ПРОТОПОП АВВАКУМ И ЕГО СОЧИНЕНИЯ



Очень ярким и показательным образцом литературы XVII в её эволюции по пути к реализму являются сочинения вожд!| и вдохновителя старообрядчества протопопа Аввакума, особенно erqj «Житие», им самим написанное в промежуток от 1672 до 1675

В середине XVII в. по почину патриарха Никона в русской церкви были произведены некоторые реформы в сфере религиоз4 ной обрядности, и в связи с этим предпринято было исправление богослужебных книг. Сущность реформы заключалась в приведении к единству русского церковного обряда и написаний боге служебных книг с обрядами и написаниями богослужебных книг, практиковавшимися в современной греческой церкви и не во всём совпадавшими с русской церковной практикой. Собиравшее свои силы русское дворянское государство, вышедшее победителем из экономического и социального кризиса, характеризовавшего «Смут­ное время», стремилось к упорядочению разных сфер государствен­ной жизни и тем самым жизни религиозно-церковной, поскольку последняя теснейшим образом была связана с государственным аппаратом и должна была служить его интересам. Отсюда — воз­никновение в 40-х годах XVII в. кружка «ревнителей благочестия», поставившего своей задачей поднятие религиозного и нравственного уровня русской церкви в лице её пастырей и паствы и придание благообразия и чинности беспорядочно-суетливой церковной служ­бе. Этот кружок на первых порах объединил как будущих деяте­лей реформы, так и позднейших её противников. В него входили, между прочим, и тогдашний архимандрит Новоспасский Никон и провинциальный протопоп Аввакум. Пока дело шло о вопросах, касавшихся поднятия благочиния и благочестия, участники кружка были единодушны в своих воззрениях и действиях, но когда только что возведённый в патриархи Никон, поддержанный царём и его духовником Стефаном Вонифатьевым, решил пойти дальше, ради­кально реформируя традиционную русскую обрядность по образцу современной ему греческой обрядности, единение членов кружка быстро нарушилось. Как снег на голову упала «память» Никона, сокращавшая число земных поклонов во время великопостной мо­литвы Ефрема Сирина и заменявшая двоеперстие, утверждённое ещё Стоглавым собором под страхом проклятия ослушников, трое­перстием. Аввакума глубоко потрясло и смутило это распоряжение. Так же восприняли никоново новшество и прочие провинциальные члены кружка и друг Аввакума, протопоп московского Казанского собора Иван Неронов.

Идея полного единения русской церкви с греческой в суще­стве своём была идеей прежде всего сугубо политической и прак­тической как для светских её защитников, так и для духовных.

Царь Алексей Михайлович считал себя преемником византий­ских императоров и в этой роли не только блюстителем «древлего благочестия», но и наследником власти греческих царей. Ещё со времени падения Константинополя официозная публицистика утверждала, как мы знаем, провиденциальную роль русского наро­да в освобождении Константинополя от власти турок. Алексей Михайлович полагал, что он или его преемники выполнят исто­рическую миссию завоевания столицы покорённой турками Визан­тии. Для успеха этого предприятия очень полезно было устранение всего того, что разъединяло церкви русскую и византийскую.

Если реформа оправдывалась видами светской политики и была поэтому желанна для блюстителей её интересов, и в первую оче­редь для царя Алексея Михайловича, то она в такой же мере была на руку и вершителям политики церковной, патриарху Никону прежде всего. К середине XVII в. завершился процесс постепен­ной утраты церковью своей относительной самостоятельности и подчинения её дворянскому государству. Для того чтобы поднять авторитет церкви в государстве и вернуть былые привилегии, ей необходимо было опереться на идейно более мощную и влиятель­ную силу, чем своя русская церковная организация.

Таким образом, в реформе по-разному заинтересованы были и верхи правящей аристократии, и верхи аристократии церковной. В оппозиционное отношение к ней встало прежде всего среднее и низшее духовенство, по существу отражавшее социальный про­тест определённых слоев населения Русского государства — по­сада и крестьянства. С тем и с другим эта категория духовенства экономически была тесно связана. Социальный смысл оппозиции крылся, между прочим, по враждебном отношении нечиновного духовенства к князьям церкви, эксплуатировавшим его тяжёлыми поборами. С приходом на патриарший престол Никона тяготы возросли и осложнились усиленной системой сыска и чисто полицейского надзора, которая одинаково распространялась как на сельское, так и на городское приходское духовенство. Все эти притеснения исходили от официальной, государственной церкви, возглавлявшейся патриархом, и протест против неё неизбежно влёк за собой и протест против проводимой ею реформы. Оппози­ция по отношению к государственной церкви была одновременно оппозицией (чаще всего, однако, бессознательной) и к государству, поскольку фэрмы церковной организации были лишь продуктом общей политики дворянского государства.

Служение божеству для рядовой массы духовенства сводилось к механическому выполнению заученных обрядов и произнесению усвоенных словесных формул. Эти обряды и формулы сами по себе, независимо от их внутреннего содержания, в представлении профессионалов-церковнослужителей обладали магической силой заклинания, теряющего своё значение при малейшем от него от­ступлении. Сила и спасительность старого обряда были прове­рены и подтверждены в их глазах тем, что русские святые, про­славившие русскую церковь, угодили богу, общаясь с ним именно по этому самому старому обряду, теперь гонимому и попираемому. Признать неправильность этого обряда или усомниться в нём для защитников старины значило бы усомниться в святости подвиж­ников, украсивших Русскую землю. Новый обряд шёл из Греции, той самой Греции, которая ещё два века назад за отступление от «истинного» благочестия, как утверждала традиционная мысль, была покарана богом, отдавшим её во власть неверных. Два века официальная церковная публицистика учила тому, что подлинной и единственной хранительницей православного благочестия явля­ется только русская церковь, которая теперь должна была признать высший авторитет церкви греческой. Поскольку, далее, церковная реформа была связана с иноземной традицией, она, не будучи ни в какой мере продуктом западного влияния, а, наоборот, будучи вызвана к жизни охранительными тенденциями, рассматривалась защитниками неподвижности и неприкосновенности национальной старины как результат воздействия католического Запада, тем более что Никон правил богослужебные книги по венецианским изданиям.

Таковы были в совокупности причины, определившие собой враждебное отношение к реформе со стороны рядового духовен­ства, в первую очередь на неё реагировавшего. Что касается выс­шего чёрного духовенства, то оно, за единичными исключениями, приняло новшества Никона без сопротивления и даже в ряде слу­чаев оказало им энергичную поддержку. Такая позиция князей церкви обусловливалась чаще всего тем, что интересы этого слоя духовенства не только не страдали от реформы, а, напротив, вы­игрывали. Это лучше; всего доказывается тем, что русские архиереи, судившие потом низложенного патриарха, поддерживали вначале положение Никона о превосходстве священства над царством.

Реакция против никоновской реформы, возглавлявшаяся на первых порах рядовым духовенством, нашла себе вскоре сочувствие в разнообразных социальных группах, ущемлённых режи­мом дворянского государства. Прежде всего на сторону защитни­ков старины встала в довольно значительной своей части город­ская буржуазия — посад. Посадские люди, разоряемые непосиль­ным тяглом, эксплуатируемые воеводами, имевшие в лице Никона одного из сильнейших своих противников, поставленные в условия жестокой конкуренции с иностранными купцами, пользовавши­мися в Русском государстве рядом привилегий, были склонны к политической фронде, обнаружившейся в сочувственном отноше­нии к расколу. Фронда эта была тем значительнее, что, ввиду уси­ленного роста городов в XVII в., посадские люди представляли собой внушительную социальную силу. К ним примыкало и стре­лецкое войско, по своему экономическому положению смыкавшееся частью с посадскими людьми, частью с крестьянством.

Позднее к расколу примкнуло и крестьянство, к середине XVII в. окончательно закрепощённое и доведённое до крайней нужды. Ему чужды были в большинстве случаев споры по вопро­сам старого и нового обряда, но вскоре старая вера для кре­стьянства, как и для всех недовольных социальных групп, стала знаменем, вокруг которого оно объединялось для протеста против угнетавшей его государственной системы.

Кроме того, к расколу примкнула известная часть боярства. Боярство и в XVII в. не могло оправиться от того удара, какой нанесён был ему в XVI в. Грозным. Оно ходом истории после «Смуты» окончательно было отодвинуто на задиий план полити­чески и экономически влиятельнейшей в государстве силон — дворянством. Осколки знатных боярских родов потянулись к рас­колу как к движению, ставшему в оппозицию к ненавистному им режиму.

Временное объединение в старообрядческой оппозиции различ­ных слоев русского общества, не объединённых единством эко­номических и социальных интересов, находит себе полную анало­гию в обстановке, сложившейся в XVI в. в Германии—в пору крестьянских войн, сопутствовавших Реформации. Об этой обста­новке Энгельс писал в книге «Крестьянская война в Германии»: «Многообразные, взаимно перекрещивающиеся стремления рыца­рей и бюргеров, крестьян и плебеев, домогавшихся суверенитета князей и низшего духовенства, тайных мистических сект и ли­тературно-ученой и бурлеско-сатирическои оппозиции нашли в этих тезисах (тезисах Лютера.— И. Г.) общее на первых порах, все­объемлющее выражение и объединились вокруг них с порази­тельной быстротой. Этот сложившийся в одну ночь союз всех оппозиционных элементов, как бы недолговечен он ни был, сразу обнаружил всю огромную мощь движения и тем еще больше уско­рил его развитие»'.

Подлинная материальная и классовая основа религиозной борь­бы, вызванной реформой Никона, так же хорошо иллюстрируется другим высказыванием Энгельса в той же его книге: «И во время так называемых религиозных войн XVI столетия речь шла прежде всего о весьма определенных материальных классовых интересах; эти войны так же были борьбой классов, как и более поздние внутренние конфликты в Англии и Франции. Если эта классовая борьба протекала тогда под знаком религии, если интересы, нуж­ды и требования отдельных классов скрывались под религиозной оболочкой, то это нисколько не меняет дела и легко объясняется условиями времени»2.

Протопоп Аввакум был самым ярким и самым влиятельным вождём старообрядческой оппозиции и наиболее талантливым и пло­довитым писателем, выдвинутым расколом. Большое литературное дарование Аввакума и незаурядность его писательской манеры сделали его сочинения выдающимся явлением старой русской лите­ратуры, совершенно независимо от того идейного наполнения, которое им присуще и которое для нас представляет лишь исто­рический интерес. Многие русские писатели, в том числе советские, очень высоко ценили Аввакума как писателя, как художника слова. Тургенев восхищался «живой речью» Аввакума и противопостав­лял её книжной речи других писателей XVII в. По словам Турге­нева, Аввакум «писал таким языком, что каждому писателю непре­менно следует изучать его» 3. «Язык, а также стиль писем прото­попа Аввакума и «Жития» его остаются непревзойдённым образцом пламенной и страстной речи бойца»,— говорит М. Горький, добав­ляя при этом: «...и вообще в старинной литературе нашей есть чему поучиться». «Житие» Аввакума переведено на французский, немецкий, английский и польский языки.

Человек огромного темперамента, фанатически упорный в за­щите старой веры, шедший в своей борьбе на тяжкие страдания, обрёкший на них свою семью и закончивший свои дни на костре, Аввакум прожил жизнь, полную всяческих испытаний и порой не­человеческих лишений. О них он рассказал преимущественно в своём «Житии» — первом в русской литературе опыте автобио­графии, из которой мы и извлекаем подробности о его жизни.

Родился Аввакум в 1620 или, вернее, в 1621 г. в селе Григорове Нижегородской области. Незадолго до своей кончины мать женила Аввакума на сироте Настасье Марковне, дочери односельча­нина-кузнеца. Жена стала духовной спутницей мужа, героически делила его страдания и ободряла его в трудном жизненном пути. Из своего села, по неизвестным причинам, вероятно, вследствие ещё в юности обнаружившейся строптивости его «огнепального» духа, Аввакум был изгнан и переселился в село Лопатицы той же Нижегородской области. Там двадцати одного года он был руко­положен в дьяконы, а через два года — в священники.

С первых же годов служения Аввакум ревностно отдался свое­му делу: учил, строго наставлял своих «духовных детей» и вре­менами вступал в борьбу с притеснителями-начальниками. За это он был не раз бит, разорён и, наконец, снова изгнан. С женой и с только что родившимся сыном побрёл он в Москву к прото­попам Стефану Вонифатьеву и Ивану Неронову, доложившим о нём царю, который с тех пор стал его знать. С грамотой духовных отцов Аввакум вернулся на старое место, где дом свой нашёл раз­рушенным и хозяйство разорённым. Только что он успел оправиться от разорения, как опять на него посыпались преследования. Боярин Шереметев едва не утопил его в Волге за крутую расправу со скоморохами и за отказ благословить сына-брадобритца, другой начальник едва не застрелил его. В конце концов его изгнали из Лопатиц вторично, он опять отправился в Москву и там получил назначение протопопом в Юрьевец-Повольский. Это было на один­надцатом году его священства. Но в Юрьевце он удержался всего лишь восемь недель: попы, мужики и бабы, «человек тысячи с полторы», по словам Аввакума, били его среди улицы батожьсм и рычагами, топтали и бросили замертво под избной угол. Только вмешательство властей спасло протопопа от смерти. Жесто­кая расправа постигла Аввакума, как он говорит, за то, что он унимал попов и баб от «блудни», и, вероятно, за слишком строгое взыскание патриарших податей.

Придя вновь в Москву, без семьи, в 1652 г., он устроился свя­щенником в Казанском соборе, настоятелем которого был его ду­ховный отец и друг Иван Неронов. Аввакум попал в Москву как раз в пору избрания на патриаршество Никона и сам поддержи­вал перед царём его кандидатуру. Вскоре же он вмешался в борь­бу, поднятую против нововведений Никона, и за это поплатился заключением в Андрониевом монастыре. Его, как он говорит в «Житии», посадили на цепь, морили голодом, драли за волосы, пинали под бока, плевали в глаза, затем водили на патриарший двор, где долго, однако бесплодно уговаривали и собирались было расстричь, но царь заступился за него.

После этого Аввакума с семьёй сослали в Сибирь, в Тобольск, куда он ехал тринадцать недель. Это было в 1653 г. В Тобольске он снискал себе расположение местного архиепископа и был на­значен протопопом в Вознесенскую церковь, но и здесь его жизнь оказалась очень беспокойной. За полтора года жизни в Тобольске на него подано было пять доносов. Тут же у него произошло столкновение с архиепископским дьяконом Иваном Струной, в ре­зультате жалоб которого Аввакум приговорён был к ссылке на Лену, затем заменённой ссылкой в Даурию, на границе Монголии. Для Аввакума и его семьи началась жизнь, полная тяжёлых скитаний, непрестанных страданий и лишений, жизнь голодная и холодная; часто он был под угрозой смерти. Местный воевода Афанасий Пашков, под начальство которого попал Аввакум, вся­чески донимал его, бил, морил в оковах в тюрьме и без меры отяг­чал и без того тяжкое его положение. От голода и нужды у него умерло двое сыновей. Обо всём этом Аввакум подробно рассказы­вает в своём «Житии».

С целью примирить Аввакума с официальной церковью и тем устранить влиятельного её противника, успевшего приобрести себе популярность, царь в 1663 г. вызвал его в Москву. По дороге, по его словам, он «по всем городам и сёлам, во церквах и на торгах кричал, проповедуя слово божие и уча и обличая безбожную лесть». В Москве и царь и бояре, развязавшиеся уже с Никоном, встретили Аввакума, «яко ангела божия», и всячески стремились своим вниманием и заботами вознаградить его за страдания, пере­несённые им в Сибири. Ему сулили почётные должности и давали Деньги, причём власти просили его только о том, чтобы он молчал Полгода Аввакум сдерживался, присматриваясь к церковным де­лам, время от времени бранясь с «отступниками», но, видя, что «церковное ничто же успевает, но паче молва бывает», в конце концов не выдержал и «паки заворчал», послав царю челобитие с просьбой «взыскать старое благочестие». Царь и власти, убе­дившись в его неуступчивости, сменили милость на гнев, тем более что он стал энергично группировать вокруг себя недоволь­ных никоновыми новшествами. Аввакума вместе с семьёй решено было сослать на крайний север, в Пустозёрск, но по дороге туда, ввиду крайней трудности зимнего пути, ссылка в Пустозёрск по распоряжению царя была заменена ему ссылкой в менее отдалён­ную Мезень.

Через полтора года, в марте 1666 г., в связи с созывом собора, на котором был решительно поставлен вопрос о борьбе со старо­обрядцами, Аввакума с двумя сыновьями привезли в Москву, оста­вив прочих членов его семьи на Мезени. В Москве его продержали полтора года, всячески стараясь победить его упорство, чередуя меры физического воздействия на него с уговорами и увещаниями. Но ни заключение в оковы в монастырских тюрьмах, ни убежде­ния не сломили воли Аввакума, и он вместе с другим своим сорат­ником по борьбе с никонианами лишён был собором сана, предан проклятию и в августе 1667 г. отправлен в заточение в Пустозёрск. Здесь он просидел в срубе, земляной тюрьме, пятнадцать лет в самых тяжёлых условиях. Но тяжесть существования не поме­шала Аввакуму энергично продолжать борьбу. Именно здесь по-настоящему началась его литературная деятельность. В пустозер-ской тюрьме им была написана большая часть произведений, посредством которых он общался со своими последователями. Место ссылки Аввакума стало местом паломничества его привер­женцев— ревнителей старой веры. Аввакум не сдавался. Вскоре после смерти Алексея Михайловича он написал сыну его Фёдору Алексеевичу челобитную, в которой устрашал молодого царя ) частью отца, сидящего якобы в муках в аду за своё потворство никонианам. Эта челобитная припомнилась, видимо, тогда, когда окончательно решено было расправиться с Аввакумом и его союз­никами. 14 апреля 1682 г. он вместе с попом Лазарем, иноком Епи-фанием и дьяконом Фёдором был сожжён в срубе «за великия нл царский дом хулы».

От Аввакума, помимо его автобиографического «Жития», из­вестного в трёх редакциях, до нас дошло свыше восьмидесяти сочи­нений разного характера и объёма. Тут и беседы, большей частью по вопросам, связанным с современной ему церковной практикой, и толкования на библейские книги, и поучения, и полемика по дог­матическим вопросам, и сочинения богословские, и записки о лицах и событиях, связанных с жизнью Аввакума, и, наконец, челобит­ные послания и письма. Всё написанное Аввакумом непосредствен­но связано г. его борьбой за старую веру и с проповедью неруши­мости старой религиозной, нравственной и бытовой традиции.

Руководящий принцип его религиозного поведения сформули­рован лучше всего в следующих его словах: «Держу до смерти, яко же приях; не прелагаю предел вечных. До нас положено, лежи оно так во веки веком)..»

Но меньше чем кто-либо из его современников, единомышлен­ников и противников Аввакум, призывавший идти на смерть «за единый аз», был человеком только мёртвой буквы, отвлечённым схоластом, отстаивавшим букву ради неё самой.

Яркое своеобразие человеческой и писательской индивидуаль­ности Аввакума как раз в том и заключается, что у него тради­ционные формы мышления сочетались с непосредственным выра­жением практического чувства и живого инстинкта жизни, присущего той среде, выразителем которой был «огнепальный» прототоп. Отсюда ряд его «еретических» высказываний, особенно обнаружившихся в полемике с дьяконом Фёдором и объективно шедших вразрез с догматикой и установлениями традиционного православия; отсюда и та смелость его литературной манеры, ко­торая делает из него подлинного новатора, разрушающего веками освящённые литературные нормы. Новаторство Аввакума сказы­вается прежде всего в том, что он традиционное житие с его сти­листическими и тематическими шаблонами деформирует в полеми­чески заострённую автобиографию, в повествование не о каком-либо постороннем угоднике, а о самом себе. Старая русская литература до Аввакума ничего похожего на это не знала. Старый книжник воспитывался в пренебрежении к своей личности; он счёл бы кощунственной гордыней писать своё собственное житие и соб­ственную личность делать центром внимания и назидания. Если до Аввакума мы порой встречаемся с рассказом писателя о самом себе, как это мы видим, например, в «Поучении» Владимира Моно­маха, в «Молении Даниила Заточника», в старинных путешествиях, в письмах, то во всех этих случаях автобиографический момент составляет, с одной стороны, лишь аксессуар, а не самодовлеющую задачу, с другой—в них оценка собственной личности и её зна­чения значительно скромнее и непритязательнее, чем у Аввакума. Смелость, взятая на себя Аввакумом, находит себе объяснение в крайне повышенном его самомнении и в чувстве огромного своего духовного превосходства над обыкновенными людьми. Так, в пятой челобитной царю Алексею Михайловичу Аввакум рассказывает случившееся ему видение в то время, как в великий пост он лежал на постели, не принимая пищи десять дней, попрекая себя за то, что в такие великие дни он обходится без «правила» и лишь читает молитвы по чёткам. Во вторую неделю тело его сильно уве­личилось. Сначала увеличился язык, затем зубы, потом руки и ноги, наконец, он весь стал широк и пространен и распростра­нился по всей земле, а потом бог вместил в него небо, и землю, и всю тварь. «Видишь ли, самодержавие!—продолжает он,— ты владеешь на свободе одною Русскою землёю, а мне сын божий покорил за темничное сидение и небо и землю». Неудивительно, что при сознании столь огромной своей силы Аввакум непрочь был вступить в спор и препирательство с самим сыном божиим. После того как он, по приказанию Пашкова, был сильно избит за своё заступничество за двух вдов, ему, по его словам, такое взбре­ло на ум: «За что ты, сыне божий, попустил меня ему таково больно убить тому! Я ведь за вдовы твоя стал! Кто даст судию между мною и тобою?—спрашивает он словами Иова.— Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согре­шил».

В своих сочинениях, особенно в «Житии», Аввакум неоднократ­но указывает на то, как «божья сила» чудесно спасала и поддер­живала его в напастях: пищаль, направленная на него, не стреляет; в воде он и его семья не тонут; ангел его чудесно насыщает в заключении вкусными щами; по его молитве лёд расступается, образуется прорубь, и он утоляет свою жажду, и т. д. Сам Авва­кум говорит о себе как о человеке, наделённом сверхъестественной способностью исцелять больных—и людей, и животных, и одер­жимых бесами. «Житие» его изобилует сообщениями о таких фан­тастических исцелениях. Так высоко возносился он в своих соб­ственных глазах, считая себя отмеченным перстом божьим и учи­телем верных.

Аввакум, взявший на себя миссию пророка и посланника бо-жия, не был иноком. Он был семьянин, чадолюбивый отец, живший в мирском быту и не склонный к проповеди монашеского аскетизма, хотя традиционно и отдававший предпочтение иноче­ской жизни перед мирской. Его сознание утверждало не принци­пиальное осуждение мирской жизни, а проникновение религиоз­ным к ней отношением в повседневном быту. Всё это и предоп­ределило в значительной степени свободу Аввакума в обращении с традиционными формами литературного творчества. Не только по своему содержанию, но и по форме «Житие» и другие его произ­ведения представляют собой необычное, своеобразное явление. Первое, что обращает на себя внимание в сочинениях Аввакума,— вто его живая русская речь, либо перебивающая речь книжную, церковнославянскую, либо в большинстве случаев совершенно её вытесняющая. Сам он свой язык характеризует как «просторечье» и «вяканье», т. е. как свободную, непринуждённую беседу. В пре­дисловии к третьей редакции «Жития» мы читаем такое обращение Аввакума к его читателю и слушателю: «И аще что речено просто, и вы, господа ради, не позазрите (не осудите) просторечию наше­му, понеже люблю свой русской природной язык, виршами фило­софскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет». Адресуясь к царю Алексею Михай­ловичу, он говорит: «Ты ведь, Михаилович, русак, а не грек. Гово­ри своим природным языком; не уничижай его и в церкви, и в дому, и в пословицах». И несмотря на то что Аввакум не проводит ясной границы между языками русским и церковнославянским, как это видно из ближайшего контекста его сочинений, всё же очевидно, что он обыденную, бесхитростную, домашнюю речь предпочитает речи книжной, торжественно приподнятой, тем более речи латино-польской книжности, прививавшейся у нас киевскими литератур­ными деятелями. Аввакум настолько смел в пользовании живой речью, что не ограничивается теми её элементами, которые нашли уже себе доступ в язык документов, юридических и бытовых па­мятников, а вводит в неё диалектические особенности своего род­ного григоровского говора, в том числе такую его особенность, как постпозитивный член (указательное местоимение после суще­ствительного). Проникновение образной, живой речи наблюдается и в других памятниках литературы XVII в. и, как мы видели выше, даже в XVI в., например у митрополита Даниила или Ива­на Грозного, но нигде в такой большой степени, как у Аввакума. Он не оставил после себя в этом отношении и ближайших лите­ратурных последователей, если не считать инока Ефросина с его трактатом против самосожжения — «Отразительное писание о но­воизобретенном пути самоубийственных смертей», написанным в 1691 г. и элементами своего просторечия явно обязанным сме­лому почину Аввакума. Начав изложение своего «Жития» чистой церковнославянской речью, Аввакум вскоре меняет ее на живую русскую, лишь изредка вкрапливая в неё церковнославянизмы, которые беспримесно употребляются им только в цитатах из «священного писания», обильно уснащающих как «Житие», так и дру. гие его произведения. Эти цитаты не только приводятся Авваку­мом для аргументации и иллюстрации тех или иных его высказы­ваний, но часто влагаются и в уста персонажей, о которых идёт речь в «Житии», иногда и в уста самого автора.

С церковнославянскими цитатами контрастируют обильные вульгаризмы, присущие речи Аввакума. Они проявляются главным образом в бранных эпитетах, которые он расточает по адресу сво­их противников, в откровенном описании физиологических отправ­лений, а также в непривычных сочетаниях слов, взятых из различ­ных стилистических рядов, вроде «само царство небесное валится в рот» или «большо у Христа-тово остра шелепуга-та» и т. п.1.

Просторечие в сочинениях Аввакума находит себе внутреннее объяснение и в том, что они, независимо от своей внешней формы, по своей тенденции являются прежде всего произведениями поучи­тельными и полемическими и притом обращенными к широкой аудитории единомышленников. Даже «Житие», наряду с обычными для этого жанра элементами поучения, насквозь проникнуто поле­микой. Полемические пассажи в «Житии» не ограничиваются отдельными беглыми фразами; оно начинается с длинного поле­мического вступления и затем включает в себя две небольшие полемические статьи — о причастии и сложении перстов. Страстная полемическая напряжённость всего тона Аввакума была причиной того, что он не стеснялся, с одной стороны, приписывать своим противникам те отрицательные, не совместимые с их положением в церкви качества, которых иной раз у них, быть может, и не было, с другой стороны — употреблять по их адресу самые изощренные ругательства. Никон, по характеристике Аввакума,— «носатый и брюхатый борзой кобель», «овчеобразный волк», «адов пёс», «лис», «шиш антихристов», «плутишко». Он, будучи патриархом, ведёт распутный образ жизни, имеет любовниц, и об этом у Аввакума говорится в достаточно откровенных, весьма натуралистических то­нах. О митрополите крутицком Павле Аввакум в одном месте го­ворит, что он «не живал духовно — блинами всё торговал да аладьями; да как учинился попёнком, так по боярским дворам блюда лизать научился». Сравнивая архиепископа рязанского Ила-риона с библейским Мелхиседеком, который «не искал ренских, и романеи, и водок, и вин процеженных, и пива с кордомоном, и медов малиновых и вишневых, и белых всяких крепких», Аввакум обращается к Илариону с такой речью: «А ты кто? Вспомяни о себе, Яковлевич, попёнок! В карету сядет, растопырится, что пузырь на воде, сидя в карете на подушке, расчесав волосы, что девка, да едет, выставя рожу на площаде, чтобы черницы-ворухи униянки (юные монашки-бездельницы) любили. Ох, ох, бедной! Некому по тебе плакать». Энергичной руганью осыпает Аввакум и всех никониан вообще. Они — «собаки», «поганцы», «толстобрю­хие», «толсторожие», «воры», «сластолюбцы», «блудодси», «пья­ницы», «дураки», «кривоносы», «душегубцы». Окончательно поте­ряв надежду на то, что царь Алексей Михайлович поддержит старую веру, Аввакум стал третировать его так же, как он трети­ровал вообще никониан. Рисуя злорадно судьбу в аду нечестивого царя Максимиана и явно намекая при этом на судьбу самого Алек­сея Михайловича, он восклицает: «Бедной, бедной, безумной ца-ришко! Что ты над собой сделал? Ну, сквозь землю пропадай! Полно христиан тех мучить!»

В своём полемическом задоре и крайнем возмущении против­никами Аввакум расточает неоднократно по их адресу самые рез­кие обличения. Упрекая никониан в религиозной нетерпимости, он предаётся таким размышлениям: «Чюдо, как в познание не хотят прийти! Огнём, да кнутом, да виселицею хотят веру утвердить! Которые-то апостолы научили так?—не знаю. Мой Христос не приказал нашим апостолам так учить, еже бы огнём, да кнутом, да виселицею в веру приводить». Но эта теоретическая веротер­пимость не мешала Аввакуму на практике действовать как раз вопреки ей. Он сам, будучи на свободе, неоднократно утверждал веру и благочестие единственно доступными ему средствами — по­боями и насилием, о чём сам повествует, особенно в «Житии»: «Всегда такой я, окаянный, сердит, дратца лихой»,— говорит он в связи с кулачной расправой, произведённой им над женой и домо-чадицей. Не раз он высказывает сожаление по поводу того, что не может склонить царя казнить «еретиков» или сам круто распра­виться со своими врагами. К Алексею Михайловичу Аввакум обра­щается с просьбой: «Перестань-ко ты нас мучить-тово! возь­ми еретиков тех, погубивших душу твою, и пережги их, скверных собак... а нас распусти, природных своих. Право, будет хорошо». Обращаясь к «собакам»-никонианам, Аввакум восклицает: «Дайте только срок,— я вам и лутчему-тому ступлю на горло о Христе Исусе, господе нашем». В другом месте он грозит «Дайте только срок, собаки, не уйдёте от меня; надеюсь на Христа, яко будете у меня в руках! выдавлю я из вас сок-от!»

Если по отношению к тем, кого Аввакум считал божьими вра­гами, еретиками, он был неумолимо враждебен и осыпал их самой неразборчивой бранью, то по отношению к своим единомышлен­никам и даже к тем своим недругам, которых считал лишь вре­менно заблудшими и способными к исправлению, он мог быть и бывал в своих обращениях к ним очень деликатен и ласков. По их адресу он употребляет такие эпитеты: «товарищ миленькой», «миленькой дитятко», «свет мой», «дитятко церковное», «голубка», «голубица», «кокушка». К лицам особо уважаемым и страдальцам за веру Аввакум иногда посылает обращения, облечённые в тор-жественно-витиеватую церковнославянскую форму. Так, письмо четырём «поморским отцам» начинается словами: «Четвероконеч-ная колесница огненнаго течения»; одно письмо к Ф. П. Морозо­вой, Е. П. Урусовой и М. Г. Даниловой начинается следующим обращением: «Херувимы многоочитыя, серафимы шестокрыльныя, воеводы огнепальныя, воинство небесных сил, тричисленная еди­ница трисоставнаго божества, раби вернии: Феодора в Евдокеи, Евдокся в Феодоре и Мария в Феодоре и Евдокеи!» Другое письмо к Морозовой и Урусовой высокой торжественностью своего стиля напоминает акафисты: «Увы, Феодосия! увы, Евдокея! Два супруга нераспряженная, две ластовицы сладкоглаголивыя, две маслины и два свешника перед богом на земле стояще!.. О, све­тила великия, солнце и луна Русский земли, Феодосея и Евдокея, и чада ваша, яко звезды сияющия перед господом богом! О, две зари, освещающия весь мир на поднебесней!» и т. д. Но все эти высокие похвалы не помешали Аввакуму разбранить Морозову, когда она провинилась перед ним как перед своим духовным от­цом. В ответ на её жалобы по поводу того, что сына её перед смертью причастил никонианский поп, Аввакум, строго наставляя свою адресатку, пишет ей: «Полно-су плюскать-то, Христа для!.. Дорога ты, что в черницы-то попала, грязь худая! А кто ты? Не Феодосия, не девица преподобномученица, ещё не дошло до тое версты!» В другой раз, в связи с жалобой Морозовой на Фёдора юродивого и просьбой отлучить его от причастия, Аввакум отчи­тывает её ещё более энергично: «Ох, увы, горе! бедная, бедная моя духовная власть! Уж мне баба указывает, как мне пасти хри­стово стадо! Сама вся в грязи, а иных очищает; сама слепа, а зря­чим путь указывает! Образумься! Ведь ты не ведаешь, что клу-сишь!.. Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища-те свои челноком, что и Мастридия; оно лутче со единым оком внити в жи­вот, нежели, двое оце имуще, ввержену быть в геену. Да не нося себе треухов тех; сделай шапку, чтоб и рожу-то всю закрыла, а то беда на меня твои треухи-те».

С задушевно лирическими воспоминаниями Аввакум обращает­ся не только к людям, ему симпатичным, но и к собачке, навещав­шей его в Братском остроге, и к чёрненькой курочке, нёсшей, как он говорит, по два яичка на день и этим кормившей его голодавших детей. Эпизод с курочкой, помещённый вслед за рассказом о тяжё­лом пути Аввакума с семьёй из Даурии на Русь,— одна из любо­пытнейших жанровых картин в «Житии», придающих ему харак­тер непринуждённого повествования, столь далёкого от канонической формы обычного жития.

Эта непринуждённость подчёркивается и теми случаями иро­нии, сарказма и шутки, которые нередки в сочинениях Аввакума. с Имея в виду никониан, он пишет: «Стану опять про своё горе говорить, как вы меня жалуете-потчиваете: 20 лет тому уж прошло». К самому себе он обращается с такой самоукоризной «Лю­бил, протопоп, со славными энатуа, люби же и терпеть, горемыка, до конца». Сказав об отправлении священником Лазарем двух посланий царю и патриарху, Аввакум продолжает: «И за вся сия прислали к нам гостинцы: повесили на Мезени в дому моём двух человеков, детей моих духовных». Назначая своей духовной дочери Елене длительную епитимью, он обращается к ней с такими сло­вами: «Ну, Олёнушка-сестрица, вот тебе от нас с Маланьею пиро­жок, кушай на здоровье: седьмь лет держи епитемию». И вслед за этим идёт снисходительно ободряющая шутка, обращенная к той же Елене: «Друг мой миленькой, Еленушка! Поплачь-ко ты хорошенько перед богородицею-светом, так она скоренько очистит тебя. Да ведь-су и я не выдам тебя: ты там плачь, а я здесь. Дружно дело; как мне покинуть тебя? Хотя умереть, а не хочу отстать. Елена, а Елена! С сестрами теми не сообщайся, понеже сне чисты и святы. А со мною водися, понеже я сам шелудив, не боюся твоей коросты, и своей много у меня! Пришли мне малины. Я стану есть, понеже я оглашенной, ты оглашенная: друг на друга не дивим, оба мы равны. Видала ли ты — земские ярыжки друг друга не осужают. Тако и мы».

К этим образцам близки те обороты речи Аввакума, в которых он пользуется словами, намеренно огрубляющими фразу. Говоря о своей борьбе с бесом, вселившимся в его брата, Аввакум пишет: «ночь всю зимнюю с ним простряпал». Упоминая о преследова­ниях евреями своих пророков, Христа и апостолов, он заключает: «да и много у них стряпни той было». Об Алексее Михайловиче он отзывается так: «Накудесил много, горюн, в жизни сей, яко козёл скача по холмам, ветр гоня» и т. д.

Для оживления речи Аввакум вводит в неё поговорки, при­словья и пословицы, часто рифмованные: «Аще бы не были борцы, не бы даны быша венцы»; «Коли же кто изволил богу служить, о себе ему не подобает тужить»; «Из моря напился, а крошкою подавился»; «Лучше пустые бродни, чем по улицам бродить»; «А ты, душе, много ли имеешь при них? Разве мешок да горшок, а третье — лапти на ногах»; «У бабы волосы долги, а ум короток»; «Отольются медведю коровьи слёзы» и т. д.

Той же цели служат диалоги, обильно уснащающие «Житие» и другие произведения Аввакума. Эти диалоги — не условно тра­фаретные, типичные для старой житийной и повествовательной литературы, а живо передающие реальные черты персонажей, о которых идёт речь. Здесь иногда маленькая реплика рисует су­щественные особенности характера. Протопоп с протопопицей и детьми бредут пять недель из Сибири на Русь по голому льду. С ними несколько человек, так же как и аввакумова семья, выби­вающихся из сил. Протопопица бредёт-бредёт да, поскользнув­шись, и повалится. В ту пору споткнувшись об упавшую, один истомлённый человек сам падает на неё. Оба кричат, барахтаются, а встать не могут. Подошедшего мужа протопопица спрашивает: «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» — «Марковна, до самыя смерти!» — отвечает Аввакум. И на эти решительные и безнадёж­ные, как приговор, слова следует короткий, покорный и мужествен­ный ответ протопопицы: «Добро, Петрович, ино ещё побредём». Придя на Русь из ссылки, осмотревшись и видя, что «стоит зима еретическая на дворе», Аввакум заскорбел и поколебался, пропо­ведовать ли ему «слово божие» или скрыться, потому что связали его жена и дети. Жена, увидав мужа опечаленным, «со опрятством» приступила к нему, спросила его о причине печали и, услыхав от него, в чём дело, ободрила протопопа на подвиг: «Аз тебя и с деть­ми благословляю... Поди, поди в церковь, Петрович,— обличай блудню еретическую!» Колебания Аввакума прекратились, и он по-прежнему принялся за горячую и неустанную проповедь. Эти­ми двумя выдержками из «Жития», несмотря на всю их словесную сжатость, как нельзя лучше передана вся сила и страстность натуры спутницы и подруги неуёмного протопопа, бесстрашно делившей с ним все тяготы его бурной жизни.

Характерной особенностью религиозного сознания Аввакума было его представление абстрактных религиозных сущностей и персонажей библейской и церковной истории, как это было в зна­чительной степени и в апокрифической литературе, в конкретно-бытовых формах человеческой жизни. Отсюда его тяготение к ма­териализации фактов, в традиционном христианском сознании трактуемых в понятиях идеально-отвлечённых. Оно существенно отразилось и на особенностях его стиля. Бог, «старый чюдотво-рец», в представлении Аввакума — существо «благохитрое», ди­пломатически распоряжающееся судьбами мира. По поводу догма­та вочеловечения Христа Аввакум говорит: «Мудро господь дьяво­ла тово победил, братия; обманул его, яко рыболов рыбу удицею подцепил». Змею, соблазнившую Еву, Аввакум описывает так: «Ноги у нея были и крылье было. Хорошой зверь была, красной, докамест не своровала». Об Адаме и Еве после грехопадения гово­рится в таких тонах: «О, миленькие, одеть стало некому; ввёл дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавой хозяин накормил и на­поил, да и с двора спехнул. Пьяной валяется на улице ограблен, и никто не помилует... Проспалися бедные с похмелья, ано и самим себя сором: борода и ус в блевотине... и со здоровных чаш голова кругом идёт». На вопрос бога Адаму: «Что сотворил еси?» — Адам отвечает: «Жена, еже ми сотворил еси». К этому ответу Аввакум делает пояснение: «Просто молвить: на што-де мне дуру та­кую сделал». К оправданию Евы: «змия прельсти мя», даётся такая реплика: «Вот хорошо: каков муж, такова и жена; оба бражники, а у детей и давно добра нечева спрашивать, волочатся ни сыты, ни голодны». Жертва Каина не принята была богом потому, что Каин принёс «хлебенко худой, который не годен себе», тогда как Авель дал «барана лучшего». О Ное говорится: «На радостях испил старик миленькой, да и портки с себя сбросил, наг валяшеся». Сарра, которая для святой троицы «пирогов напекла», в ответ на слова бога о том, что у неё родится сын, говорит: «Я-де баба лет 90, како будет се?» Уподобляя себя нищему, ходящему по улицам города, под окнами собирающему милостыню и раздаю­щему её затем «питомникам церковным», Аввакум продолжает: «У богатова человека, царя Христа, из Евангелия ломоть хлеба выпрошу; у Павла апостола, у богатова гостя, из полатей его хлеба крому выпрошу; у Златоуста, у торговова человека, кусок словес его получю; у Давыда царя и у Исайи пророка, у посадцких людей, по четвертинке хлеба выпросил. Набрал кошель, да и вам даю, жителям в дому бога моего». О святом Николе сказано, что он «Ария, собаку, по зубам брязнул», и к этому добавляется замечание: «Ревнив был, миленькой покойник». Все библейские и церковно-исторические реминисценции в связи с морализующим их осмыслением применяются Аввакумом к отрицательным сторо­нам современной ему церковной действительности.

Еще более материализованным в представлении Аввакума яв­ляется всегдашний объект его борьбы — бес. Изгоняемый Авваку­мом из своего брата, он садится на окно, прячется в угол, забе­гает под печь. Действуя через некоего Филиппа, он бьёт и терзает Аввакума, «яко паучину», досаждает ему игрой на домрах и гуд­ках, вышибает из рук его чётки, в церкви приводит в движение столик, поднимает крышку гроба и шевелит саван мертвеца, в алта­ре заставляет летать с места на место ризы и стихари. Орудия борьбы с бесом — священные амулеты, единственно его устрашаю­щие и парализующие его власть над человеком: «Только беса не проймёшь батогом, как мужика,— говорит Аввакум,— боится он святой воды да священного масла, а совершенно бежит от креста господня».

Все указанные особенности, характеризующие сочинения Авва­кума, сообщают им те черты реалистического письма, которые находятся в полном соответствии с его индивидуальной при­родой.

Консерватор в своих религиозных убеждениях, Аввакум был таким же и в своих эстетических воззрениях, как они обнаружи­ваются в любопытнейшей его беседе об иконном письме. Он, куль­тивирующий «тонкостны чювства», протестует против укореняв­шейся в нашей иконописи моды изображать священные лица нату­ралистически, «будто живыя», «по плотскому умыслу». «Пишут спасов образ Еммануила,— укоряет он,— лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты наду­тые, тако же и у ног бёдры толстыя, и весь, яко немчин, брюхат и толст учинён, лишо сабли той при бедре не писано». Протест Аввакума вызывался тем, что новая иконопись, проникавшая к нам во второй половине XVII в. под влиянием западноевропейского барокко, была, во-первых, по самому своему происхождению католической и потому «еретической»; во-вторых, она противоречила русской иконописной традиции.

То обстоятельство, что история выдвинула Аввакума как само­го влиятельного и самого крупного борца за старый религиозный уклад, обусловливалось самими свойствами его личности. Старая Русь нашла себе в нём наиболее яркое воплощение своего религиоз­ного быта. Как культурно-исторический тип Аввакум был очень характерной фигурой, сумевшей отразить в своей деятельности длительную историческую эпоху, ходом вещей обречённую на пора­жение, хотя и отстаивающую ещё долго и после него свой куль­турно-бытовой уклад. Резко выраженные в Аввакуме свойства фанатического и страстного борца, подверженного галлюцинаци­ям и потому склонного присваивать себе качества чудотворца, нахо­дящегося под особенным покровительством божественного промыс­ла, определяли собой то заражающее влияние на массы его последователей, которое обеспечило ему широкую популярность. Его борьба с Никоном в значительной степени была подсказана ему личной ненавистью, которую он, как и многие другие пред­ставители низшего и среднего духовенства, питал к всесильному церковному временщику, отстранившему от участия в церковной политике даже тех, кто способствовал его возвышению, в том числе и Аввакума. Натура честолюбивая и властная, Аввакум не мог примириться с ролью послушного исполнителя предписаний все­властного патриарха, круто и поспешно ломавшего веками нажи­тые традиуии, и это тем более, что тёмный и некритический ум провинциального протопопа и его консервативная психика не по­спевали за тем вихрем новшеств, какие обрушились под водитель­ством Ниьона на закостеневшую в своей неподвижности русскую церковь. Как только Никон выступил с первыми своими преобразо­ваниями, у Аввакума «сердце озябло и ноги задрожали»; он понял, «яко зима хощет быти», и, чтобы отогреть озябшее сердце и укрыться от никонианской зимы, он зажёг костры, в которые тысячами повалили его отчаявшиеся прозелиты. Громкий и назой­ливый «шум никониянский», «яко ветром» возмутивший его душу, был нестерпим для его слуха, усыплённого спокойно-уверенными баснями о благолепной и святой русской старине. У него не было никакого сомнения в том, что «до Никона-отступника в нашей России у благочестивых князей и царей всё было православие, чисто и непорочно, и церковь немятежна». Непререкаемость древ-лего православия засвидетельствована для него взращёнными этим православием святыми, прославившими Русскую землю. На Сто­главом соборе при царе Иване «знаменосцы» Гурий и Варсоно-фий, казанские чудотворцы, и Филипп, соловецкий игумен, своим авторитетом утвердили ту старую веру, которую теперь «рушит и казит» (искажает) «предтеча антихристов» Никон. Усердие, обнаруженное верхами греческого духовенства в делах русской церкви, не могло не оскорблять Аввакума, воспитанного в традициях снисходительно-пренебрежительного отношения к тем, кого он считал вчерашними попрошайками, сегодня беззастенчиво хозяй­ничавшими в русской церкви и творившими суд и расправу в чу­жой земле, как у себя дома.

На Руси прочно завоёвывала себе место мирская культура с её «злоименным» разумом. Это подрывало устои, на которых держалась старина с её религиозным, социальным и экономиче­ским укладом. Никон и его ближайшие единомышленники не менее Аввакума были враждебно настроены к мирской «прелести», но проявившиеся в реформе элементы самокритики, разрушая идил­лическое представление о непогрешимости старины и подрывая её устойчивый авторитет, тем самым косвенно прокладывали доро­гу для более решительного пересмотра всех традиционных основ русской жизни. Типичный начётчик, наизусть приводивший огром­ное количество цитат из книг «священного писания», Аввакум ревниво охранял букву даже в том случае, если она была резуль­татом опечатки. Не потому, очевидно, охранял, что для него дорога была буква сама по себе, а потому, что передвинутый «аз» внушал недоверие к устоявшейся традиции и грозил передвинуть «бого­спасаемую» старину. К науке, которая пыталась эту букву осмыс­лить и подняться над суеверным преклонением перед ней, он отно­сился резко отрицательно и враждебно. «Не ищите риторики и философии, ни красноречья,— поучает он, ссылаясь на Григория Нисского,— но здравым истинным глаголом последующе, поживете, понеже ритор и философ не может быть христианин». От него достаётся и Платону, и Пифагору, и Аристотелю, и другим филосо­фам древности, которых он знает по упоминаниям о них в Хро­нографе. Себя самого он с явным самодовольством рекомендует как простеца, ни в каких учёных хитростях не искушённого: «Аз еемь ни ритор, ни фолософ, дидаскальства и логофетства не иску­сен, простец человек и зело исполнен неведения». Свиньи и коровы, визгом и рёвом предсказывающие дурную погоду, по его убежде­нию, знают больше, чем альманашники и зодейщики, разумные свиньи, могущие измерить небо и землю, а часа своей смерти не знающие.

Яркая литературная фигура и смелый новатор в области стиля, очень незаурядная по силе своего темперамента индивидуальность, Аввакум в идейном отношени всецело был выразителем отжившей традиции, длительно и напряжённо боровшейся с непреложными законами исторического процесса, развитие которого не могли за­держать ни запоздалая проповедь пламенного протопопа, ни борьба за его дело его соучастников и единомышленников !.

 

СТИХОТВОРСТВО В XVII в.

ДОСИЯПАБИЧЕСКИЕ ВИРШИ

Рассматривая повествовательную литературу о «Смуте», мы от­мечали, как довольно частое явление, уснащение в нескольких повестях этой эпохи прозаической речи неравносложными риф­мующимися строками с глагольными окончаниями. Этот приём не был, однако, чем-либо принципиально новым. Спорадически он использован был, о чём говорилось ранее, в ряде памятников рус­ской литературы, начиная ещё с XI в. Необычна была лишь интен­сивность его применения, и уже действительной новостью было включение в прозаическое «Сказание» Авраамия Палицына в двух главах многострочных неравносложных виршей не только с глагольными рифмами, но и с рифмовкой существительных и при­лагательных, и ещё большей новостью — замыкание «Летописной книги», приписываемой Катыреву-Ростовскому, такими же по типу, как и у Авраамия Палицына, виршами, кстати сказать, здесь впер­вые так и названными («Начало виршем, мятежным вещем...»). Тогда же приблизительно, что и Авраамий Палицын и автор «Ле­тописной книги», т. е. около первой четверти XVII в., в качестве виршеписцев выступают князь Сем. Ив. Шаховской, автор посла­ния «К некоему другу», заканчивающегося виршами в 26 строк (с большой долей вероятности С. И. Шаховскому можно припи­сать обширное стихотворное послание предположительно князю Д. М. Пожарскому) ', священник Иван Наседка, написавший боль­шое полемическое сочинение «Изложение на люторы», прозаиче­ское изложение которого также заканчивается виршами, монах Антоний Подольский, которому приписывается длинное «Посла­ние к некоему», заключающее в себе свыше 600 стихотворных строк, наконец, князь Ив. Андр. Хворостинин, наиболее плодовитый ав­тор, прославленный своим религиозным свободомыслием, обвиняв­шийся в еретичестве, в пренебрежении к православной вере, к постам и к прочим церковным установлениям, а также в приверженности к латинянам. При обыске у него нашли написанные им «про всяких людей Московского государства многий укоризны», в том числе за то, что «московские люди сеют землю рожью, а живут будто все ложью... и иные многие укоризненныя слова писаны на виршь». За своё свободомыслие и за вызывающее поведение Хворостинин дважды поплатился монастырской ссылкой. Во время второй ссыл­ки, в 1622—1623 гг., в Кирилло-Белозёрский монастырь он «осте­пенился», «пришёл в разум», порвал со своим еретичеством и, про­щённый, был возвращён в Москву, где вскоре, в 1625 г., умер, не­задолго перед тем постригшись даже в монахи Троице-Сергиева монастыря. В последние годы своей жизни он, чтобы искупить пе­ред духовной и светской властью своё прошлое, написал несколько полемических сочинений против еретиков, в том числе «Предисло­вие изложено двоестрочным согласием, краестиховие по бук­вам» ' — стихотворный трактат более чем в тысячу строк. Начи­нается он так:

Красны повести благоверных

Нечестия посрамляют эловерных.

Яко светлостию сияет звезда.

За благоверие даеться святым многая мзда.

Яко явственне православннн сне внимали

И в божественне закон церковный принимали,

Началы богоподобными изрядно сияли,

Аки непобедимыя во благочестии стояли.

Красныя зело имуще словеса,

Неложны бо их светолепыя чюдеса...

В отличие от позднейшего русского силлабического стихотвор­ства, стремящегося к соблюдению равносложности строк в отдель­ных стихотворениях, пользующегося одной лишь женской рифмой и выдерживающего цезуру в стихе, стихотворство досиллабическое не знает ни равносложности строк, ни цезуры, употребляет одина­ково рифму женскую, мужскую, дактилическую и даже гипердак­тилическую, заменяя её часто ассонансами и консонансами. Досил­лабическое, как и силлабическое, стихотворство в основном связано с украинско-белорусской стихотворной традицией 2.

Приведённые выше образцы раннего русского виршевого твор­чества — на темы повествовательного характера и полемические — все связаны с определёнными писательскими именами, принадле­жавшими к социальным верхам московского общества. В дальней­шем досиллабические вирши, просуществовавшие в течение всего XVII в. (ср., например, вирши 1681 г. Тимофея Каменевича-Рвов-ского в его Послании к Кариону Истомину) и даже зашедшие в на­чало XVIII в., когда силлабика давно уже была усвоена выше стоя­щими культурными слоями, значительно расширили свою темати­ку, вплоть до любовной, и вошли в обиход широких социальных слоев. Так, досиллабическими виршами в XVII в. написан ряд пе­реложений молитв и хвалебных религиозных песен '. Такими вир­шами тогда же написан весь «Торжественник», находящийся в од­ном из сборников, принадлежавших московскому Чудову монасты­рю 2. В другом рукописном сборнике XVII в. читается следующая стихотворная похвальба хмеля:

Аще содружитца со мною властелин,

И он будет аки глупый поселянин.

Аще содружитца со мною власть,

Тогда постигнет его вскоре великая напасть.

Аще содружитца со мною игумен,

Ходить начнет с сумою меж гумен.

Аще содружитца со мною протопоп,

И он будет глупый пустопоп. ( Аще содружитца со мною поп,

. И он будет аки кабацкой кот.

Аще содружитца со мною чернец,

И он будет аки верченой жеребец...3

В одной из рукописей XVII в. вслед за «Повестью о высоко­умном хмелю» помещено стихотворное «Слово о ленивых и сонли­вых и упиянчивых», одним из источников которого является ука­занное выше «Слово Кирилла философа словенского». Отдельные выражения этого последнего произведения повторяются в «Слове о ленивых» почти буквально:

О чадо мое любимое! Рассмотряйтеся и разумейте истину, Не долго спите, не долго лежите, Якожь многажды спати имамы без меры, Добра не добыти, а лиха не избыти, А славы добрые не получнти,

А красные ризы не носити,

А медвяны чаши не испивати,

А своего хлеба не едатн,

А богу и князю милу не бывати,

А сладости не видати...

В рукописи, в которой найдена «Повесть о Горе и Злоча­стии», находится похвала розге, написанная также досиллабиче-скими виршами:

Розгою дух святым детище бити велит, Розга убо мало здравия вредит. Розга разум во главу детем погоняет, Учит молитве и злых убо всех стрезает. Розга родителем послушны дети творит, * Розга божественного писания учит.

Розга, аще убиемо, но не ломит кости,— Детищь оставляет всякие злости... Благослови, боже, оныя леса, Яже розги родят на долгия времяна!

В 1698 г. возникло целое судебное дело из-за следующего лю­бовного послания, написанного денщиком для полковничьего сына Фёдора Цея, влюбившегося в подполковничью дочь Елену Рыдель:

Очей моих преславну свету

И не лестному нашему совету,

Здрава буди, душа моя, многия лета

И не забывай праведнаго твоего обета —

Как мы с тобой перед богом обещалися, В которое время перстнями поменялися

И венцы на главах наших имели златые. Во дни мимошедшне радостные, святые,

Почасту, свете моя, вспоминай,

Наипаче же в молитвах своих не забывай.

А я воистнну тебя не забываю,

По всякий час вспоминаю.

И тако мне по тебе тошно,

Как было бы мошно.

И я бы отселе полетел

И к тебе бы, душа моя, прилетел.

Сходным стихом написаны и повести о попе Савве и о Фоме и Ерёме, и стихотворные обработки «Повести о куре и лисице». и многие надписи к лубочным картинкам XVIII в.

Наряду с произведениями виршевого творчества в XVII в. су­ществовала форма и песенного стиха, представленная такими образцами, как «Повесть о Горе и Злочастии», песни из эпохи «Сму­ты», записанные в 1619 г. в Москве для английского бакалавра Ричарда Джемса ', и песни П. А. Квашнина, написанные около 1681 г.2.

Среди шести песен, записанных для Ричарда Джемса, особен­ное внимание обращают две — о царевне Ксении Годуновой и о смерти Михаила Васильевича Скопина-Шуйского.

В первой песне передан плач Ксении, лишившейся своих роди­телей и бывшей под угрозой стать жертвой Самозванца:

Сплачетца мала птичка, Белая пелепёлка:

— Ох ти мне, молоды, горевати, Хотят сырой дуб зажнгати, Моё гнёздышко разоритн,

Мои малый дети побити, Меня, пелепелку, пониати. Сплачетца на Москве царевна:

— Ох ти мне молоды, гореватн. Что едет к Москве изменник,

л Ино Грнша Отрепьев рострига.

Что хочет меня полонити, А полонив меня, хочет постричи, Чернеческой чин наложити. Ино мне постричи ся не хочет. Чернеческого чину не здержати: Отворитн будет темна келья, На добрых молотцов посмотрити. Ино, ох милый наши переходы! , j А кому будет по вас да ходити После царского нашего житья И после Бориса Годунова? Ах, милый наши теремы! А кому будет в вас да седети После царского нашего жития И после Бориса Годунова?

Во второй песне говорится о том впечатлении, какое произвела смерть М. В. Скопина-Шуйского на торговых московских людей:

Ино что у нас в Москве учиннлося: С полуночи у нас в колокол звонили. А росплачютца гости-москвичи: — А тепере наши головы загибли, Что не стало у нас воеводы, Васильевича князя Михаила!

А съезжалися княэи-бояря супротиво к ним,

Мьстиславской князь, Воротынской,

И межу собою они слово говорили.

А говорили слово, усмехнулися:

— Высоко сокол поднялся, И о сыру матеру землю ушибся!

А росплачютца свецкие немцы: Что не стало у нас воеводы,

Васильевича князя Михаила! Побежали немцы в Новгород

И в Нове-городе заперлися,

И многой мир-народ погубили,

И в латынскую землю превратили...

В обеих этих песнях, как и в других, записанных для Ричарда Джемса, традиции устной песни сочетаются с книжным стихотвор­ством, особенно дающим себя знать в глагольных рифмах.

Книжные элементы ещё явственнее выступают в записях Кваш­нина, как например в следующей песне:

Свет — моя милая, дорогая

Не дала мне на себе нагледетца,

На хорошей, прекрасной лик насмотретца.

!Я Пойду ли я в чисто поле гуляти,

If, Найду ли мастера-живописца

И велю списать образ ей на бумаге хорошей,

Прекрасной лик на персоне поставлю Я во светлую светлицу...

 

СИЛЛАБИЧЕСКОЕ СТИХОТВОРСТВО

(СТИХОТВОРЕНИЯ СИМЕОНА ПОЛОЦКОГО, СИЛЬВЕСТРА МЕДВЕДЕВА, КАРИОНА ИСТОМИНА)

В практике русского стихотворства второй половины XVII в. укореняется правильно организованное силлабическое стихотворство, отличительной особенностью которого является равносложность стихов (большею частью 13 или 11 в каждой строке), цезура в середине стиха и парная женская рифма. Все эги особенности сил­лабического стихотворства выработались на польской почве, где они обусловлены были самим характером польского ударения, посто­янно приходящегося на предпоследний слог, и затем были усвоены украинской литературой, через посредство которой привились на первых порах и в русском стихотворстве'.

Силлабический стих привил на Руси главным образом киевский учёный монах, белорус по национальности, Симеон Полоцкий (Петровский-Ситнианович, 1629—1680), усвоивший методы и со­держание латино-польской схоластической богословской науки и литературной практики и пристрастившийся к стихотворству ещё в период своего учения в Киево-Могилянской коллегии, где уделя­лось большое внимание и теоретической и практической работе над стихом. На первых порах Полоцкий писал свои стихи на языках книжном украинско-белорусском, польском и латинском, но со времени своего переезда в 1664 г. в Москву после занятия поля­ками Полоцка, где перед тем Симеон был учителем («дидаскалом») в монастырском училище, он стал писать на архаизированном сла­вяно-русском языке с примесью главным образом синтаксических и фразеологических конструкций, выработанных на украинской поч­ве. Нормы этого языка в основном определялись грамматикой Ме-летия Смотрицкого в её московском издании 1648 г. Преподавая в Заиконоспасской школе, будущей Славяно-греко-латинской ака­демии, и выступая в качестве проповедника и автора полемических сочинений, направленных против раскола, Полоцкий в то же время усиленно предавался стихотворческой деятельности, в значитель­ной степени вызывавшейся его положением придворного поэта и наставника царских детей.

Официальные отношения Полоцкого к царскому двору обусло­вили культивирование писателем жанра хвалебных, панегирических стихотворений, по темам и по форме являвшихся прямыми пред­шественниками торжественных классических од русских поэтов XVIII в. Ещё будучи в Полоцке, в 1656 г. он, в соавторстве с не­сколькими другими монахами написал «Метры» по случаю приез­да в Псков царя Алексея Михайловича. В дальнейшем, обосновавшись в Москве, Симеон Полоцкий многократно отзывается своими стихами на различные события придворной жизни. Вот как он, на­пример, приветствует рождение Петра I, видя в нём будущего осво­бодителя Константинополя от власти турок:

Радость велию месяц май явил есть, Яко нам царевич Петр явс ся родил есть. Вчера преславный Царьград от турок пленися, Ныне избавление преславно явися. Победитель прниде и хочет отмститн, Царствующий оный град ныне освободит». О Константине граде! Зело всселися! И святая София церква — просветися! Православный родися ныне нам царевич, Великий князь московский Петр Алексеевич...

В ряде таких приветствий Полоцкий расточает представителям царского дома и вельможной знати похвалы, отдающие трафарет­ными выражениями лести и гиперболической патетики, как это бы­ло принято в западноевропейских стихотворных панегириках и от­части в позднейшей русской оде. В соответствии с поэтикой клас­сицизма, в его хвалебных стихотворениях мы встречаемся с элемен­тами античной мифологии и с античными именами, как например в следующем отрывке из панегирика «Орел Российский»:

Сама Афина едва здс довлеет Толику славу России имеет! Омир преславный в стихотворении Не мог бы пети о сем явлении!.. Плыви в Россию но морском пучине, Арион славный, хотя на дельфине! И Амфнона прнвлещн с собою. Да в струны биет своею рукою.

В черновом заключении обширной «Гусли доброгласной», на­писанной по случаю венчания на царство Фёдора Алексеевича, Си­меон Полоцкий, в связи с тем, что он добивался получить разре­шение на заоедение типографии, ратует за распространение печат­ного слова:

Желах сим гуслем печатаным быти, Дабы им царску славу возгласит» По всей России и где суть словяне, В чюждых далече странах христиане, Да в книгах идет слава во вся страны Царя пресветла, иже богом данны, И род российский да ся прославляет. Что стихотворцы свойственны питает. Ничто бо тако славу разширяет, Яко же печать, та бо разношает Везде и веком являет будущим Во книгах многих, и за морем сущим... ...Убо подобает,

Да и Россия славу разширяет Не мечем токмо, но и скоротечным Типом, чрез книги сущым многовечным...

Все эти стихотворения на темы, связанные главным образом с различными событиями придворной и околопридворной жизни, а также две пьесы и значительное количество «декламаций» (о тех и других — ниже) объединены были Симеоном Полоцким незадол­го до смерти (в 1679—1680 гг.) в сборнике, озаглавленном «Риф-мологион». За год до этого составлен был Полоцким и другой сбор­ник, приготовленный им к печати,— «Вертоград многоцветный», заключающий в себе свыше 30 тысяч стихотворных строк, соста­вивших 1246 стихотворений на самые разнообразные темы. Эти стихотворения распределены по рубрикам, обозначенным самим автором: «подобия», «образы», «присловия», «толкования», «эпи­тафии», «образов подписания», «повести», «увещания», «обличе­ния» и т. д. Здесь и обработка сюжетов quasi-исторического харак­тера, заимствованных преимущественно из средневековых истори­ческих сборников, например из «Speculum Historiale» Винцента из Бове, вроде рассказов об убийстве лангобардского короля Альбои-на его женой Розамундой или о смерти епископа Гаттона, съеден­ного мышами; церковно-назидательные повести, восходящие к Патерикам, Прологу, к «Великому Зерцалу», «Золотой Легенде» Якова из Ворагина и, быть может, к «Римским Деяниям»; нраво­учительные анекдоты, родственные «Апофегматам»; и стихотворе­ния на темы по естествознанию, источником для которых послужи­ла главным образом «Естественная история» Плиния Старшего; дидактические рассуждения на темы о гражданском и государствен­ном устройстве, смехотворные рассказы типа «Фацеций», просто шутки и, наконец, сатиры, в которых даются жанровые картинки, содержащие в себе обличение различных человеческих пороков и в том числе таких, которые автор наблюдал в современной ему русской действительности.

В шуточных и сатирических стихотворениях Симеона Полоц­кого делается попытка обрисовать бытовые стороны жизни стилем реалистического письма. Так, в стихотворении «Женитва» он пере­числяет неудобства супружеской жизни, пользуясь при этом порой почти дословно «Беседой отца к сыну о женской злобе». Там о же­не сказано, что она перед мужем «плачет день и нощь и мужу свое­му покою не даст, гнев имеет, и муж ея от нея покоя не имат, а она глаголет: иных мужей жены ходят красно, и все их чтут; аз же, бед­ная, в женах возненавиденная и всеми незнаема и от всех укоряе­ма!..». А у Симеона Полоцкого жена ...утружденку мужу не дает обиощь спати, В ложи обыче ему о нуждах стужати; Ту жалостне глаголет, мужа укоряет, Аки о ней недобре в нуждах помышлет. Иных мужей во образ супруги приводит: «Се она красней мене одеянна ходит, Ову же вси людие зело почитают, А мене, за тобою сущия, не знают...»

В «Беседе» далее про жену говорится: «Хощет убо жена дабы вси хвалили, любили и почитали; аще ли иную похваляют, то она возненавидит и вменяет в недружбу и чужую похвалу в студ вла­гает. Аще ли муж ея угодити хощет ей, то всех ему любити, их же она любит, тако и всех си в ненависти имети, их же она возненави дит». У Полоцкого же о жене читаем:

Хощет бо, да на ону выну (всегда) светло зриши, Красоту лица ея и нрава хвалиши. Аще на ину когда возрети случится, То, аки презренная, велми оскорбится.. Кого либо возлюбит,— и ты да любишн, По хотению ея присно да ходиши...

Однако в отличие от «Беседы», где о «женской злобе» говорится всерьёз, Симеон Полоцкий о женщинах говорит в тоне незлобивой шутки и, по словам Л. Майкова, «потешается над беспокойствами и тревогами семейной жизни, как старый холостяк, который доро­жит независимостью своего одиночества».

В стихотворении «Жабы послушливый» в пример жабам, до­саждавшим своим криком молящимся инокам и прекратившим его по приказанию одного из иноков, приводятся стоящие в церкви, особенно «бабы», во время богослужения болтающие и шумящие больше, чем жабы, и никак не поддающиеся увещеваниям священ­ника.

В стихотворении «Пиянство» рассказывается, как пьяница, у ко­торого всё двоилось в глазах, двух своих сыновей принял за четы­рёх и стал попрекать жену за неверность. Для доказательства сво­ей невинности он предложил ей взять в руки раскалённое железо, но жена догадалась предложить пьяному мужу самому поднести ей это железо. И только прикоснувшись к нему, пьяница отрезвился, и у него перестало двоиться в глазах.

В некоторых стихотворениях Симеон Полоцкий выступает в ка­честве обличителя тех отрицательных черт, какие присущи были различным слоям современного ему общества. Так, в стихотворе­нии «Купецтво» о купцах говорится:

Чин купецкий без греха едва может быти, На многк бо я злобы враг обыче лстити. Изряднее лакомство в купцех обитает. Еже в многия грехи оны убеждает. Во-первых, всякий купец усердно желает, Малоценно да купит, драго да продает...

Второй грех, отмечаемый Симеоном Полоцким в купечестве,— это «лживое слово», к которому купцы часто любят прибегать, и лживая клятва, обмеривание и всякие иные обманы и уловки. Он насчитывает восемь смертных грехов, в которых повинно купечест­во, и заканчивает стихотворение таким патетическим обращением:

О, сынове тмы люты! Что сия творите?

Летяще ближния вашы, сами ся морите.

В тму кромешную за тму будете ввержени,

От света присносущна вечно отлучени!

Отложите дела тыы, во свете ходите, Да вэидите на небо, небесно живите!

Сопоставление этих обличений с документально засвидетельст­вованными фактами поведения русского купечества в пору, когда писал Симеон Полоцкий, убеждает в том, что стихотворение порой правдиво отражает реальную действительность.

Ещё ярче сатирическое обличение сказалось в стихотворении Полоцкого «Монах», во многом перекликающемся с таким, напри­мер, сатирическим памятником, как Калязинская челобитная, с той только разницей, что наш автор обличает негодуя, в то время как сатира Калязинской челобитной насквозь пронизана спокойным юмором.

Сказав в самом начале о том, какие качества должны отличать идеального монаха, Симеон Полоцкий после этого восклицает:

Но увы беэчиния! Благ чин погубися, Иночество в безчинство в многих преложися.

Оговорившись затем, что речь идёт не о «честных» монахах, за­служивающих уважения, а о «безчинных», которых автор «с пла­чем» обличает, Полоцкий так говорит об этих последних:

Не толико миряне чреву работают,

Елико то монаси поят, насыщают.

Постное избравши житие водити,

На то устремишася, дабы ясти, пнти...

Множицею есть зрети по стогнам лежащих,

Изблевавших питие и на свет не зрящих, Мнози колесницами вознми бывают,

Полма (наполовину) мертвии суще, народ соблазняют.

Мноэи от вина буи сквернословят вело,

Лают, клевещут, срамят и честныя смело...

Вслед за указанием других пороков, присущих монашескому чи­ну, идёт направленная против него гневная тирада:

Оле развращения! ах, соблазнь велика! Како стерпети может иебесе владыка! В одеждах овчих волци хищниц бывают, Чреву работающе, духом погибают...

И далее продолжаются обличительные укоризны:

Узривши еще в ризы красны облеченны, Иже во убожество полное стрижени.

Ни жених иный тако себе украшает,

Яко инок несмысленын, за что погибает.

Ибо мысль его — часто да от жен любится;

Под красными ризами, увы! дух сквернится,

Таковин ко женам дерзают ходити,

Дружество приимати, ясти же и питги:

Сродство себе с онеми ложне поведают

Или тетки, матери, сестры нарицают...

Заканчивается стихотворение увещанием инокам: они должны стремиться походить на древних святых отцов, чтобы быть со­участниками в их «вечной радости» на небесах.

Симеон Полоцкий и в этом стихотворении откликается на те реальные факты монастырского бьпа, которые обличались, между прочим, в суждениях и постановлениях церковного собора 1666— 1667 гг. Там отмечались широко распространённые пороки как бе­лого, так и чёрного духовенства: пьянство, разврат, ворожба, обман и даже участие в грабежах и разбоях. Таким образом, Симеон По­лоцкий в своих обличениях стоял на тех же позициях, на каких стояла и официальная церковная власть, и, как и она, исходил из традиционных охранительных представлений об идеальных нормах поведения духовенства. Эти нормы подсказывались в общем теми аскетическими взглядами на задачи церкви и монастырей, какие издавна уже пропагандировались в русской церковной публицисти­ке, ставя себе целью укрепить «поисшатавшуюся старину». В этом коренное отличие позиции Симеона Полоцкого и той социальной группы, к которой он принадлежал, от позиции автора Калязин-ской челобитной и его социальной среды, отнюдь не заинтересован­ных в поддержке института монашества хотя бы в реформирован­ном виде, внутренно чуждых самому этому институту.

В 1680 г. Полоцкий напечатал свою «Рифмотворную Псал­тирь», присоединив к ней стихотворное переложение месяцеслова (церковного календаря). В том же году она была переложена на музыку выдающимся композитором В. П. Титовым.

К переложению Псалтири в стихи Полоцкого побудило то об­стоятельство, что не только в Белоруссии и на Украине, но и в са­мой Москве многие полюбили «сладкое и согласное пение польския Псалтири, стиховно преложенныя», и находились такие, которые пели польские канты «мало или ничтоже знающе и точию от сла­дости пения увеселящеся духовне». В своём труде он, отправляясь от церковнославянского подлинника, подражал очень популярной стихотворной Псалтири известного польского писателя XVI в. Яна Кохановского. В частности, влиянием Псалтири Кохановского следует объяснить разнообразие стихотворных размеров, которое наблюдается в Псалтири Симеона Полоцкого: преобладает в ней тринадцатисложный силлабический стих, но рядом с ним имеет место и стих четырнадцатисложный, и двенадцатисложный, и один-надцатисложный, и т. д. Некоторые псалмы переложены смешан­ными размерами; двенадцать псалмов переложены сапфическим стихом.

«Рифмотворная Псалтирь» приобрела очень широкую популяр­ность в разнообразных читательских слоях и, как известно, наряду с «Арифметикой» Магницкого и «Грамматикой» Мелетия Смотриц-кого, была той книгой, которая для Ломоносова сделалась «вратами учёности»

* * *

Ближайшими наиболее видными продолжателями Симеона По­лоцкого как стихотворца явились его ученики Сильвестр Медве­дев (1641 —1691) и Карион Истомин (родился в половине XVII в., умер в первой четверти XVIII в.) Оба они, как и Полоцкий, были монахами, оба состояли справщиками Печатного двора и вели, та­ким образом, сложную и ответственную работу по редактированию печатавшихся изданий; оба, наконец, пришли на смену Симеону Полоцкому в качестве придворных стихотворцев, но Сильвестр Медведев, вслед за своим учителем, был горячим сторонником «за­паднических», латинских образовательных традиций, тогда как Карион Истомин колебался между «западническим» образовательным направлением и грекофильским, почему и причислялся к группе так называемых «пёстрых». Замешанный в политическую борьбу, как ревностный защитник интересов царевны Софьи и как соучастник её приверженца Шакловитого, Медведев по распоряжению Петра I в 1691 г. был казнён.

В общей литературной продукции Сильвестра Медведева, пред­ставленной преимущественно богословско-полемическими сочине­ниями, продукция стихотворная количественно не была особенно значительной. От него дошло до нас пятнадцать редакций «Эпита-фиона», посвященного его учителю Симеону Полоцкому, «Привет-ство брачное», поднесённое царю Фёдору Алексеевичу, «Плач и уте­шение» по поводу кончины Фёдора Алексеевича, подпись к портре­ту царевны Софьи и несколько других стихотворений, в том числе таких, которые включены в его прозаические произведения. Все они написаны в повышенном стиле панегирика. Так, последняя ре­дакция «Эпитафиона» Симеону Полоцкому начинается следующи­ми стихами:

Зряй, человече, сен гроб, сердцем умилися,

О смерти учителя славна прослезися:

Учитель бо зде токмо един таков бывый,

Богослов правый, церкви догмата храннвый.

Муж благоверный, церкви и царству потребный,

Проповедню слова народу полезный,

Симеон Петровский от всех верных любимый,

За смиренномудрие преудивляемый...

В обширном «Приветстве брачном» вслед за вступлением идёт обращение к царю Фёдору:

Радуйся, царю, от бога избранный. От него же нам, россианом данный, Ликуй весело, здраво, Феодоре, Неоцененный весьма божий ларе..

Сильвестр Медведев в своём стихотворческом таланте значи­тельно уступал своему учителю, ограничиваясь главным образом приспособлением его стихов к различным подходящим случаям с устранением украинизмов в области лексики и синтаксиса, встречавшихся у Симеона Полоцкого. В частности, и «Приветство брач­ное» в значительной степени является переделкой ряда стихотво­рений, вошедших в «Рифмологион». Другие стихотворения Силь­вестра Медведева также находятся большей частью в прямой зависимости от того же «Рифмологиона» или «Вертограда много­цветного». С другой стороны, Медведев приспособлял к новым об­стоятельствам также прежде написанные свои произведения, лишь слегка, и то не всегда, переделывая их '. Недостаточная искушён­ность Медведева в стихотворстве обнаруживается и в значитель­ном количестве встречающихся у него слабых рифм, вроде «Федо­ре» — «даре», «супостаты» — «успевати», «негодный» — «недостой­ный» и т. д.

Значительно более плодовитым, чем Сильвестр Медведев, сти­хотворцем был Карион Истомин — один из учёнейших людей вто­рой половины XVII в., автор разнообразных догматических, про­поведнических, исторических и педагогических сочинений, в том числе таких выдающихся для своего времени руководств, как «Ма­лый» и «Большой» буквари, написанные для обучения царевича Алексея Петровича и заключающие в себе, кстати сказать, немало стихотворного материала. Он был известен и как переводчик, глав­ным образом с латинского. По своему содержанию стихотворения Кариона Истомина весьма разнообразны. Среди них мы встретим и акафисты, и молитвы, и надписи к иконам, и жития святых, эпи­тафии, и целые богословские трактаты, и наставление о воспитании детей, как его «Домострой», и, наконец, панегирики, связанные с различными событиями придворной жизни, составлявшие подчас целые книги, как например книга приветственных стихов царевне Софье Алексеевне, поднесённая ей в 1681 г. Среди этих панегири­ков имеется и один, написанный акростихом и посвященный царе­вичу Алексею Петровичу. Сплошь стихами написана Карионом Истоминым также книга «Полис», в которой находим характеристи­ку двенадцати различных наук, сведения по географии и о церков­ных таинствах. Как и буквари Истомина, «Полис» снабжён был иллюстрациями.

В большинстве случаев стихотворения Кариона Истомина про­изводят впечатление чисто механического версификаторства, за которым редко скрывается подлинное поэтическое воодушевление. Особенно сильно ощущается трафаретность его стихотворчества в многочисленных панегириках, написанных по адресу особ царской фамилии (большею частью цветистым языком), синтаксически усложнённых. Лучшим и наиболее содержательным панегириком Кариона Истомина является его приветствие царевне Софье Алексеевне, в котором автор ратует за распространение в России наук, как бы предваряя в этом отношении Ломоносова. Начинается приветствие с обычного благопожелания адресату:

Благородная София царевна. Госпожа княжна Алексиёвна! Пречестна дева и доброснянна, В небесную жизнь богом произбранна! Мирно и здраво от господа света Буди хранима в премнога лета, Убо мудрость есть, росски толкована, Елински от век Софиею звана...

Указав на то, что София означает «мудрость», автор далее про­странно говорит о том значении, какое имеет мудрость в жизни че­ловека и государства, показывает, как она осуществлялась в дея­тельности членов царского дома, начиная от Алексея Михайлови­ча, и обращается к Софье Алексеевне с просьбой всячески содей­ствовать распространению мудрости в России путём насаждения наук:

Зде во велнце России издавна Мудрость святая пожеланна славна: Да учатся той юнейшыя дети И собирают разумные цвети; Навыкнут же той совершеннии мужи, Да освободятся от веяния нужи... Да господари они то изволят. Обще господа о том да помолят, Наукам велят быти совершенным И учителям людям извещенным. Паки тя молю деву благородну, Да устроиши науку свободну...

В стихотворческой деятельности Кариона Истомина очень инте­ресно то, что он использовал стихи как средство внедрения знаний в умы учащихся. Так поступал он в обоих своих букварях и в кни­ге «Полис». Вслед за ним по той же дороге практического исполь­зования стихотворства в педагогических и методических целях идут Фёдор Поликарпов, составитель «Букваря славенскими, гречески­ми и римскими письмены» (напечатан в 1704 г.) и «Лексикона тре-язычного» (напечатан тогда же), а также автор знаменитой «Ариф­метики» Леонтий Магницкий (напечатана в 1703 г.).

Насколько силлабическое стихотворство было широко распро­странено во второй половине XVII в., можно судить по тому, что d 1679 г. чтецом и книгохранителем Печатного двора Мардарием Хоныковым в сотрудничестве с Симеоном Полоцким было написа­но большое количество стихотворных подписей к латинской Библии Пискатора издания 1674 г. Эти подписи, представляющие собой частично переработку латинского текста, частично самостоятель­ные сочинения Хоныкова, написаны тринадцатисложным стихом и в общей сложности содержат 3824 строки '. Полного русского из­дания Библии Пискатора не было, но существовали издания от­дельных её частей и отдельные картины из неё на библейские темы. И в тех и в других мы находим стихотворные подписи, заимство­ванные у Хоныкова 2.

К концу XVII в. относится творчество поэта-переводчика Анд­рея Белобоцкого. Ему принадлежит философская поэма в 1328 сти­хов, озаглавленная им «Пентатеугум, или пять книг кратких, о че­тырёх вещах последних, о суете и жизни человека...». Оригиналом этой переводной поэмы послужили два латинских источника 3.

Позднее, в первые десятилетия XVIII в., силлабическое стихо­творство получает дальнейшее развитие в творчестве Петра Бус­лаева, Феофана Прокоповича и особенно Антиоха Кантемира, дав­шего лучшие образцы силлабики — и по форме и по содержанию. После этого силлабический стих, в результате практической и тео­ретической работы Тредиаковского и особенно Ломоносова, сдаёт свои позиции, уступив место стиху силлабо-тоническому. Впрочем, элементы тоники присутствовали уже и в старом силлабическом стихотворстве, особенно у Кариона Истомина.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 289; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!