В Берлине, Дрездене, Лейпциге



 

В пятидесятом году Комитет по делам искусств командировал наш театр на гастроли в Германскую Демократическую Республику.

Я не хотел ехать к немцам. Хоть прошло уже пять лет, как кончилась война. Все равно не хотел. Не стерлось в памяти огненное от пожаров московское небо над крышей нашего дома и ожидание пропавшего сына. Не ушли из памяти лица друзей, не вернувшихся с фронта и тех, что умерли от голода в блокадном Ленинграде. Не ушли из сознания тысячи разрушенных городов и деревень и миллионы погибших жизней.

Я не хотел ехать, но я директор государственного театра, я не имею права не ехать. Хочу я этого или не хочу.

На берлинском вокзале нас встречали цветами. Но разве трудно купить цветы? В гостинице нас встречали улыбками. Но разве трудно улыбаться? Премьера. Заполнен зал. Последний звонок. Начался спектакль. Веселый, смешной. Я жду. Будут или не будут смеяться? Грустить и вздыхать неискренне можно. Смеяться неискренне трудно, почти невозможно. И вдруг горячий радостный смех в зрительном зале. Так не могут смеяться враги. Значит, кто-то там в зрительном зале не враг. Это удивительно. Этого не может быть.

В антракте пришел за кулисы человек. Улыбающийся. На вид добрый. Позвал в гости. «Я хочу познакомить вас с моей женой». На следующий день я пошел. Маленькая квартира, одна комната. На стене клетка с канарейкой. У канарейки нет глаза. За столом жена и дочка. Жена смотрит добрыми глазами. Дочка, она, по-видимому, готовила уроки, смотрит исподлобья. Глаза злые, руки не дала. Я спросил, почему у канарейки нет глаза. Хозяин, словно стесняясь, сказал: «Вот на тот дом, который вы видите из окна, упала бомба. Осколок попал в наше окно, разбил шкаф. Когда мы вернулись из бомбоубежища, клетка с канарейкой валялась вон в том углу, и у канарейки был в крови глаз».

Я понял взгляд девочки. Как иначе она могла смотреть на меня? Ей всего десять лет. Почти всю ее маленькую жизнь она знала: «русский – враг». Это русский бросил бомбу. Ей же было трудно понять, что виноваты не русские, что виноваты немецкие фашисты. За те годы, что она прожила, вряд ли ей кто-нибудь это говорил. Может быть, сейчас сказали. Так легко ли искоренить выработанный условный рефлекс: «русский – враг». У нас, у русских, тоже ведь выработался подобный рефлекс. Две войны были с немцами. Две войны, создавшие формулу «немец – враг».

И я понял, что надо было ехать в Германию. Необходимо было ехать в Германию. Если мы хотим, чтобы не было войны, а мы не можем хотеть ничего другого, нужно вынуть из немецких сердец эту формулу: «русский – враг». Всеми своими поступками, всем своим поведением доказать, что это неправда. Но и из наших сердец нужно вырвать занозу условного рефлекса: «немец – враг».

Может быть, впервые я понял тогда, как необходимы гастроли советских актеров за границей. Какое огромное значение они имеют и как оскорбительно, когда по возвращении из гастролей спрашивают: «Сколько там стоит радиоприемник? Где вы купили этот галстук?»

После Берлина мы поехали по другим немецким городам. Дрезден. Тогда это был не город. Это останки города. Живем на окраине. В каком-то кафе мы с женой оказались рядом с двумя стариками, и они со слезами рассказывали нам, как в конце войны американцы бесцельно, ненужно бомбили Дрезден. Поливали улицы напалмом, и текли реки огня по асфальту, сжигая бегущих людей.

Они плакали, эти старики, муж и жена. Плакали, не ощущая нас врагами, да и мы слушали их с открытыми сердцами. Надо же отличать немцев от фашистов и фашистов от немцев.

В Дрездене я видел большую витрину. В ней за стеклом лежали, сидели, стояли обыкновенные детские куклы-игрушки, фарфоровые, деревянные, тряпичные, сравнительно новые, в шелковых платьицах, и совсем старенькие. У некоторых платьица были изорваны, у некоторых закопчены дымом. Эти куклы были найдены в бомбоубежищах и подвалах разбитых бомбами домов. Их маленькие хозяйки задохнулись и умерли. Куклы не дышат, они остались целы. На витрине надпись: «Мы хотим, чтобы нами играли. Сделайте так, чтобы не убивали детей».

В Лейпциге нас пригласил в гости господин Кукхоф. Я сейчас не помню его профессию, кажется, он был биологом. Сказал, что придет со своей дочерью на спектакль, а после спектакля мы пойдем к ним в гости. Но случилось непредвиденное. Оказывается, дочь была беременна, и на спектакле так хохотала, что ее тут же отвезли в родильный дом. В гости мы все-таки пошли. Через час или два хозяину позвонили и поздравили с рождением внучки. Тогда я попросил по телефону нашего администратора отправить молодой матери все полученные мною на спектакле цветы. Их было много.

С тех пор я часто бывал в Демократической Германии, тем более что Берлинская академия искусств избрала меня почетным членом-корреспондентом. Как-то, выступая в Лейпциге со своими куклами, я зашел к Кукхофам. И хоть внучка уже легла спать, мне все-таки ее показали. Ей уже было лет десять. Вероятно, она приходится мне вроде крестницы. И ту берлинскую девочку, что смотрела на меня так сердито, я тоже видел. Она стала совсем взрослая. Узнав, что я аквариумист, она принесла мне в антракте рыбок гуппи.

 

Враги-друзья

 

А теперь, чтобы закончить тему этих страниц дневника памяти, необходимо, вероятно, рассказать еще о двух наглядных примерах того, что возникает, когда уходит из сердец условный рефлекс – «враги».

В первый же приезд в Берлин по просьбе правительства Германской Демократической Республики мы на основе наших спектаклей снимали две кинокартины – «Волшебная лампа Аладина» и «Наши московские друзья». В течение месяца с утра до поздней ночи трудились пятьдесят пять советских актеров, музыкантов, рабочих сцены и большой коллектив немецких киноработников: режиссеры, операторы, осветители.

У одного из операторов не было правой руки. Он потерял ее под Воронежем. А у одного из наших актеров, раненного в голову, в лобной кости осталась немецкая пуля. Эти два человека работали вместе над картиной, посвященной дружбе. Работали легко и весело. И по окончании съемок оператор, прощаясь, левой рукой вручил нашему раненому актеру огромный букет цветов. Это не было ни позой, ни ханжеством. Это было искренне и просто, и говорило только об одном: условный рефлекс «немец, русский – враги» исчез.

И наконец, последний, очень взволновавший меня пример того же самого. В шестьдесят шестом году тогдашний бургомистр Западного Берлина Вилли Брандт предложил директору Шиллер-театра господину Барлогу организовать наши гастроли в Западном Берлине. Мы приехали со спектаклем «Необыкновенный концерт» и перед началом я вышел на просцениум, чтобы с помощью переводчицы рассказать зрителям о нашем театре.

Передо мной был сверхфешенебельный партер, мужчины в смокингах и фраках, декольтированные женщины в шеншелях. Они внимательно слушали, но я боялся, что спектакль провалится. Уж очень «не наш» зритель.

Я ошибся. Спектакль не провалился. Артист Гердт играл роль конферансье по-немецки. Каждая его фраза вызывала бурную реакцию, а когда под конец он сказал: «Унд йетцт майне либе фройнде капиталистен...», зрители смеялись буквально несколько минут.

Конец спектакля. Я никогда в жизни ни у кого не видел такого успеха. Мы выходили кланяться двадцать два раза. Закрылся толстый противопожарный занавес. Зрители не унимались. Нам открыли не менее толстую калитку в этом занавесе, и мы опять выходили и выходили. А на следующий день появились сплошные хвалебные рецензии, и в одной было написано: «Русские и немцы два часа жили одним сердцем. Разве это нельзя назвать счастьем?»

Я вовсе не собираюсь приписать этот успех качеству нашего спектакля, талантливости наших актеров. Нет, это совсем другое. Это политический успех. Никто на свете не хочет войны. Ни одна мать, ни один отец не хотят, чтобы на головы их детей падала смерть (я говорю об обычных, нормальных людях, а не о маньяках). Пожалуй, нигде в мире ощущение войны не живо так, как в Западном Берлине. И, пожалуй, нигде в мире так остро не ощущается рефлекс «русский – враг», и когда вдруг он исчезает, когда становится ясно, что русские и немцы не только должны, но и могут жить в мире, возникает счастье.

 

В Индии

 

В середине февраля пятьдесят девятого года мы вылетели в Индию. Московская зима была в разгаре. Снег на аэродроме, солнце в небе, и не мороз, а просто стужа. Пересекли горы и спустились на аэродром Дели. Вышли из кабины самолета в плотный горячий воздух. Нас встречало много людей. На каждого из нас надели гирлянды роз, по крайней мере сто в каждой гирлянде, а на меня повесили три-четыре, а может, и пять гирлянд.

Удивительная страна. И прекрасная и несчастная. Касты отменены, но из сознания многих они еще не ушли. И «неприкасаемые» продолжают ощущать эту неприкасаемость, и, как это ни странно, ощущать как что-то совершенно естественное. Вероятно, сейчас уже многое изменилось в Индии, но тогда это было так. Очень много бедных, очень много нищих, голодных людей.

Часто нам негде было играть, не было театральных помещений. Нам их создавали, строили из цветных циновок. Мы привезли «Необыкновенный концерт» и «Волшебную лампу Аладина». «Необыкновенный концерт» для взрослых, «Волшебную лампу Аладина» для детей. Но в Индии все получилось почти наоборот. «Необыкновенный концерт» – сатира на штампы эстрады, но эти штампы неизвестны индийским зрителям. Что им до того, что певица поет колоратурой, если они не знают колоратуры. Им это смешно, потому что смешон сам метод пения; детям, пожалуй, смешнее, чем взрослым. И совсем другое дело «Волшебная лампа Аладина». Зрителям казалось, что это все просто про них. Такие же дворцы, такие же верблюды, такие же слоны, такие же тюрбаны, да и музыка такая же. Поэтому лучше всего принимали «Волшебную лампу Аладина».

Как-то на наш спектакль пришел Неру. Стройный, легкий, веселый. Уселся в середине зала между детьми и смеялся, как дети.

В Калькутте во время спектакля я пошел фотографировать улицы города. Рикш, торговцев, рабочих, строящих дома. На улицах здесь всегда много нищих, в том числе и детей. Всех иностранцев они почему-то считают американцами и поэтому всегда говорят одно и то же: «Но мазер, но фазер, но систер, но бразер». Это значит: «Ни матери, ни отца, ни сестры, ни брата», одним словом, круглый сирота. Конечно, это совсем не значит, что это так в действительности, но формула всегда одна и та же. Ко мне подбежал очень красивый, курчавый мальчишка и сказал: «Но мазер, но фазер...» Я продолжил, вопросительно сказав: «Но систер, но бразер?» Мальчишка засмеялся.

Он понял, что я хочу что-то фотографировать, и решил мне помогать в этом, показывая наиболее интересные, с его точки зрения, сюжеты. Он был уверен, что я заплачу ему за это. Взявшись за руки, мы шли по улице и весело говорили: «Но мазер, но фазер, но систер, но бразер».

Денег у меня с собой не было. И я повел его в театр. Уже начался второй акт. Я попросил администратора посадить куда-нибудь мальчишку, и он оказался за циновкой, то есть в зрительном зале. В конце спектакля нас приветствовал премьер-министр штата, и на всех актеров опять надели гирлянды из роз, а на мою шею снова досталось по крайней мере пять гирлянд, значит, не меньше, чем пятьсот роз да еще с какими-то золотыми украшениями.

Спектакль кончился, и я пошел к актерам. Через некоторое время циновки, отделявшие наше помещение от улицы, сдвинулись, и я увидел лицо моего спутника. Он рукой поманил меня к себе. Я вышел. Рядом с ним стоял другой мальчик, тоже с нищенской сумкой через плечо, и мой новый знакомый что-то объяснял этому мальчику. По-видимому, тот не хотел ему верить. Не хотел верить, что он со мной знаком, что он видел спектакль с верблюдами, слонами и золотыми дворцами. И вот, чтобы доказать, что это все так и было, мой новый знакомый привел своего товарища ко мне. Мне захотелось дать им фруктов. Несмотря на то, что и бананов, и апельсинов, и авокадо в Индии очень много, дети бедняков почти не знают их вкуса. Я притащил фрукты и набил ими сумки мальчиков. Второй мальчик был счастлив, а первого мне пришлось уговаривать. Наверное, ему не хотелось омрачать платой встречу со мной и чудом, которое он видел на спектакле.

 

Опять в Америке

 

В шестьдесят третьем году наш театр приехал в Нью-Йорк. В Бродвей-тиэтр в течение трех месяцев мы играли «Необыкновенный концерт». Играли с большим успехом.

Однажды ко мне за кулисы пришел небольшого роста, спортивного склада человек и попросил показать кукол. Я показал ему все, что мог. Прощаясь, он просил меня передать привет его брату, Джону Кеннеди, и я понял, что мой гость – Эдвард Кеннеди. Мы должны были ехать в Вашингтон. «А разве президент придет к нам в театр?» «Непременно, и Жаклин и дети тоже».

Через несколько дней в магазине рождественских открыток я услышал голос по радио, который все время повторял: «Тэксас, Тэксас, Тэксас» – и слово «мердер». Сперва я ничего не понимал, но по выражению лица продающего догадался, что произошло что-то страшное. Оказывается, в штате Техас кто-то стрелял в президента и сильно ранил его. Мы с женой взяли такси и поехали в гостиницу. Все время продолжало говорить радио. И к тому моменту, когда подъехали к гостинице, оно сообщило, что Джон Кеннеди умер.

Пока мы ехали, шофер говорил: «Я не люблю Кеннеди, я не голосовал за него, но нельзя же убивать». И вот, как это ни странно звучит, но за тот небольшой период, всего в несколько десятков минут от ранения до смерти, Кеннеди вырастал в национального героя, любимого и признанного совсем не только теми пятьюдесятью процентами, которые за него голосовали.

Мы приехали в Вашингтон, купили большие белые хризантемы, пошли на могилу Кеннеди и, двигаясь один за другим, положили цветы на очень простую, огороженную деревянным заборчиком могилу президента.

После этого я много раз бывал в Соединенных Штатах. Два с лишним месяца ездили мы с женой и переводчицей по американским колледжам, где проходили мои сольные концерты. Я говорил, что люблю выступать перед студентами, а тут это было особенно интересно. Ведь многие из них впервые видели у себя не только советского актера, но и вообще советского человека. Больше десяти тысяч километров проехали мы по американским дорогам. Объехали всю Новую Англию, а потом на запад, вплоть до Сент-Луиса, там, где текут две реки, которые я люблю с детства – Миссисипи и Миссури. Я был в домике лучшего друга моего детства – Тома Сойера, видел кухню тетушки Полли и лесенку, по которой бегал Том. Я был в домике напротив, где жила Бекки Тэтчер. Я ведь любил ее не меньше, чем Том, и ревновал ее к нему, особенно, когда он ее поцеловал. Я видел кровать, настоящую кровать, на которой умерла старушка Бекки.

Я был во многих городах Соединенных Штатов и очень люблю въезжать в Нью-Йорк со стороны Даунтауна. Не перестаю восхищаться стеклянными громадами небоскребов. Они навсегда отпечатались в памяти моих глаз. А в памяти моих чувств навсегда отпечатан день убийства Кеннеди.

 

В Канаде

 

В конце шестьдесят третьего года сразу после Соединенных Штатов мы отправились в Канаду и играли там еще целый месяц. Первым городом был Виннипег. Широкий, плоский и до невозможности холодный. Ветер пронизывал, что называется, до костей.

В Виннипеге есть русский клуб, и нас пригласили прийти в гости. Члены этого клуба – эмигранты совершенно разных слоев и разных годов эмиграции. Когда мы здесь, в нашей стране, думаем о русских эмигрантах, они часто представляются нам одинаковыми, а это совсем не так. Там, в Канаде, еще сохранились эмигранты-духоборы. Когда-то Лев Толстой хлопотал о том, чтобы духоборов выпустили в Канаду. По их религиозным законам они не должны никого убивать и поэтому отказывались служить в армии. Тех, кто уехал, давно нет в живых. Те же, с кем мы встретились, это их дети, их внуки, их правнуки. Они не курят, не пьют вина; большинство из них лесорубы. Но есть эмигранты и восемнадцатого, и девятнадцатого, и двадцатого, и двадцать второго года. Их часто называют белогвардейцами, хотя среди них бывших военных не так-то уж много.

Наконец, есть следующий слой эмиграции. Среди них особенно много женщин. В оккупированных районах их схватили, когда они были еще девочками, и увезли в Германию. Они работали там на заводах, у «господ» или в концлагере. Одна из таких была моей переводчицей в Италии. Таня. Ей было четырнадцать лет, когда ее в Киеве бросили в вагон с такими же, как она, рабами. Она даже не успела попрощаться со своими родными. Там, в Германии, около концлагеря разорвалась бомба. Ее ранило в живот; француз хирург, тоже пленник концлагеря, кухонным ножом сделал ей операцию. Через два года она уже стала девушкой. Время любви, от этого никуда не денешься. Там же в концлагере были и поляки, и итальянцы, и французы – борцы Сопротивления. И она полюбила итальянца и вышла за него замуж. Сейчас ей уже лет пятьдесят. Она приезжает иногда к нам в Советский Союз. Она продолжает быть русской, и в то же время она итальянка. Вот и в Канаде тоже есть такие.

Многие из детей эмигрантов двадцатых годов почувствовали себя полностью русскими во время войны. Они волновались за нашу страну, за нас. Они праздновали победу под Сталинградом так же, как мы праздновали ее здесь. Кричали «ура», когда был взят Берлин.

Вот теперь всех этих людей, считающих себя русскими, соедините в одну большую комнату в Виннипеге. Среди них будут и старики, хорошо говорящие по-русски. Будут говорящие с акцентом, а есть совсем молодые, называющие себя «русскими английского языка». На стене – портрет Ленина и на красной материи написано «Добро пожаловать!». На столе – русские книги, газеты, журнал «Огонек». Можно подумать, что мы находимся в каком-то маленьком подмосковном клубе. Наши хозяева приготовили нам все, как им кажется, «по-русски» – водку и соленые огурцы, пирожки, чай.

Потом они нам пели. Вы знаете эту песню, но я напишу ее так, как они пели, с акцентом:

 

Сольофей запьел , затшелкал ,

Прислоньись к моей грудьи ,

Ой ты , нотшенька над Вольгой ,

Погодьи , нэ пгоходьи !

 

Для них Волга – это легенда. Это – рассказы бабушек, и это – героическая река войны.

А мы уже четыре месяца, как не дома. Для нас Волга – это символ нашей страны. И у них на глазах слезы, и у нас на глазах слезы. А маленькая девочка дергает свою плачущую мать за юбку и тихо говорит: «Мэмми, мэмми, мэмми. (Мама, мама, мама)».

В Монреале тридцать первого декабря шестьдесят третьего года. Мы играем дневной спектакль – «Волшебную лампу Аладина». У нас-то в Москве уже вечер, даже ночь, и буквально через несколько минут наши друзья, наши родные сядут за столы и будут встречать Новый год и, наверное, будут пить за нас. И, конечно, всем нам очень хочется быть в это время в Москве.

Я вышел на просцениум перед детьми и сказал: «Сегодня вечером вы будете встречать Новый год, а к нам в Москву Новый год придет раньше. Вот когда вы увидите картину пустыни и льва, как раз у нас будет Новый год».

Мы начали спектакль. За кулисами уже стоят бутылки с шампанским. Как только кончим играть, будем встречать наш московский Новый год...

Началась картина пустыни. Я вижу, как актриса держит лапы льва и передвигает их, чтобы лев хорошо шел, а по ее щекам текут слезы. Буквально дождем. И вдруг детские голоса из зрительного зала: «Хэппи нью иэр!» – «С Новым годом!» Мы за кулисами рассмеялись, и играть стало легче. Кончился спектакль, кинулись открывать бутылки, а в двенадцать ночи по канадскому времени вместе с нашими друзьями-канадцами второй раз встретили Новый год.

 

Оставшиеся страницы

 

У дневника памяти есть особое свойство. Кажется иногда, что какие-то страницы совсем стерлись и разобрать, что там на них написано, невозможно. Но начинаешь ворошить соседние страницы, и стершиеся начинают проявляться. Как обратимая пленка в проявителе. Все ярче и ярче. И еще это похоже на детскую игру в шпионов. Напишешь товарищу письмо молоком. Ничего не видно. А он прогладит письмо утюгом и все прочтет.

Только в данном случае получилось, что я тер страницы горячим утюгом воспоминаний, и начали возникать перед моими глазами и города, и люди, и озера, и реки, и картины художников. Зазвучали слова грустные и веселые. Все громче и громче. В конце концов я растерялся. Если так пойдет – возникнут передо мною все пятьдесят с лишним поездок в разные страны. И в каждой стране окажется что-то важное и нужное. Но тогда действительно надо писать отдельную книгу. А сейчас пора кончать перелистывать заграничные поездки. Хоть и нелегко очень.

Трудно забыть первую ночь в Риме. Я ходил по этому городу до утра, и самое удивительное, что все здания, все фонтаны, все памятники встречал как старых знакомых, а все-таки все было вновь, все было невероятно как сон.

И в Париже так же. Ведь не только Эйфелеву башню я знал до приезда в Париж, но и Нотр-Дам, и бульвар Капуцинок, и бульвар Сен-Мишель, и Елисейские поля, и площадь Звезды, а все-таки все было вновь.

На набережной Сены ящички и ларьки букинистов и маленькие лавчонки с котятами, щенками, курами, голубями, обезьянками, попугаями. Я всегда мечтал купить ару. Синий ара сидел почему-то не в клетке, а поверх нее. Сидел, посматривая на меня, и только я хотел спросить, сколько он стоит, как раскрылись огромные крылья, и ара вылетел через открытую дверь прямо в парижское небо.

Зачем я рассказываю вам об этом? Какое это имеет отношение к моей профессии? Имеет. Очень большое. Столкнулось несоизмеримое. Так бывает в высокой трагедии. Нельзя пройти мимо этого, не вздрогнув, не взволновавшись. Птица, огромная плененная птица наконец-то ушла в небо, в свою стихию. Все у нее есть для неба – и крылья и горячая кровь.

Только не знал ара, что это не его небо, а чужое, что не сможет он опуститься на пальму и взломать своим клювом кокосовый орех. Не знал, что не встретит он в этом небе ни одного попугая и что есть ему на парижских деревьях будет нечего. Чужое небо. Только тем и лучше клетки, что оно широкое. А жить ему под этим небом нельзя.

На следующий день ара сидел в своей клетке. Так же внимательно рассматривал толстые пальцы на своей лапе и что-то ворчал на своем попугайном языке.

Я прислушался. Оказывается, это был не попугайный, а английский язык. Он говорил: «Оллл рррайт. Оллл рррайт». Он выучил это, не зная смысла. Ему было совсем не хорошо. Ему опять было плохо.

А нашли его ночью в густой зелени платана на острове Сите. Накрыли большой тряпкой, чтобы не укусил.

Я глядел на пойманного беглеца и думал, что не буду спрашивать, сколько он стоит. Я не хочу покупать попугая и держать его в тесной клетке, в которой он даже крылья расправить не может. Он должен летать. И не в чужом небе, а в своем, бразильском.

Три раза приезжал наш театр в Париж. Играл и в театре «Бобино», и в знаменитом «Казино де Пари», в котором пела когда-то Эдит Пиаф. На один из спектаклей пришел старый-старый Морис Шевалье. Наша кукла-конферансье приветствовала его, и он встал, смущенно раскланиваясь.

Я узнал, что в Вансе, под Ниццей, доживает свой век Гордон Крэг. Тот самый Крэг, с которым спаяна история европейского театра. Тот самый, который в книге своей предлагал заменить актеров драматического театра марионетками. Тот самый, который десятки лет назад смотрел нашу «Каштанку». Я отправился в Ниццу. Говорят, что в этом городе только два дня в году бывает дождь. Я приехал как раз в такой день. Из Ниццы – в горы, в Ване. Разыскал пансион и нашел удивленного Крэга. Может быть, я был последний из актеров, кто видел этого всегда молодого старика.

Только что я включил транзистор. Диктор называет знакомые мне города: Александрия, Дамаск, Халеб, Каир, Бейрут. Везде мы играли. Все помню. И наших шумных черноголовых зрителей, и пирамиды, и Сфинкса, и голову Тутанхамона, и Золотой рынок, и разноцветный базар Дамаска, и набережную Александрии, и белые, похожие на огромные сахарные головы крестьянские голубятни, и серые скалы Бейрута, на которых, глядя в море, стоит наша гостиница. Только теперь нельзя говорить «стоит», надо сказать «стояла». Ее нет. Нет всех этих великолепных домов на грандиозном постаменте прибрежных скал. Город залит человеческой кровью. Об этом страшно думать. Мы же там были. Там жили мирные люди.

Не знаю, сколько тысяч километров налетал я по земному шару. Не подсчитывал. Из Португалии, с самого западного берега Европы, летим прямо во Владивосток, на самый восточный берег нашей страны. Из Москвы летим в Мексику через Ньюфаундленд (родину моей собаки), через Гавану – столицу Острова Свободы – в огромный город Мехико, население которого, неожиданно для меня, – тринадцать миллионов. Смотрю на ступенчатые пирамиды ацтеков и вспоминаю пирамиды Египта.

Из Японии лечу в Брюссель, а через пять дней снова в Японию. Очень, оказывается, маленькая наша планета. За два дня, наверное, всю облетать можно.

 

Что такое гастроли

 

Я заканчиваю листать страницы заграничного дневника моей памяти. И должен подвести какую-то черту.

Мы больше пятидесяти раз выезжали за границу. В некоторых из стран зрители впервые встречались с советскими людьми. Бывали среди зрителей и такие, кто недоверчиво относился к нашей стране, но кончался спектакль, и зрители стояли и хлопали, и кричали «браво», и смеялись. Значит, что-то повернулось в их сердцах. После каждого спектакля в Италии или Франции, в Финляндии или Югославии, в Венгрии, Польше, Болгарии, Румынии, Англии, Египте, Сирии, Ливане, Индии, Голландии, Бельгии, Дании, Швейцарии, Швеции, Норвегии, Мексике, Японии кулисы театра заполнялись зрителями. Веселыми, возбужденными, удивленными. И мы снова и снова показывали им устройство кукол, давали автографы, отвечали на миллионы вопросов, и эти контакты были не менее нужны, не менее важны, чем только что прошедший спектакль. Десятки раз под нашими вагонами в Бресте или Чопе менялись колеса, чтобы мог вагон побежать дальше по заграничной колее. Десятки раз шли мы по трапам «ИЛов» и «ТУ», «Боингов» и «Каравелл», десятки раз на границах и аэровокзалах вынимали из кармана «молоткастый, серпастый советский паспорт».

Так что же это такое – гастроли в разных странах?

Это не туристские впечатления, не «Эйфелева башня», не «фонтан Треви» и не «пирамида Хеопса», как бы они ни были интересны.

Нет. Это огромной значимости битва за дружбу и мир, прекрасная битва, оружие которой – искусство. Неоценимой силы оружие. И победы его неоценимы.

Нет более важного дела, чем борьба с возможной войной. И чтобы этот мир мог существовать, народы должны доверять друг другу и дружить. Но дружить нельзя теоретически, нельзя только декларировать дружбу. Нужно встречаться рука в руку, глаза в глаза, и личные встречи бывают часто не менее важны, чем официальные конференции.

И если наш театр сделал хотя бы очень немного в этом самом важном деле, какое только есть на свете, то, значит, наши маленькие куклы со всеми их свойствами нужны людям.

 

Чудо на Садовой-Самотечной

 

Пора вернуться к домашним делам.

Как это ни удивительно, но то здание на площади Маяковского, которому я так радовался, когда мы его получили, опять стало для нас слишком мало. Слишком мал склад для декораций, слишком малы мастерские, вообще все мало. В театре-то уже больше ста человек, а не десять-двенадцать, как было в день рождения. Да, кроме того, выяснилось, что по плану реконструкции Москвы наш театр подлежит сносу.

Надо искать другое помещение. Или строить. Или какое-нибудь перестраивать. Я хожу по улицам Москвы и думаю: «А может быть, это?.. А может быть, это?..»

Особенно подходящим мне казалось недостроенное здание театра на Садовой-Самотечной. Здесь Станиславский мечтал организовать театральную студию. Но Константин Сергеевич умер, и здание так и осталось недостроенным. В нем разместились театральные мастерские и контора Госцирка, но и то и другое занимало только часть здания. Для реконструкции под какое-нибудь учреждение оно не годилось, а для драматического или оперного театра тоже было непригодно. Сцена, правда, великолепна – двадцать метров на десять. Колосники. Карманы. Просто чудо. Но зал-то всего на пятьсот мест. Станиславскому все это было бы как раз. Ведь это же предполагалась студия, то есть учебное заведение. Зачем студии много зрителей? Но для нормального театра пятьсот мест очень мало. Нерентабельно. Вот почему мы оказались наиболее подходящими претендентами, и совершенно неожиданно для нас нам отдали это здание. Произошло это в шестьдесят четвертом году. Если получение здания на площади Маяковского казалось мне чудом, то тут чудо было просто двойное.

Но сразу играть в новом здании было нельзя. Недостроенный кирпичный куб. Буквально все надо перестраивать. Куда нам такая большая сцена? Лучше разделить ее пополам по продольной оси. И, так сказать, с обратной ее стороны пристроить еще один зрительный зал, поменьше. Это будет очень хорошо. Днем мы сможем репетировать в большом зале, а в маленьком играть для детей. Вечером – репетировать в маленьком зале, а играть в большом для взрослых. Но коли мы получили и вторую сцену и второй зрительный зал, то нужны и разные фойе. И детское и взрослое. Значит, нужно пристроить к основному зданию не только второй зрительный зал, но и второе фойе.

И вот одна из мастерских Моспроекта взялась за проектирование перестройки здания, учитывая нужды нашего театра. Эту очень сложную работу выполняли архитекторы Уткин и Мелихов под руководством архитектора Шевердяева.

Это очень интересно – сочинять театр. Весь его выдумывать вместе с архитекторами. Каждый уголок театра я знал раньше, чем пришли строители.

Нам захотелось сделать зрительный зал с раздвижными стенами, а в стенах этих – открывающиеся проемы, о чем вы знаете из главы «Место действия».

Очень захотелось сделать зимний сад с бассейном для рыб, с клетками для птиц, с цветами, деревьями, кустами. И еще нам захотелось сделать часы на фасаде театра, чтобы каждый час поворачивался золотой петух и пел и чтобы вокруг циферблата было двенадцать домиков и каждый раз, как пропоет петух, открывался бы домик и там появлялась кукла и как-то двигалась, плясала. А в двенадцать часов чтобы из всех домиков выходили все двенадцать кукол.

Только вот что это за куклы? Масса было предложений. Первое, что пришло в голову, – чтобы это были герои кукольных представлений разных национальностей: Петрушка, Панч, Полишинель, Пульчинелла, Гансвурст, Карагез. Тут же от этой идеи отказались. Зрители-то не будут узнавать каждого. Тогда решили, что можно сделать героев русских сказок и былин: Иван-царевич, Серый волк, Елена Прекрасная, Илья Муромец... И опять поняли, что и этого делать нельзя. Представление-то все-таки получится смешное. Как же можно вызвать из этого ящичка Елену Прекрасную и заставлять ее танцевать.

И тогда мы решили сделать звериных героев русских сказок – медведя, волка, кота, козу, поросенка, лисицу. Но, конечно, одеть их в человеческие костюмы, как и полагается быть одетым басенно-сказочным персонажам. Проект всех кукол и часов создали для нас скульпторы Шаховской и Шахнес.

Наконец все проекты были готовы. Началось строительство. Каждый понедельник – производственная пятиминутка, длящаяся по крайней мере час, с криком и шумом.

Уже можно ходить по лесам, уже можно что-то видеть. Конечно, я каждый день на стройке. И, конечно, я здесь на каждой пятиминутке, чтобы понять, как идет работа, что задерживает, чего не хватает, чтобы кому-то звонить, кого-то просить. Ведь для петуха, циферблата, стрелок нужно настоящее золото на три тысячи золотых рублей. А как сделать эти раздвижные стены? Их же никто и нигде не делал.

Нам повезло. Субподрядчиками по сооружению раздвижных стен были специалисты из Германской Демократической Республики. Сделали они стены замечательно.

Но нам захотелось также, чтобы у нас был блуждающий звук, о котором вы тоже знаете – по описанию спектакля «Три Толстяка». И тут нам опять повезло.

Нашими субподрядчиками оказались венгры. Они нам сделали все электро– и радиотехническое оборудование. Ведь мы давно были друзьями и с венграми. Много раз играли наши спектакли и в Будапеште и в других венгерских городах.

Первый спектакль в новом здании мы сыграли двадцатого апреля семидесятого года для рабочих, которые нам его построили. Для каменщиков, штукатуров, плотников, слесарей, электриков, радистов, прорабов, инженеров, начальников цехов, архитекторов. Но это еще не было открытием театра. Я не хотел открывать его, пока не будут готовы часы. Пока не запоет петух.

Я имел тогда юридическое право определять сроки открытия. Уже больше двадцати лет я совмещал две должности – был и директором и главным режиссером. Убежден, что двоевластие в театре – вредно. Убежден, что во всех театрах должен быть один хозяин. И этот один хозяин – тот, кто определяет идейно-творческую линию. Так ведь это и есть во всех научных учреждениях, во всех проектных институтах. Разве театры это менее творческие учреждения?

Пятнадцатого декабря в двенадцать часов дня на Садовой остановились автобусы, легковые машины; сотни людей, задрав головы, смотрели на поющего петуха и танцующих кукол. Вечером состоялось официальное открытие нового здания театра. Шел спектакль «Новоселье».

А старый наш театр снесли. На этом месте теперь сквер. И меня часто спрашивают, не бывает ли мне грустно, когда я прохожу мимо этого сквера, и не было ли мне грустно переезжать в новое здание. К удивлению спрашивающих, я отвечаю: «Ни чуточки». Как же мне могло быть грустно, если я в течение многих лет буквально выдумывал каждый уголок нашего нового театра. Мечтал только об одном: когда в него наконец войдут зрители. И мечта эта сбылась.

Вот уже десять лет мы играем в нашем удивительном здании. Но каждый вечер, засыпая, я думаю, что завтра настанет утро и я пойду в наш театр. И каждый вечер я думаю об этом как о завтрашнем счастье.

 

 

Глава шестнадцатая


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 237; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!