Моя жизнь и воспоминания, бывшего до шести лет дворянином, потом двадцать лет крепостным 1 страница



 

Печатается по книге: Кабештов И.М. Моя жизнь и воспоминания, бывшего до шести лет дворянином, потом двадцать лет крепостным. Сумы, 1906.
Иван Михайлович Кабештов (1827 — не позднее 1918), незаконнорожденный сын саратовского дворянина и крепостной крестьянки — известный во второй половине XIX и начале XX в. на юге России хозяйственный деятель, почетный член Общества сельского хозяйства Южной России, популяризатор практических знаний по сельскому хозяйству и животноводству. Кабештов был одним из инициаторов создания «Общества взаимопомощи служащим по сельскому хозяйству и сельскохозяйственной промышленности» (1900). Опубликованные в этой книге воспоминания Кабештова охватывают конец 1820-х — первую половину 1850-х гг. и составляют лишь первую часть задуманного автором жизнеописания.

 

Несколько слов в виде предисловия

 

В первый период моей жизни была доля романтического: до шести лет я и мать моя по ее мужу и моему отцу считали себя дворянами и жили в довольстве. На седьмом году жизнь моя не только ухудшилась, но была периодом тяжелых страданий. По изложенным ниже событиям, брошенный отцом, я с матерью стали крепостными светлейших Волконских, хотя добрых и гуманных владельцев; но все-таки двадцать лет лучшего возраста прошли в крепостной зависимости. К тому же после смерти матери в 14 лет остался круглым сиротою без всяких средств. По выдающимся ли моим способностям и трудолюбию или по счастию, в 15 лет я был сделан писарем, потом конторщиком и контролером письменной отчетности от шестнадцать имений, далее помощником управляющего, а потом и управляющим. Но в эти промежутки времени я по обязанностям, получая разные командировки, объездил почти всю Россию и в этих поездках, исполняя разные поручения, встречался со многими интересными лицами нередко далеко не похвальной репутации. В 1853 году я был увольнен, как вольноотпущенный. С этого времени, занимаясь беспрерывно с большой любовью сельским хозяйством, стал получать за свои труды и сочинения медали и разные награды и по представлению разных обществ сельских хозяйств и комитета выставок получил сначала личное, а потом потомственное почетное гражданство[422].

С 21-го года моей жизни я начал вести дневник, записывая в нем все происходящее со мною и с окружающей меня средою. В 60-х годах я уничтожил этот дневник по двум причинам: во-первых, потому, что во время моего, описанного ниже, отъезда в С.-Петербург он, взятый у меня без моего согласия товарищами, ходил по рукам и был мне возвращен в растрепанном виде без нескольких листов, и, во-вторых, по ложному стыду о прожитом мною крепостном звании. Имея теперь дневник, я мог бы описать мою жизнь, в которой было немало выдающихся событий, живее и картиннее.

 

I

Звание моей матери, ее замужество. Первый ее муж. — Мое рождение и жизнь до б лет. — Граф Лев Алексеевич Перовский. — Волконские и их гуманные отношения к крестьянам. — Перемена управляющего. — Новый управляющий Зернихаузин и его жестокость с крестьянами.

 

Мать моя была из крестьянской крепостной среды, из состоятельного семейства, из коего было немало приказчиков и бурмистров. Она молодой и красивой девушкой вышла замуж за берейтора[423] большого конного завода, учрежденного в 22—23 году прошлого столетия князем Сергеем Григорьевичем Волконским (декабристом) в имении сестры его Софии Григорьевны, урожденной Волконской и вышедшей замуж за князя Петра Михайловича Волконского, известного любимца трех императоров, умершего фельдмаршалом[424]. Отец первого мужа моей матери, Кобштейн, был один из сподвижников Бирона[425]. Будучи вместе с ним сослан в Ярославскую губернию, где женился на крепостной девушке Волконских, чрез что, по тогдашним законам, потерял свободное звание и сделался крепостным. Сын его Яков был ученым берейтором и поступил в Саратовскую губернию и Сердобский уезд[426] в вышесказанный конный завод. Будучи вдов, женился на моей матери; он чрез три года умер, изуродованный лошадьми, оставив матери сына и дочь, которые были помещены в учение. От первого брака дочь мужа моей матери, была взята в Петербург, где сделалась любимицею княгини Волконской, статс-дамы императрицы[427]. Она в судьбе моей играла некоторую, впрочем, незначительную роль, но все-таки я буду упоминать о ней в моих воспоминаниях.

В имение, где жила моя мать, Саратовской губернии, Сердобского уезда, село Софийское, Репеевка тож, в то время молодая и красивая вдова, приехал управляющий, уже немолодой, вдовый, титулярный советник. По словам матери, да и по тем обстоятельствам, каких я коснусь ниже, мать была тайно повенчана старым местным священником, приятелем отца; но, кажется, этот брак в метрику не был записан*.

От этого брака родился я в 1827 году. Отец мой меня очень любил и бесконечно баловал: одевал роскошно и возил с собою по знакомым соседям-помещикам, как сына.

Таким образом мы с матерью прожили в довольстве и неге шесть с небольшим лет. Мать моя неустанно и добросовестно исполняла обязанности домашней и наружной хозяйки, не изменяя образа жизни. Мне минуло шесть лет, как приехал в сказанное имение новый управляющий — немец, сменивший моего отца, В.Ф. Зернихаузин, близкий человек к графу Л.A. Перовскому[428], в то время гофмейстеру и сенатору. Он, граф Перовский, как говорили тогда, будучи креатурою Волконских, принял обязанности безотчетного управляющего всех имений светлейших Волконских. Отец мой тотчас же после сдачи имения новому управляющему выехал из него, купил у соседнего помещика Слепцова в деревне Дубовке пустовавший домик и, кажется, оставался в хороших отношениях с новым управляющим года полтора. Отец взял меня с собою, а мать моя оставалась на прежнем месте хозяйкою.

Отступая несколько от описания жизни моей и моей матери, не могу отказать себе в удовольствии помянуть добрым словом Волконских.

Они, Волконские, всегда были добрыми и даже гуманными со своими крепостными крестьянами. По их распоряжению крестьяне обязаны были на барщине работать не более трех дней в неделю; воскресные и праздничные работы безусловно воспрещались; Пасха праздновалась целую неделю. Кандидатов в бурмистры выбирали сами крестьяне, управляющий только утверждал одного из кандидатов; управляющие могли наказывать крестьян только по доказанной вине, не более 25 ударами розог; одно лицо могло быть наказано два раза по 25 ударов, при третьей вине наказание усиливалось до 50 ударов, всякое наказание записывалось в журнал; при четвертой вине виновный записывался в особый журнал и об нем должно быть донесено с описанием вины в главную петербургскую контору. Оттуда уже ожидали Распоряжения, как поступить с виновным. Большею частию таких виновных высылали в другие имения, а иногда, смотря по вине, отдавали в солдаты.

Крестьяне так боялись записи в черный журнал (по их выражению «черная журнава»), что в большинстве случаев виновные просили наказать их как угодно, лишь только не записывать в ненавистную «черную журнаву», Так они его боялись. В этом случае от виновного отбиралась подписка, и тогда уж им доставалось без счета.

Управляющие, конечно, несмотря на строгие предписания владельцев ухитрялись обходить их: то трехдневные отбывки заменялись иногда довольно большими уроками[429], — например, муж и жена обязаны в три дня сжать** и связать десятину ржи копен в 20, то в воскресенье выгоняют поголовно возить снопы в виде помочи, только с угощением чаркою водки, кашицею и т.п., а также при наказаниях вместо 25 давали по 50 и более розог, считая, что дали только 25. Но все-таки крестьяне Волконских были лучшими в уезде, как по трудолюбию, расторопности и честности, а потому также и по благосостоянию. Им завидовали и на них указывали как на образцовых хозяев. Все это было при прежних управляющих.

Новый управляющий, флотский офицер из немцев, нашел крестьян, по его мнению, избалованными, а имение — приносящим мало дохода. Пошли перемены: он не стеснялся изменять все в корне, опираясь на своего патрона, графа Л.А. Перовского.

Вот первый замечательный случай, иллюстрирующий изменения кротких и гуманных отношений: новый управляющий, не соображаясь с обычаями, погодою и дорогою, вероятнее совсем не зная, как немец, когда будет Пасха в том году, запродал по дорогой цене на срок с неустойкою овес в Саратов, отстоящий от имения в 200 верстах. Пасха была тогда ранняя, сколько помню, 23 марта, хотя санный путь стоял еще порядочный, но, несмотря на Пасху и на начавшийся уже портиться зимний путь, управляющий, чтобы устоять в сроке доставки и не платить крупной неустойки, решил доставить овес в Саратов. Он велел насыпать овес на подводы на третий день Пасхи, кажется, в день Благовещения Господня, а на четвертый день выезжать с овсом в Саратов. Пришло к нему несколько почетных стариков, прося униженно отложить насыпку и отправку овса во время Пасхи, доказывая, что в день Благовещения «даже птица гнезда не делает». Стариков этих управляющий прогнал, приказал решительно насыпать овес и на четвертый день Пасхи в среду выезжать в Саратов.

Требовалось от каждого тягла по конной подводе на санях: тягл было 300 с чем-то, которые могли набрать овса около 7000 пудов. Начались волнения, и в среду на Пасхе вместо требуемых подвод почти все село привалило в контору и, упав на колени, стало просить, чтобы отменить отправку овса до другого времени, как по уважению к великому празднику, так и по начавшемуся портиться пути. Управляющий, созвав дворню, приказал палками отогнать крестьян от конторы. Они немного пошумели и всем сходом пошли в церковь, в которой звонили в это время к обедне в большой колокол, как бывает каждый день во всю пасхальную неделю, наотрез объявив, что до понедельника Фоминой недели не выедут насыпать овес. Этот отказ признал управляющий бунтом: полетели посланные к исправнику и становому приставу, которые явились в тот же день к вечеру. К ним вызваны были почетные старики. Эти последние, не убоясь властей, решительно объявили, что крестьяне не выедут и завтра насыпать овес, указывая на праздник и на опасность начавшегося портиться санного пути.

Этих стариков тотчас же высекли и пригрозили, что завтра всех перепорют, кто не явится насыпать овес, а в крайности вызовут войско.
Крестьяне, не видевшие у себя такого погрома никогда, решились пожаловаться в Петербург, но уступили требованию, благоразумно на пятый день Пасхи насыпали овес, а на шестой выехали в Саратов.

Проехав верст 100 и не могши далее ехать на санях по испортившемуся пути, оставили овес на санях, разместив его по постоялым дворам под присмотром провожавшего их смотрителя и нескольких крестьян. Возвратившиеся верхом крестьяне были тотчас приведены перед грозные очи управляющего. Ярости его не было границ: он без разбора бил крестьян по лицу, таскал их за бороды и за волосы, а тех, кто осмеливался хоть слово сказать, тут же наказывал розгами.
Будучи высокого роста, тучного телосложения, необыкновенной силы (весил он 8 пуд.) при ударе по лицу вышиб несколько зубов и вырвал бороду начисто, он до того рассвирепел, что с ним чуть не случился удар. Холодная со льдом вода, пиявки и тому подобные средства скоро возвратили его к прежнему здоровью и к прежнему тиранству.

Управляющий приехал в имение с пятью или шестью душами своих крепостных. Один из них был послан провожатым с овсом, отправленным на Пасху в Саратов, как более надежный человек. После возвращения крестьян был послан другой смотритель к оставленному овсу, а прежний крепостной управляющего возвратился на свою беду. Его управляющий так жестоко наказал, что никто из живущих не видел и, может быть, не слышал об таком бесчеловечном наказании.

В пример ли крестьянам светлейших, собранных в круг места наказания или по прирожденной лютости, этот несчастный провожатый без рубашки был в одних портах повешен на спину самого высокого и здорового из крестьян; руки наказываемого были обогнуты вокруг шеи крестьянина и завязаны, а ноги привязаны к ногам его и началось бесчеловечное истязание*** длинными, распаренными березовыми прутьями; наказываемый кричал, стонал, визжал, вопил, и все, кто мог, попрятались кто куда попало. Сколько времени продолжалось это наказание, сколько дано ударов, никто сказать не может.
По окончании наказания управляющий сказал присутствующим, что и вы также будете наказываемы, если кто-нибудь не исполнит приказания моего. «Забудьте о прежнем баловстве».

Наказанного под руки отвели в больницу, а державший его на плечах крестьянин проболел горячкою несколько недель.

* Я уже сказал, что кто бы ни женился на крепостной женщине - терял свободные права и даже дворянство.

** И только сжать, а не скосить, кошение тогда не допускалось
*** Перед крестьянином, державшим наказываемого, была поставлена садовая лестница, за которую он мог держаться руками.

 

II

Перемена жизни матери и моей к худшему. — Переезд на нашу новую квартиру, где в большой избе отведен нам один из трех углов. — Паек, положенный нам. — Наставления матери. — Женщины, бывшие в услужении у матери, и ее знакомая. — Поездка моя к отцу и его неисполнившиеся обещания.

 

Описанный выше случай бесчеловечного наказания своего человека никогда не виданный в селе Софийском, и даже ни о чем подобном не слыхали старики.
Эта жестокость управляющего была роковым событием в жизни моей матери и моей, а потому я так подробно его и описываю.

Крестьяне о поступках и жестокостях Зернихаузина решились написать в Петербург Л.А. Перовскому, бывшему, как сказал выше, безотчетным управляющим всех имений кн. Волконских.

Управляющий Зернихаузин был назначен в саратовское имение Л.A. Перовским, как близко известный ему.

Ясно, что из прошения крестьян ничего путного не могло выйти. Для совета и написания прошения они обратились к моему отцу, всегда к ним относившемуся хорошо. Сколько он ни урезонивал крестьян, сколько ни внушал им, что управляющий был назначен Перовским и что поэтому всякая просьба к последнему только ухудшит их бедственное положение, но они настаивали на написании прошения. По доброте отца упросили наконец его, и он, под большим секретом, решил написать им просьбу. Вероятно, эта просьба имела некоторое действие, и надо полагать, что управляющий получил замечание, после которого он вскоре выехал в Петербург на почтовых. Как уже он там уладил, это осталось неизвестным, но он, наверно, узнал там по слогу, что просьба (хотя она была написана не рукою моего отца) составлена моим отцом. Потом, по возвращении из Петербурга, он на некоторое время как бы присмирел, но ненадолго: за малейшую вину опять жестоко наказывал, назначая официально для записки в журнал только по 25 и 50 розог, но сек сколько влезет, приговаривая:

- Вот вам просьба, напишете еще, сошлю в степные имения или отдам в солдаты.

Конечно, все оробели и молча сносили его неистовые жестокости, усиливавшиеся крещендо. Крестьян, смотря по надобности, начали выгонять на барщину вместо трех дней в неделю по четыре, и редкий праздник проходил без работ на владельцев. Конечно, доходы быстро возросли.

Спустя очень короткое время после возвращения из Петербурга г. Зернихаузином был прислан за мною к отцу на лошади конюх с письмом. Отец, получив письмо, побледнел и со слезами в голосе говорит мне:

- Делать нечего, поезжай, чтобы более его не озлобить.

После моего приезда к матери нас обоих позвали в контору, где находился Зернихаузин. При входе нашем в контору он поднялся во весь свой громадный рост и грозно сказал:

- Знаешь ли, что как ты, так и сын твой — крепостные Волконских, а потому наравне с дворовыми я тебе дам угол и ты будешь получать такой же паек, как и все: по 1 пуду 30 фунтов ржаной муки и по 30 фунтов крупы, а этот барчук, — причем он указал на меня, — будет получать половину этого пайка, и он должен ходить в школу, как и другие дворовые. Не думай, что ты, как говорят, обвенчана старым дураком попом в церкви и занесена в здешнюю метрику: ни ты, ни сын твой туда не записаны, а если бы и были записаны, то согласно закона и отец был бы обращен в крепостные; такие случаи у нас на Руси бывали. Сын его, живописец в Петербурге, просил меня разлучить его с вами[430].

Он тут же сказал приказчику: «Назначьте им такую-то избу, там теперь только две семьи живут, а они будут третьи», — прибавил:

- Завтра же переселяйтесь в эту избу, а ты, барчук, немедленно начинай ходить в школу.

На другой день утром, часов 9—10 в половине февраля мы с своим скарбом на трех санях подъезжали к новой нашей квартире. Снаружи она была большая деревянная изба, крытая соломой. Внутреннее расположение меня поразило, так как я в первый раз видел такое размещение: в трех углах стояли три высоких (до 2 аршин[431]) и широких кровати. Две из них заняты были постелями. На одной сидел старик, впоследствии оказавшийся моим лучшим другом; на третьей кровати такой же высоты были настланы доски: эта последняя была назначена для нас, перед ней стояла скамейка для влезания на кровать; четвертый угол избы был занят большой варистой печью[432], служившей общею кухнею для всех трех семейств; вокруг стен были лавки и стояло два стола. На печи сидело двое маленьких детей; под каждой из двух кроватей было привязано по молодому теленку и сверх того под одной, в особой перегородке, посажены два небольших ягненка. Нечего и говорить, каково было наше впечатление и каков был запах!

Когда начали вносить наши пожитки, я стоял и плакал. Застелили третью, предназначенную нам, кровать, сложили по лавкам и на полу наши пожитки и поставили большой сундук.

Мать, немного управившись, грустная и усталая, села на лавку, я подошел к ней, плача, и говорю:

- Мама, что мы будем делать в этой избе?

- Будем трудиться, молиться Богу и будем жить так, как многие другие живут. Видишь, сколько изб кругом, и в каждой живет по три семьи. Дал бы Бог нам насущный кусок хлеба, и он был бы не такой, какой мы видели у крестьян с лебедою и песком, а то проживем; лишь ты не шали, не огорчай меня, как прежде, ходи к каждой службе в церковь, почитай старших и молись усердно Богу: верь, Бог не оставит.

Эти слова были ее заветом и как бы заповедью от Бога, и я усердно старался исполнять их и исполнял их в точности до одной самой горькой минуты в моей жизни, о которой расскажу ниже, и до того времени, пока не окунулся с головою в развращенную среду дворни. Но и теперь в горькую минуту жизни я припоминаю эти слова. Вскоре после переезда на нашу новую квартиру пришли к нам служащие у матери и ее знакомые четыре женщины, помогли матери разобраться, утешали ее, обещаясь во всем помогать ей, и исполняли свято обещание. О них я скажу ниже.
Вечером поздно приехал от отца его кучер. Мать, хотя со страхом, чтобы не узнал управляющий, все-таки отпустила меня с тем, чтобы кучер привез
обратно скорее, так как на завтра мне нужно было идти в деревенскую шкоду. Отец встретил меня на крыльце со слезами, прижал к своему сердцу и все время рыдал, как ребенок, пока я рассказывал ему все, что слышал от управляющего, как провели мы с матерью два последних дня.

Он утешал меня, говоря, что на днях поедет в Петербург и станет там слезно просить Л.А. Перовского об облегчении нашей участи, и надеялся, что достигнет этого, потому что сын его давал уроки живописи детям брата графа Василия Алексеевича Перовского[433].

Он в то время не знал, что сын его просил Зернихаузина разлучить отца с нами. В морозную полночь отец отправил меня с своим кучером к матери. При расставании он, плача, крепко прижал меня к своей груди и поручил, чтобы мать еще хотя раз в неделю отпускала меня к нему.
Вот горькое начало моего печального отрочества, и за ним следовало 20 лет крепостной тяготы.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 223; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!