ПОВЕСТИ О ПРОИСХОЖДЕНИИ ТАБАКА, О БЕСНОВАТОЙ СОЛОМОНИИ, О НАЧАЛЕ МОСКВЫ, ОБ ОСНОВАНИИ ТВЕРСКОГО ОТРОЧА МОНАСТЫРЯ



Демонологические мотивы, присутствующие в повестях о Горе и Злочастии, о хмеле и о Савве Грудцыне, очень большое место за­нимают в возникшем, видимо, в старообрядческой среде в конце XVII в. «Сказании от книги глаголемыя Пандок о хранительном былии, мерзком зелии, еже есть траве табаце, откуда бысть и како зачася и рассеяся всюду по вселенней» 2. На основе апокрифических легенд в нём рассказывается о происхождении табака и о борь­бе с его распространением. Дьявол, посрамлённый Христом, свя­завшим его после своего воскресения в аду, в отместку за это ре­шил совратить избранный человеческий род, для чего насадил плевелы, т. е. траву табак, над трупом «любодейцы великой, испол­ненной всякия мерзости», «окаянной дщери», одной соблудившей монахини. Через некоторое время некий врач, подстрекаемый сата­ной, набрёл на эту траву, и тогда она получила широкое распро­странение на погибель христианам. При помощи господа и богоро­дицы ведётся усиленная борьба с засилием над людьми «мерзкого зелия».

Особенно сильное развитие демонологические мотивы нашли в повести о бесноватой жене Соломонни. Повесть является одним из «чудес» (27-м) Прокопия и Иоанна Устюжских '. Действие ее, приуроченное к окрестностям Устюга, развивается с 1661 г. По вы­ходе замуж Соломонией овладевают бесы, вступающие с ней в со­жительство и причиняющие ей несказанные мучения. Они похища­ют её, уводят в воду, в лес, поднимают на высокие горы, на крыши. домов, забивают руки и ноги в колодки, колют, режут и, измучив её и надругавшись над ней, бросают её растерзанной, нагой, в пол­ном беспамятстве. Не оставляют они её в покое и дома: швыряют из угла в угол, привязывают к стропилам, внушают ей убить отца и т. д. Никакое сопротивление не спасает Соломонию. От связи с демонами она рожает «тёмнозрачных», синих бесов. Бесы живут у неё внутри и однажды даже прогрызают ей насквозь левый бок. Все эти бесовские мучения Соломония претерпевает из-за того, что её крестил пьяный поп и половины крещения не исполнил. В конце концов она освобождается от власти демонов с помощью богороди­цы и устюжских угодников Прокопия и Иоанна. Исцеление Соломо-нии передаётся с очень натуралистическими подробностями. «При­ступи ко мне святый Прокопий,— повествует Соломония,— и пере­крести рукою своею утробу мою, а святый Иоанн, держа копейцо в руке малое, и той приступи ко мне и разреза утробу мою и изя из меня демона и подав его святому Прокопию. Демон же нача во-пити великим гласом и витися в руце его. И святой Прокопий по­каза ми демона и рече: «Соломония, видиши ли демона, иже бысть во утробе твоей?» Аз же зря его — видением черн, и хвост бяше у него, уста же дебела и страшна; и положи его, окаянного, на по­мост и закла его кочергами. Святый же Иоанн паки нача изимати из утробы моея по единому и давати святому Прокопию, он же за-калаша их по единому». Так извлечена была из Соломонии поло­вина бесов, другую же половину извлёк из неё святой Иоанн у гроба Прокопия: «И нача святый Иоанн изимати тою же раною демо­нов, яко же и прежде, святый же Прокопий принимаше и меташе их на помост церковный и давляше их ногою своею». Соломония была отпущена лишь тогда, когда Прокопий, сам заглянув в её ут­робу, убедился, что она чиста.

Столь сильно проявившаяся в повести о Соломонии демоноло­гическая стихия, такое переплетение бурной фантазии в изображе­нии бесовской силы с чертами крайнего натурализма, какое мы наблюдаем в этой повести, является, очевидно, результатом воз­действия на неё не только русского фольклора, но и западного книжного материала, шедшего к нам через книги, подобные «Звез­де Пресветлой» или «Великому Зерцалу». Русская демонология не изображала так натуралистично беса и бесовских козней, как это сделала повесть о Соломонии '.

Совмещение черт агиографического стиля и романической ин­триги, характерное для повести о Савве Грудцыне, обнаруживает­ся и в повестях о начале Москвы. Эти повести в конечном счёте восходят, как к первоисточнику, к церковно-житийному рассказу об убийстве Андрея Боголюбского, вошедшему под 1175 г. в Ипать­евскую летопись. Рассказ этот был переработан в начале XVI в., и в нём были особенно сгущены краски при описании убийц Анд­рея — Кучковичей. Следующей переработке он подвергся в середи­не XVI в., при включении его в «Степенную книгу», где отрица­тельная характеристика убийц получила дальнейшее усиление. Ещё одну переделку рассказа находим в Никоновском своде. Вско­ре повесть об убийстве Андрея Боголюбского, пройдя ряд переде­лок, оказалась связанной с преданиями об основании Москвы, которая в древних летописях называлась Кучковом. Специально исследовавший повести о начале Москвы С. К. Шамбинаго 2 разли­чает три их вида: 1) хронографическую повесть, 2) новеллу, 3) сказку.

Первая, встречающаяся в исторических сборниках и заклю­чающая в себе хронологические даты, начинается со вступления, в котором повторяется формула старца Филофея о Москве — тре­тьем Риме. Как первый и второй Рим (Константинополь), Москва была построена на крови. Её основал великий князь Юрий Влади­мирович на месте, где были сёла богатого боярина Степана Ивано­вича Кучки, которого Юрий убил за то, что тот не оказал ему по­добающей чести. Двух красивых его сыновей и красавицу-дочь Улиту он отослал во Владимир к сыну Андрею, женившемуся на Улите. Не получая отклика на свои плотские вожделения от аскета-мужа, она убивает его, вступив в заговор со своими братьями. Мо­тив убийства благочестивого мужа женой, одержимой телесной страстью, подсказан был здесь эпизодом из Хроники Манассии, в которой шла речь об убийстве царицей Феофанией императора Никифора Фоки, но объяснение убийства влечением царицы к со­пернику мужа, имеющееся у Манассии, отсутствует в хронографи­ческой повести; оно появится лишь в следующей редакции — но­велле.

Героем новеллы является московский князь Даниил Александ­рович, сын Александра Невского, княживший r Москве с 1272 по 1303 г. На него перенесены события, приурочивавшиеся лето писной и хронографической повестями к личности Андрея Боголюб ского, причём то, что о нём говорится в новелле, никак не связано с действительной биографией Даниила, который, кстати сказать, именуется здесь князем суздальским. Единственно, что могло подать повод к такому перенесению,— это ранняя скоропостижная смерть Даниила Александровича. Личность его как родоначальника мос­ковских князей была весьма популярна: он приобрёл себе репута­цию создателя могущества Московского государства. В XVI в. жи­тие его вошло в «Степенную книгу», а в 1652 г. праздновалось от­крытие его мощей, что, очевидно, и дало толчок для написания его тенденциозно-романической биографии. К этой биографии без дос­таточной внутренней связи прикрепилась легенда об основании Москвы братом Даниила Андреем Александровичем.

Повесть-новелла, написанная былинным складом, начинает свой рассказ с того, что на том месте, где позже основалась Москва, бы­ли сёла красные, хорошие у боярина Степана Ивановича Кучки. И у того боярина было двое сыновей, краше которых не было во всей Русской земле. Сведав об этом, князь Даниил Александрович суздальский потребовал у Кучки к своему двору его сыновей, угро­жая в случае отказа исполнить это требование — пойти на него вой­ной и пожечь его сёла. Из страха перед князем боярин отпустил к нему своих сыновей, которые князю очень полюбились; он стал их жаловать и одного произвёл в стольники, другого в чашники. Но, «по попущению дьяволову», полюбились юноши и даниловой жене княгине Улите Юрьевне; уязвил её враг рода человеческого блудною яростью, и вступила она с ними в любовную связь. После этого замыслили Кучковичи с княгиней, как бы извести князя Да­ниила. Зазвали они его на охоту и там пытались убить его, но Да­ниил ускакал от них на коне в чащу леса, а затем, сойдя с коня, побежал по берегу Оки и, добежав до перевоза, стал просить пере­возчика переправить его на другой берег, дав ему за это свой зо­лотой перстень. Но, взяв перстень, перевозчик отплыл от берега, оставив на нём князя. Тёмной осенней ночью князь побежал даль­ше по берегу Оки и, добежав до некоего сруба, где погребён был мертвец, укрылся в том срубе и заснул там до утра.

Выпустив Даниила из своих рук, Кучковичи запечалились, по­тому что боялись, что он убежит во Владимир к брату своему Ан­дрею Александровичу, который пойдёт на них со своим воинством и казнит их лютой смертью, а княгиню Улиту велит повесить на воротах или живой закопать в землю.

Но Улиту, как змею ядовитую, наполнил дьявол злой мыслью на её мужа, и, «распалившись сатанинским наваждением злой по­хоти», рассказала она своим любовникам, что есть у князя предан­ный ему пёс-выжлец, которого князь велел послать на поиски его в случае, если он будет убит или взят в плен в бою с татарами. Куч­ковичи берут с собой пса, и когда пёс радостно находит Даниила в срубе, они предают князя лютой смерти: мечами и копьями про­калывают ему рёбра, отсекают голову и в том же срубе скрывают его тело. Вернувшись в Суздаль, Кучковичи привезли окровавлен­ную одежду Даниила, отдали её княгине и стали жить с ней по-прежнему «в прелюбодеянии беззаконном».

Верный слуга убитого князя Давыд Тудермив, взяв малолетне­го сына Даниила, ускакал с ним во Владимир к князю Андрею Александровичу и рассказал обо всём, что произошло. Сжалился князь Андрей над братом своим, как князь Ярослав Владимирович над братьями своими Борисом и Глебом, и пошёл ратью на Кучко-вичей; они же, испугавшись, убежали к отцу своему боярину Сте­пану Ивановичу Кучке. Придя в Суздаль, князь Андрей велел княгиню Улиту казнить всякими муками и предал её лютой смер­ти. Вслед за тем он отправляется против боярина Кучки, присту­пом берёт его сёла и слободы красные, а самого его вместе с сы­новьями казнит всякими казнями лютыми. Сёла и слободы Кучки полюбились Андрею, и «вложил бог в сердце» ему построить на том месте город, и так заложен был город Москва, в котором Анд­рей начал жить, посадив в Суздале и во Владимире сына своего Георгия. По смерти же Андрея стал княжить в Москве его племян­ник, сын убитого Кучковичами Даниила Иван Даниилович. По­весть заканчивается сообщением о приходе в Москву митрополита Петра, который предрёк Москве всемирную славу и будущее все­мирное могущество.

Как нетрудно видеть, и в этой повести фигурирует традицион­ная «злая жена», обольстительница. Кое в чём повесть о начале Москвы сближается с повестью о Бове-королевиче, которая, быть может, некоторыми подробностями оказала на неё влияние. Что же касается мотива построения города «на крови», то он принадлежит к числу очень распространённых. Он присутствует в легендах о соз­дании Рима, Константинополя и других городов.

Наконец, повесть-сказка ещё дальше отходит от истории, чем новелла. Во всех почти её списках Даниил Александрович заменён вымышленным Даниилом Ивановичем. Романическая интрига в ней отсутствует. Судя по этому, а также по тому, что здесь больше, чем об основании Москвы, говорится об основании Даниилом Ива­новичем Крутицкого архиерейского дома, автором сказки был ка­кой-то церковник 2.

Сочетание церковных мотивов с романической интригой своеоб­разно и по-новому выступает в художественно незаурядной пове­сти об основании тверского Отроча монастыря, возникновение ко­торой нужно отнести ко второй половине XVII в. В ней рассказы­вается о том, что любимый отрок тверского князя Ярослава Ярославича Григорий, посланный для собирания податей, приходит в село Едимоново и останавливается у пономаря Афанасия, у кото­рого была дочь необыкновенной красоты, по имени Ксения. Увидев её, Григорий воспылал к ней любовью и, задумав жениться на ней, стал просить отца отдать за него дочь. Получив согласие от отца и от девушки, он, после того как окончил порученное ему дело, вер­нулся в Тверь и стал просить князя разрешить ему жениться на дочери пономаря. Князь сначала отговаривает Григория от этого шага, рекомендуя ему жениться на знатной и богатой девушке, но в конце концов, уступая настойчивым просьбам своего отрока, даёт согласие на женитьбу на Ксении. В ту же ночь князь видит сон, будто он на охоте и его любимый сокол поймал и принёс ему голу­бицу, «красотою зело сияющу паче злата». Под влиянием этого сна князь Ярослав Ярославич собирается на охоту и велит взять с со­бой всех соколов. Между тем, приближаясь к дому невесты, Григо­рий шлёт к ней вестника с просьбой готовиться к венчанию, но не­веста, в предвидении будущего, просит подождать и говорит своим родителям, что сват уже приехал, жених же, который тешится теперь в поле, скоро прибудет. Не торопится с венчанием Ксения и тогда, когда к ней на двор приезжает Григорий, не дождавшийся от неё вестей. В то же время, продолжая охоту и находясь уже вблизи от Едимонова, князь увидел на Волге стадо лебедей и велел пустить на них ястребов и соколов и в том числе своего любимого сокола, который полетел к селу и привёл князя ко двору Ксении. Невеста идёт князю навстречу, называет его своим женихом, а Григорию велит уйти из дому, говоря: «Изыди ты от мене и даждь место князю своему: он бо тебе больше и жених мой, а ты был сват мой». Сам князь, увидев девушку «зело прекрасную, аки бо лучам от лица ея сияющим», возгорелся к ней сердцем и прика­зал Григорию удалиться и искать себе другую невесту. Григорий в большой печали ушёл, а князь вместе с Ксенией пошли в церковь и там обвенчались. Не зная, что сталось теперь с его любимым от­роком, Ярослав Ярославич очень взволновался, боясь, как бы он не стал причиной смерти огорчённого им верного слуги. А Григо­рий, переодевшись в крестьянское платье, водимый «божиим про­мыслом», пришёл на реку Тверцу, в пятнадцати верстах от города, и поселился там, устроив себе хижину и часовню. Вскоре после это­го явившаяся ему во сне богородица указала место, где должны быть построены церковь и монастырь, и предрекла будущую славу этого монастыря и раннюю смерть его основателя. При содействии князя воздвигнуты были деревянная церковь и монастырь, назван­ный Отрочьим, в котором Григорий постригся под именем Гурия. Прожив ещё недолго, он умер; в монастыре же была построена ка­менная церковь, и монастырю подарены были сёла, закреплённые за ним грамотами тверских князей.

Мотив женитьбы князя на девице из социальных «низов» уже знаком нам по повести о Петре и Февронии. С Февронией сбли­жается героиня нашей повести и своей мудростью, и даром пред­видения, и благочестием. О ней в одном из списков сказано: «Бя-ше бо девица сия благочестива и кротка, смиренна и весела, и ра­зум имея велий зело, и хождаше во всех заповедех господних». Но­востью в нашей повести является романическая её завязка, отсут­ствующая в повести о Петре и Февронии, а также мотив ухода в монастырь из-за несчастной любви. Это уже признак позднейшей эволюции повествовательного жанра. Следует отметить здесь и при­сутствие народно-песенной свадебной символики, сказавшейся в поэ­тической картине погони соколов за лебединой стаей и в добывании суженой при помощи сокола. В дальнейшем повесть подвергалась литературным обработкам у нескольких второстепенных наших пи-сателей XIX-XX вв.

Чтобы получить исчерпывающее представление о развитии у нас в XVII в.повествовательного жанра, необходимо упомянуть о дошедших до нас от этого времени первых записях народных бы­лин, именуемых в списках «повестями», «сказаниями», «гистория-ми». Как и в «Сказании о киевских богатырех», записыватели не придерживались точно традиционных былинных сюжетов, допуска­ли известные вольности в комбинации отдельных мотивов и таким образом в той или иной мере подвергали былинный материал лите­ратурной обработке. Не может быть сомнения в том, что эти запи­си-обработки имели место в большинстве случаев в той новой демо­кратической среде, которая больше всего сжилась с устно-поэтиче­ским творчеством '.

САТИРИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Сатира, пародия, юмористическая повестушка, осмеивающие в типических образах, часто с гротескным заострением, большей частью приказные порядки или всё то, что связано с церковным бытом, обнаруживают те же тенденции, которые были заложены и в развитии светской оригинальной повести XVII в. Элементы сатиры и юмора звучат и в повестях о хмеле, ещё больше — в пове­сти о Фроле Скобееве. Эмансипация демократических слоев Мос­ковской Руси XVII в., которые ходом исторического развития и классовой борьбы освобождались от власти старинных устоев и воззрений, естественно, способствовала развитию сатиры и паро­дии на то, чем держалась официальная Русь в лице её властвующих верхов и чем она эксплуатировала экономически и политически не­полноправные городские и деревенские массы2.

ПОВЕСТЬ О ЕРШЕ ЕРШОВИЧЕ

Повесть о Ерше Ершовиче, темой которой является земельная тяжба между рыбами из-за владения Ростовским озером, дошла до нас в четырёх значительно разнящихся друг от друга редакци­ях. В первой, старейшей и наиболее полной редакции рассказывает­ся следующее. Лещ и Головль, крестьяне, бьют челом рыбам-судь­ям на «щетинника, на ябедника, на вора, на разбойника» Ерша, который, приплыв вместе с женой и детьми в Ростовское озеро, из­давна принадлежавшее Лещу и Головлю, и назвав себя крестьяни­ном, попросился сначала на ночлег на одну ночь, затем добился позволения пожить ещё малое время, чтобы покормиться с семьёй, а потом обжился в озере, расплодился, завладел озером и стал гра­бить и избивать законных его владельцев.

Приведённый приставом Окунем на суд. Ёрш утверждает, что он никого не бил и не грабил, что Ростовское озеро — его собствен­ность и досталось ему от деда. Сам он — старинного рода, из детей боярских, а Лещ и Головль были холопами у его отца, и Ерш от­пустил их на волю вместе с жёнами и детьми на помин отцовской души, некоторые же их родственники до сих пор живут у него в хо­лопах. Про себя Ерш говорит, что он не смутьян, не вор и не раз­бойник, живёт «своею силою и правдою отеческою», что знают его на Москве «князи и бояря и дети боярские, и головы стрелецкие, и дьяки и подьячие, и гости торговые, и земские люди, и весь мир во многих людях и городех», «и едят меня,— продолжает он хвас­таться,— в ухе с перцемь и шафраномь, и с уксусомь, и во всяких узорочиях, а поставляють меня перед собою чесно на блюдах, и многие люди с похмеля мною оправливаютца».

Ни у Леща с Головлём, ни у Ерша не сохранились письменные «данные» или «крепости» на право владения Ростовским озером, и потому суд прибегает к свидетельским показаниям и распоря­жается в качестве свидетелей вызвать рыб Лодугу, Сига и Сельдь. Ёрш при этом предупреждает судей, что Лещ со своими товарища­ми — люди зажиточные, в противоположность ему, человеку небо­гатому, что его противники с теми свидетелями, тоже людьми за­житочными, хлеб-соль водят между собой, находятся с ними в род­стве, и потому свидетели «покроют» Леща.

Явившись на суд, свидетели показывают в пользу Леща и Го-ловля, а Ерша всячески поносят, называя его ябедником, вориш­кой, обманщиком. По поводу ссылки Ерша на его широкую извест­ность и популярность в Москве свидетели говорят, что знают Ерша на Москве бражники и голыши — все те, которые не могут купить хорошей рыбы. Они купят ершей на полденьги, часть съедят, а остальное расплюют и выбросят собакам. Все три свидетеля вдо­бавок ссылаются на воеводу Осетра и окольничего Сома, которые, в самом начале повести числясь в качестве судей, выступают теперь как свидетели, подкрепляющие отрицательную характеристику Ерша, данную Лодугой, Сигом и Сельдью. Злостные и лукавые проделки Ерша едва не довели до гибели Осетра, и от них же погиб брат Сома, завлечённый Ершом в невод.

Судьи постановляют дать Лещу с Головлём правую грамоту на Ростовское озеро, а Ерша выдать им с головою. Повернувшись к Лещу хвостом, Ёрш предлагает ему и Головлю проглотить его с хвоста. Но ни с головы, ни с хвоста Лещ не может проглотить Ерша, потому что голова его очень костиста, а с хвоста Ерш вы-. ставил щетины, как лютые рогатины или стрелы. Ерш поэтому от­пущен был на волю, а Ростовским озером стали, как встарь, вла­деть Лещ и Головль, у которых Ерш должен был жить как их кре­стьянин. Взяв правую грамоту на Ерша, Лещ и Головль велели по всем рыбным бродам и омутам бить его нещадно кнутом. В заклю­чение перечисляются все участники процесса, вплоть до палача, бившего кнутом Ерша.

Таким образом, в повести, в первой её редакции, берутся под защиту крестьяне, насилуемые эксплуататорами-землевладельцами. Впрочем, в одном из списков первой редакции Ерш оказывается также крестьянином, самозванно выдающим себя за сына бояр­ского.

Ни один из списков, относящихся к первой редакции, не вос­производит более или менее точно протограф повести. В них, как и в списках других редакций, имеются противоречия и следы не­согласованности отдельных частей текста, например в перечислении судей.

Во второй редакции, в которой в качестве истца назван лишь один Лещ с «товарищи», сыном боярским оказывается не Ерш, а Лещ; что же касается Ерша, то социальное лицо его тут не ука­зано, о нём говорится лишь, что он из «маломочных людей». В этой редакции резче и определённее, чем в первой, подчёркивается клас­совый характер суда, его потворство влиятельным и зажиточным людям и корыстность. Так, привлекаемый в качестве понятого Мень (налим) откупается тут от выполнения этой обязанности тем, что сулит приставу Окуню «посулы великие». В некоторых текстах второй редакции Ерш, выслушав обвинительный приговор себе, говорит: «Господа судьи! Судили вы не по правде, судили по мзде, Леща с товарищами оправили, а меня обвинили», после чего, плю­нув судьям в глаза, «скочил в хворост: только того Ерша и ви­дели».

Третья редакция повести в основном ближе к первой, чем ко второй. В ней Лещ, как и в первой редакции,— крестьянин, а не сын боярский. Тут, в отличие от первой и второй редакций, где Осётр и Сом являются одновременно и судьями и свидетелями, устранена эта несообразность: оба они фигурируют здесь лишь как свидетели, вызванные Лещом.

Наконец, четвёртая редакция, в которой о социальном лице тя­жущихся рыб не говорится, составлена в форме народных прибауток, во многих случаях рифмованных. От неё естественный переход к сплошь рифмованной шутливой повестушке, рассказывающей о том, как поймали скрывавшегося после приговора Ерша, распра­вились с ним, понесли его на базар и сварили из него уху.

Во всех редакциях повести Ерш изображается как отъявлен­ный плут, наглец, ловкий мошенник, умеющий благодаря своей наглости, соединённой с догадливостью, извернуться в трудных обстоятельствах. Ему удаётся одурачивать таких знатных, но не­далёких лиц, как Осётр и Сом, которых он не только доводит до беды, но и зло при этом над ними издевается, невольно вызывая при этом если не сочувственное, то во всяком случае снисходитель­ное отношение к себе со стороны читателя.

Вопрос о времени возникновения первоначальной редакции по­вести о Ерше до сих пор является спорным. Обычно этот вопрос разрешается путём изучения юридической терминологии, присут­ствующей в повести, а также процессуальных норм, нашедших в ней отражение. Если в протографе повести усматривают отраже­ние терминологии и норм, закреплённых Судебником 1550 г., то возникновение её относят ко второй половине, точнее — к концу XVI в.1; если же в протографе усматривают знакомство автора или редактора с Уложением 1649 г., то датировку повести отодви­гают к середине или ко второй половине XVII в. Но не говоря уже о том, что ни одна из редакций повести не содержит в себе данных, на основании которых можно было бы утверждать, что она в чистом виде отражает процессуальные нормы Судебника 1550 г., о основу которого была положена система обвинительного, а не состязательного процесса, характерного для Уложения 1649 г., даже если признать связь судебной обстановки в повести с Судебником, а не с Уложением, нет оснований полагать, что повесть не могла возникнуть позднее XVI в.: ведь юридические нормы Судебника действовали до выхода Уложения и, значит, до средины XVII в., и к этому времени естественнее всего приурочить, как это делает большинство исследователей, написание повести, принимая во внимание характер ее содержания и стиля, роднящий ее с сати­рическими повестями, отнесение которых к XVII в. не вызывает сомнений.

Нужно ещё добавить, что решать вопрос о датировке повести, исходя из точного соответствия её юридических реалий процессу­альной практике того или иного периода времени, едва ли правиль­но, так как автор или редактор повести мог и не разбираться в юри­дических формах судебного процесса и допускать ошибки, притом порой довольно грубые. Если в списках первой и второй редакций мы сталкиваемся с такой крупной ошибкой с точки зрения юриди­ческой, как зачисление Осетра и Сома в разряд одновременно и су­дей и свидетелей, а в третьей редакции эта ошибка устранена, то нет оснований непременно утверждать, что в первых двух случаях мы имеем дело с порчей первоначального текста, а в третьем слу­чае— с сохранением правильного чтения исконного текста: вполне возможно предположить, что указанная ошибка, ввиду повторяе­мости её в двух редакциях, была допущена ещё в протографе и за­тем уже, под пером более сведущего в судебных делах редактора, исправлена.

Итак, в вопросе о датировке повести о Ерше правдоподобнее всего оставаться в пределах первой половины XVII в., без более конкретного уточнения даты. В течение последующего времени — на протяжении XVII—XVIII вв.— повесть продолжала в рукопис­ной традиции свою литературную историю, нашла себе доступ в лубочную литературу, была переработана в народную сказку и отразилась в народных пословицах и поговорках.

 

ПОВЕСТЬ О ШЕМЯКИНОМ СУДЕ

В основе повести лежит сюжет о судебной тяжбе двух братьев-крестьян, богатого и бедного. Повесть изобличает неправый суд на Руси в XVII в., рассказывая о поведении судьи-взяточника, проз­вище которого связано с личностью ближе нам не известного судьи, носившего имя Шемяка, очень распространённое в XVI — XVII вв.

В некиих местах, рассказывает повесть, были два брата-земле­дельца — богатый и убогий. Богатый много лет ссужал своего бед­ного брата и не мог «исполнити скудости его». Однажды убогий брат пришёл к богатому с просьбой дать ему лошадь, чтобы при­везти себе дров. Брат в сердцах дал лошадь, но не дал хомута. Убо­гий привязал лошадь к дровням за хвост, набрал дров и, проезжая через подворотню, которую забыл выставить, ударил лошадь кну­том, а та изо всей силы рванулась и оторвала себе хвост. Богатый отказывается принять назад бесхвостую лошадь и отправляется в город к судье Шемяке с жалобой на брата; убогий идет вслед за ним. Не доходя до города, богатый решил заночевать в одном селе у знакомого попа. К тому же попу пришёл убогий и лёг у него на полатях. И начал поп с богатым ужинать, убогого же не зовут ку­шать. Засмотревшись, как брат с попом едят, убогий упал с пола­тей на люльку и задавил попова сына до смерти. Поп присоеди­няется к богатому и идёт вместе с ним бить челом судье на винов­ника смерти своего сына. Когда все трое, приближаясь к городу, шли через мост, некий городской житель вёз под мостом через ров больного отца в баню. Не ожидая для себя ничего хорошего от предстоящего суда, убогий замыслил покончить самоубийством и бросился прямо в ров, но, падая, задавил больного старика, сам же остался цел. В качестве жалобщика на убийцу отправляется к судье и сын убитого.

Размышляя о том, чем бы подкупить судью, и ничего у себя не найдя, убогий поднял с дороги камень, завернул его в платок, по­ложил в шапку и стал перед судьёй. Каждый раз при допросе судьёй обвиняемого по поводу жалоб потерпевших убогий пока­зывает судье из шапки завёрнутый в платок камень; судья же, думая, что обвиняемый предлагает ему всё новый посул золотом, определяет: оставить у убогого лошадь до тех пор, пока у неё не отрастёт хвост, отдать ему попадью, пока он с ней не приживёт ребёнка, и того ребёнка вместе с попадьей вернуть попу, а сыну убитого отца самому с моста броситься на убийцу, когда тот бу­дет стоять под мостом, и задавить его, как он задавил больного старика.

Само собой разумеется, что такой приговор не удовлетво­ряет ни одного из жалобщиков, и все спешат отделаться от него путём отступного убогому и за присуждённые ему лошадь, и по­падью, и за то, чтобы сыну убитого старика не бросаться с моста, а судья, узнав, что в платке был не посул, а камень, рад, что он именно так присудил, иначе ему, как он думал, угрожала бы смерть.

В литературах Востока и Запада существует ряд произведений, которых с разнообразными вариациями выступают мотивы, при­сущие нашей повести. В этих литературах фигурирует судья боль­шей частью праведный, наподобие Соломона руководствующийся в своих решениях исключительно чувством справедливости. Харак­терной особенностью многих из этих иноземных повестей о правед­ных судах является мотив вырезывания точной меры мяса у ответ­чика, присутствующий, как известно, и в «Венецианском купце» Шекспира. В русских сказках, изображающих бедняка как добро­го, но неудачливого человека, жестоко эксплуатируемого его братом-богатеем, речь идёт также о праведном судье, без тени какой-либо сатиры на судейское неправосудие. Но в литературной обработке на­шей повести получилась сатира на судебные приговоры, а сам судья выступает как судья неправедный: приговоры его формально спра­ведливы, но иа деле они диктуются исключительно корыстными побуждениями. Исходя из того, что в некоторых рукописях «Шемякина суда» есть указание на то, что повесть «выписана» из «поль­ских книг», или из «Жарт польских», Тихонравов предполагал возможность существования для русской повести польского ориги­нала и в подтверждение своей мысли привёл одно сатирическое сти­хотворение польского писателя XVI в. Рея из Нагловиц, где рас­сказывается о неправедном приговоре корыстного судьи. Однако полное отсутствие в русских рукописных текстах повести каких-либо следов польского оригинала, не говоря уже о том, что в поль­ской литературе не найдены до сих пор произведения, вполне соответствующие нашей повести, противоречит мысли о непосред­ственной связи её с этим оригиналом. Правильнее полагать, как это и делал Пыпин, что указанная ссылка на «польские книги» объяс­няется недоразумением и явилась в результате того, что в древ­нейшем сборнике, содержавшем повесть о Шемякином суде, она стояла рядом со «смехотворными» повестями, действительно пере­ведёнными с польского.

Русское происхождение повести доказывается прежде всего тем, что в ней присутствуют характерные особенности русского быта, русская юридическая терминология XVII в., а также нашли себе очень широкое отражение русский судебный процесс и судебная практика того времени. Судя по тому, что в повести изображается приказно-воеводский суд, учреждённый у нас лишь во второй поло­вине XVII в., возникновение повести следует датировать не ранее 60-х годов этого века '.

Рукописные тексты повести, очевидно, следует вести от записей русских устных сказок, которые хронологически нужно считать бо­лее старыми, чем рукописные тексты, судя по тому, что в них речь идёт о праведном судье, без приурочения даже к Шемяке. На осно­ве русских сказок создана была письменная повесть, превратившая дидактический материал в сатирический, обернувшая дело так, что речь пошла о судье неправедном.

В XVIII в. повесть о Шемякином суде была переложена стиха­ми, перешла в лубочную литературу и затем у некоторых писателей подверглась дальнейшей литературной обработке.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 255; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!