать.

Хоть и не он посадил сосну перед домом, но за это время она еще выше взметнула свои ветви. Глядя на нее, Гэндзи с грустью подумал о минувших годах и лунах, и все пережитое им показалось ему далеким, томительным сном.

 

– Не смог я пройти

Мимо волн цветущих глициний

Не потому ли,

Что сосна у твоих ворот

Напомнила: здесь меня ждут...

 

И в самом деле, как давно это было... С тех пор в столице произошло немало волнующих перемен, когда‑нибудь я расскажу вам, как, разлученный с родными и близкими, жил в глуши. Как ни странно, но я почему‑то уверен, что и вы ни с кем, кроме меня, не можете поделиться своими горестями и печалями, а ведь их, наверное, было немало в прошедшие вёсны и зимы, – говорит Гэндзи, а женщина чуть слышно отвечает:

 

– Тщетно сосна

Все эти долгие годы

Ждала у ворот,

Лишь цветы своей пышной красою

Сумели тебя привлечь...

 

Ее робкие, еле заметные движения, сладостное благоухание рукавов невольно вселили в сердце Гэндзи надежду: «А что, если за эти долгие годы...»

Луна готова была скрыться за горой, и сквозь открытую западную боковую дверь ее яркое сияние беспрепятственно проникало в дом – ведь галерей давно уже не было, да и от застрехи ничего не осталось. В лунном свете были хорошо видны внутренние покои, которые благодаря целиком сохранившемуся с давних времен убранству выгодно отличались от дома, заросшего плакун‑травою.

Гэндзи невольно вспомнилась героиня древней повести, которая разрушила пагоду. Право, стремление дочери принца поддерживать дом в неизменном виде не могло не вызывать восхищение, даже ее чрезмерная застенчивость теперь казалась Гэндзи скорее достоинством, чем недостатком, ибо он видел в ней проявление душевного благородства. «Хотя бы поэтому я не должен пренебрегать ею», – думал он, кляня себя за то, что, поглощенный собственными невзгодами, совершенно ее забыл. Как же она, должно быть, страдала, бедняжка!

Обитательницы Сада, где опадают цветы, жили тихо и скромно, их дом не блистал ни великолепием, ни современной роскошью убранства, а потому не составлял разительной противоположности с домом принца Хитати, так что многие изъяны последнего остались сокрытыми от взора Гэндзи.

Накануне празднества Камо и Священного омовения в дом Гэндзи присылалось обычно множество разнообразнейших даров, коими он оделял всех, кто в том нуждался. На сей раз не забыл он и дочери принца Хитати. Дав соответствующие указания самым верным своим приближенным, Гэндзи послал в ее дом слуг, велев им расчистить сад от зарослей полыни, а также укрепить деревянную изгородь и произвести рад других работ, имеющих целью придать дому вид, достойный звания его владелицы. Сам же он не навещал ее, опасаясь, что люди начнут судачить: «И где он нашел такую?» Однако он довольно часто писал к ней, а однажды сообщил, что неподалеку от его жилища на Второй линии строится просторный новый дом, где она могла бы разместиться со всеми своими прислужницами.

«Подберите же себе хороших служанок», – писал он, простирая свои заботы до таких мелочей, и обитательницы этого мрачного, заросшего полынью жилища, не зная, как и благодарить его, обращали взоры к небу и кланялись в сторону Второй линии.

Всем было известно, что Гэндзи никогда не удостаивал внимания обычных, ничем не выдающихся женщин. Даже если речь шла о случайной прихоти, он предпочитал иметь дело с признанными красавицами, о которых слава разносилась по всему миру. Почему же теперь он связал себя с женщиной, которую даже заурядной назвать было трудно? Что за непостижимая причуда? Скорее всего меж ними существовала связь, корнями уходившая в далекое прошлое... Многие дамы как высокого, так и низкого звания, ранее прислуживающие дочери принца Хитати, но в тяжелые для нее времена с презрением – хватит, мол, с нас! – покинувшие ее, теперь наперебой предлагали ей свои услуги. Только попав в ничем не примечательные дома простых наместников, они сумели по‑настоящему оценить кроткий, незлобивый нрав своей прежней госпожи и, узнав от людей о происшедших в ее жизни удивительных переменах, с откровенной поспешностью устремились обратно.

Значение Гэндзи в мире несоизмеримо возросло за последнее время, а долгие годы скитаний научили его сочувствовать людским горестям, поэтому он принимал поистине трогательное участие во всем, что касалось дочери принца Хитати, и очень скоро дом ее заблистал роскошным убранством, а в покоях стало многолюдно. На месте унылых зарослей зажурчали прозрачные ручьи, в расчищенном саду привольно гулял ветер.

Особенное усердие проявляли те низшие служители Домашней управы, которым почему‑либо не удалось снискать благосклонности Гэндзи. Полагая, что дочь принца Хитати покорила его сердце, они только о том и помышляли, как бы ей угодить.

Сначала дочь принца оставалась в своем старом жилище, а по прошествии двух лет Гэндзи перевез ее в дом, получивший название Восточной усадьбы. Он редко удостаивал ее посещения, но поскольку жила она теперь совсем рядом, то, выходя куда‑нибудь, он часто заглядывал в ее покои, и у нее не было решительно никаких оснований жаловаться на его холодность.

Мне хотелось бы еще рассказать о том, как поражена была, вернувшись в столицу, супруга Дадзай‑но дайни и как радовалась Дзидзю, хотя в глубине души и корила себя за то, что у нее недостало терпения подождать еще немного. Но, к сожалению, у меня болит голова, и я слишком устала. Расскажу лучше как‑нибудь в другой раз, если вдруг вспомню при случае...

Перевод и комментарии Т. Л. Соколовой‑Делюсиной

 

 

«СТАРОДАВНИЕ ПОВЕСТИ»[148]

 

Книга «Стародавние повести» («Кондзяку моногатари») составлена ок. 1120 г., то есть ближе к концу Хэйанского периода японской истории (IX–XII вв.). Это замечательный период в истории японской классической литературы. В Хэйане, блистательной столице императоров, была сосредоточена большая часть аристократии: многочисленная императорская семья, высшие придворные, гвардия. Отсюда осуществлялось управление страной. Но реальная власть в стране принадлежала не императорам, а могущественному клану Фудзивара. Они захватили огромные земли и важнейшие посты в государственном аппарате. Однако и их могущество постепенно стало ослабевать. Местные феодалы не желали подчиняться приказам из столицы. В самом клане Фудзивара происходила жестокая борьба за власть. Начинаются крестьянские восстания. Многие феодалы разоряются, теснимые более сильными. Страну наводняют шайки разбойников. На востоке страны возникает новая силафеодалы восточных провинций, суровые воины. К ним‑то и устремляются крестьяне в надежде найти спасение от непосильного крепостного гнета помещиков.

С середины X в. до середины XII в. центрального правительства в Японии фактически не существовало. Восточные феодалы формируют дружины, участники которых получают жалованье. В стране происходят бесчисленные стычки вооруженных отрядов. А тем временем Хэйан, созданный по образу и подобию китайских столиц, веселится, занимается изящной словесностью. И это была поистине замечательная литература. Появились романы о нравах и самый знаменитый среди них«Повесть о Гэндзи» (начало XI в.), написанный придворной дамой Мурасаки Сикибу. Почти одновременно возник жанр эссе; родоначальница его – Сэй Сёнагон со своими «Записками у изголовья». Тогда же сложился жанр так называемой лирической повести. Эпоха Хэйан ознаменовалась и расцветом поэзии. В поэтической антологии «Кокинсю» (920 г.) представлено творчество множества прекрасных поэтов Японии.

Литература Хэйана породила совершенные творения, гордость всей японской культуры. Она оказала влияние и на ту часть японского фольклора и литературы, к которой принадлежали «Стародавние повести»,на так называемую «повествовательную литературу» (сэцува).

Вершиной «повествовательной литературы» справедливо считается изборник «Стародавних повестей» («Кондзяку моногатари»).

Изборник состоит из тридцати одного свитка (свитки VIII, XVIII и XXI не дошли до настоящего времени). Он делится на три части: с I по V свиток – индийские, с VI по IX – китайские, с XX по XXXI свиток – японские сказки и легенды. Среди них наибольший интерес представляют свитки XX–XXXI. Именно в них широко представлена новелла. Конечно, есть здесь и волшебные сказки, и сказки новеллистические, и в достаточно большом количестве, но нужно сказать, что фантастика была для японцев того времени частью действительностиво‑первых, а во‑вторых, фантастика эта значительно снижена, «обытовлена». Здесь мы найдем и истории разорившихся феодалов, и рассказы о дворцовых интригах. Но героями их являются не только знатные, но и простые люди. И конечно, монахи.

Япония не оказалась в этом смысле исключением: историй о монахах, причем рассказанных в весьма ироническом духе, здесь очень много.

«Стародавние повести» созданы на рубеже двух эпох – в «смутное» время, когда появился новый герой, суровый, немногословный воин, когда гибла старая аристократия. Раздвинулись рамки японской истории. И вот то новое, что появилось в жизни, калейдоскопичность сменяющих друг друга событий и фактов в сочетании с «грузом» традиций, литературных и фольклорных, и дало «Стародавние повести».

По изборнику «Стародавние повести» можно судить о развитии литературного процесса и – что особенно интересно – о разложении сказки, ее обытовлении.

Бесспорно, «Стародавние повести»подлинное творение своего времени. Буддизм оказал на них сильное влияниеэто видно хотя бы из обязательного моралите в каждой истории. И все же они сохранили свой аромат, свою неповторимость безыскусственности до наших дней. В них черпали вдохновение такие большие мастера японской литературы, как Акутагава, Кикути, Танидзаки. Достаточно вспомнить такие новеллы Акутагавы, как «Ворота Расёмон», «Барышня Рокуномия». Вот что говорил о «Стародавних повестях» Акутагава: «Они... исполнены прелести непосредственного чувства. Однако этот сверкающий прелестью мирвовсе не одна только придворная жизнь. Нет! Он вмещает в себя самых разных людей – начиная с самых высших... и кончая крестьянами, разбойниками, нищими... В Европе это назвали бы „Человеческой комедией". „Стародавние повести"„Человеческая комедия" Хэйанской эпохи».

В. С. Санович

 

СТАРОДАВНИЕ ПОВЕСТИ[149]

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 223; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!