Моя жизнь и воспоминания, бывшего до шести лет дворянином, потом двадцать лет крепостным 5 страница



Назначенный управляющий, вышеупомянутый Никита Степанович Пурлевский, был из вольноотпущенных Волконских. Человек способный, владеющий французским языком, он оказался сухим и односторонним формалистом с недобрым сердцем, но, дорожа местом из трусости, не подвергал крестьян и служащих таким наказаниям, но зато наказывал часто — так, например, человека четыре в неделю.

Пурлевский имел мать-вдову, полуслепую старушку, сестру Кичигина, жившую в другом имении Волконских у дальних родственников на отпускаемые ей средства сыном и вышеупомянутым Кичигиным. Конечно, по приезде в имение Пурлевский мать и сестру взял к себе. Она, мать управляющего, живала в счастливое время, когда моя мать считалась хозяйкою всего софийского дома в том же имении и была с нею коротко знакома, и моя мать, по возможности, помогала ей. При приезде Пурлевского как управляющего мы с матерью питали надежду, что положение наше значительно должно улучшиться. Оно и действительно улучшилось, но очень незначительно: нас перевели в другую квартиру, где жил один старик со старухою и где в сенях была довольно просторная холодная кладовая, служившая нам в летнее время спальней и столовой. Мне дозволив заниматься в конторе, Пурлевский иногда сам учил правописанию и указывал некоторые правила грамматики, с которою я впервые познакомился. Он удивлялся моим успехам, а потому иногда тем охотнее со мною занимался. Делал мне незначительные подарки, назначил жалованье отдельно от матери по 1 рублю в месяц. И прежнее очень горькое положение не доводило меня до потери энергии, теперь же я занимался в конторе и чтением книг, которые уделял мне иногда Пурлевский из его библиотеки; летом помогал матери в огороде и в других работах по дому, к тому же, любя природу, проводил большую часть времени в окружающих лесах и рощах на берегу Хопра и его притоках; не предавался бесполезному ропоту и жалобам на нашу горькую участь. Вероятно, добрая мать моя, неся тяжелый крест, скрывала от меня свое горе.

Природа там действительно была хороша: изобилие лесов и в них разных ягод, неисчислимое количество пернатых, в особенности соловьев, разносящих повсюду свои трели. Хопер изобиловал рыбою, и я вскоре сделался страстным рыболовом и, находясь в дружбе с природою, я проводил среди нее много счастливых минут. К тому же охранял от товарищей разрушение гнезд разных птиц. Наша небольшая собачка дворняжка Жучка была постоянно со мною и, после матери и четырех женщин, о которых я говорил выше, сделалась мне лучшим другом. С нею меня не только драчуны-товарищи, но никто не мог обидеть и подойти ко мне было трудно: она бросалась с ожесточением на каждого, пока я ей не запрещал лаять, тогда она, поджав хвост, ложилась у моих ног.

Прикомандированный к конторе, переписывая некоторые бумаги, уже считал себя небесполезным человеком. Но всего лучше для нас было, что новый управляющий, узнав мою любовь к чтению, повторяю, уделял мне щедро книги из привезенной им, хотя не большой, но хорошо подобранной библиотеки, так например: я в одну весну прочитал все 12 томов «Русской истории» Карамзина[451], и на вопросы управляющего из истории почти что всегда отвечал удачно. Однако это относительно лучшее положение продолжалось недолго.
В июне 1841 года мне кончилось 13 лет. В августе этого года меня постигла страшная беда и невзгода, она была таким великим горем, о котором я и теперь, в 78 лет, не могу без боли в сердце говорить, как по величине потери, так и потому еще, что оно изменило всю мою жизнь и направило ее в смрадный поток окружавшей меня среды и чуть совсем не изменило моих религиозных убеждений, поддерживавших меня в часы тоски и горя.

 

 

XI

Самое тяжелое горе, постигшее меня — смерть моей матери. — Предсмертная молитва и надежда, что Бог не лишит меня матери. — Поколебалась вера моя в святое Провидение. — Видение, обратившее меня вновь к вере. — Мои утешительницы. — Приезд сестры. — Начало моей новой жизни и неисполнившийся замысел мой бежать в Петербург, прерванный отправкою в Саратов.

 

Я, не имея в себе сил изложить связно горькое событие, постигшее меня, чувствуя себя не в силах коснуться хотя почти совсем зажившей раны, но все-таки при прикосновении к ней чувствовалась боль, потому что последствия ее, оставшегося без дорогой руководительницы, преследуют меня и до сего времени, в виде дурных склонностей, коими я тогда заразился от окружавшей меня среды.
Свершилось: я лишился матери! она, не имея и 50 лет, поболев дней пять воспалением кишок, оставила меня совершенно одиноким, без приюта, без руководителя, без наставника. Доктора в деревенской глуши взять было негде. В минуты, близкие к ее кончине, я вышел за постройки. Оттуда на горе виднелся храм; упав на колени, обращаясь с горячею молитвою к милосердному Богу и Его Пречистой Матери в твердой надежде, что молитва моя Ими будет услышана, если Бог сказал, что для верующего будет все возможно и если по беспредельному милосердию Своему Сын Божий, из любви к Марфе и Марии, воскресил брата их Лазаря[452], то меня не лишит единственной моей поддержки в жизни, матери. После молитвы с твердою надеждою иду к моей больной матери, а меня уже искали: мать хотела меня благословить образом. Я, взяв ее руку и упав на колени, так и замер.
Она что-то мне говорила, но я не помню ее слов и не помню ничего, — как ее отпевали и погребали.

Мне после уже сказали, что вскоре после смерти матери был управляющий и моя крестная мать, жена старика-священника. Они все описали и опечатали наши ничтожные пожитки. Нашли у ней в сундуке два империала с запискою «на погребение». Срядили ее и похоронили. Говорят, я шел за ее гробом, не плакал и не произносил ни одного слова. После я на некоторое время почти потерял веру в святое Провидение, веру в мою утешительницу во многие горькие минуты жизни — религию. В тяжких наших обстоятельствах мы с матерью часто находили утешение и отраду только в вере в Бога и в надежде на Него, не пропуская ни одного праздничного служения в деревенской церкви. И эта отрада исчезла вместе с дорогою матерью.

После смерти матери я не болел, но был в каком-то забытьи и оцепенении и лежал не вставая. Близь меня, не отходя, была одна из четырех женщин — хранительница, о которых я упоминал выше; две, служившие у матери в ее счастливое время, одна — моя няня Павловна и одна знакомая матери, которые прежде, как сказал выше, добровольно были помощницами ее во время нашего горького житья. Они и после смерти ее были моими лучшими друзьями, скорее хранительницами, и всем, чем могли, помогали мне. Я и теперь в моих грешных молитвах не перестаю поминать их.

Не помню, в какой день после смерти дорогой моей мамы, днем лежу я, не знаю — заснул ли или был в забытьи. Никого около меня не было.
Вдруг дверь чуланчика отворяется, и я вижу, что, не отходя от дверей остановилась моя мать. Я вскрикнул.

- Мама, дорогая мама, — и встал, чтобы идти к ней, но она мне сказала:

- Не подходи ко мне, ты ведь знаешь, что я не от мира сего, а пришла к тебе сказать, чтобы ты верил в Бога по-прежнему и молился ему так же усердно, как и прежде, тогда мне будет хорошо и ты окончательно не погибнешь, хотя тебя ожидают много соблазнов и нежелательных прискорбных приключений.

Тут я первый раз после смерти матери заплакал горькими неутешными слезами и плакал долго, моля Бога взять меня к себе или не оставить меня, и тут же дал слово, что ни к чему в жизни не буду привязываться и буду любить только ее навсегда.

Чрез несколько дней после погребения матери приехала ко мне единственная сестра по матери, жившая с мужем в Саратове. Ей отдали ключ от наших пожитков. Они вместе с моими гениями, четырьмя вышеупомянутыми женщинами, обшили меня, распорядились оставшимися скудными нашими пожитками, сходили несколько раз на могилу матери. Сестра сходила и к управляющему, прося его не оставить меня, бедного сироту. Сестре обещали и действительно кое-что исполнили, и она недели через две уехала к мужу в Саратов. Она была не богата, и муж ее служил приказчиком у купца, получая небольшое жалованье, следовательно, они не могли оказать мне большой помощи. Отсюда началась моя новая, полная соблазна жизнь. Поместился я на продовольствие у лесничего, человека доброго, начал еще усерднее изучать конторское дело, и оно мне давалось легко, но более читал, и читал все, что попадалось, в особенности из церковной библиотеки; с увлечением прочитал проповеди знаменитых проповедников, а также «Беседы Иоанна Златоуста»[453], но понял из них немного.

Воспоминание о матери, грусть о ней старался поддержать уединением в свободное время в рощах и лесах, окружающих усадьбу, с какою-либо книгою.
Таким образом протекло около года. Против желания моего резкая тоска по матери мало-помалу стала переходить в тихую грусть. Эту-то грусть я предполагал сохранит^ во всю жизнь до гробовой доски. Но время, как обыкновенно, взяло свое, и грустные минуты начали являться реже и реже, хотя я призывал и молился Богу об удержании этой сладкой грусти.

В эти минуты пришла мысль, подражая Ломоносову, бежать в Петербург и упасть в ноги княгине С.Г. Волконской, графу Л.А. Перовскому и моей сводной сестре и просить их определить меня в какое-либо учебное заведение, но в это время управляющий однажды спрашивает меня — не желаю ли я обучиться землемерию. Конечно, я с радостию изъявил согласие. Оказалось, что в Петербурге вспомнила обо мне сводная сестра, Аграфена Яковлевна Кичигина. Управляющий написал ей и меня заставил написать без посторонней помощи письмо, как он говорил, для того, чтобы показать мою каллиграфию и умение излагать. Она попросила за меня графа Л.A. Перовского, и из Петербурга было получено известие, что я должен ехать в Саратов и там поступить в партию топографов практическим учеником. Это было в сентябре 1847 года. Сестра из Петербурга прислала несколько рублей управляющему для моего костюма и снаряжения. Сколько было прислано ею денег — я не знаю, но меня из пестрядной рубашки и синих портов, в кои был одет, одели кое-как в несколько лучшее платье и отправили на одной лошади, дав на дорогу три рубля. Управляющий сказал, что я могу обращаться к нему письменно, но только в крайней нужде. Ясно, что тут были следы тоже попечения моей сводной сестры.
Всего грустнее мне было расставаться с дорогою могилою моей матери. Все время, оставшееся до отъезда в Саратов, я ежедневно посещал ее драгоценную могилу, по целым часам просиживал над нею, плакал и просил ее благословения. Также мне глубоко было жаль моей собачки Жучки. Возвратясь из Саратова, я не нашел ее и не мог добиться ни от кого: кто принял ее, сбежала ли она или околела.

 

XII

Приезд в Саратов и определение в партию топографов практическим учеником. — Зимние работы и отъезд весною вместе с партиею на работы в степь Малой Киргизской орды. — Болезнь там. — Перевод в Сарепту и чудное исцеление. — Возвращение в Саратов. — Описание работ и жизни в партии.

 

В Саратов я с письмом явился к управляющему удельною конторою, сколько помню, генералу Свечину, который отправил меня с чиновником к начальнику топографической партии. Последний поручил меня офицеру из партии топографов Ушневскому. Под его руководством я начал изучать низшую геодезию, большею частию по книге Бальтова[454]. Изредка поверяя меня, офицер был в восторге от моих успехов.

В январе меня начали учить черчению, а в конце марта мне поручали небольшие легкие чертежи, и я их исполнял успешно. В апреле партия выступила в Киргиз-Кайсацкую степь Малой орды. Я был в восторге от только что разливающейся весны и от беспредельной зеленой степи, но недолго мне пришлось наслаждаться степью и поработать практически с партиею. Я, будучи от природы слабого сложения, по непривычке к климату и пище, состоящей для нас, учеников и унтер-офицеров, главным образом из жареной баранины, похлебки и пресного немецкого хлеба, получаемого из колонии Сарепты[455], в начале июня я заболел горячкою, которую теперь, вероятно, назвали бы тифом, слег в палатке и на третий день ничего уже не понимал. Очнулся я, вероятно, чрез восемь-девять дней в белой светлой комнате, где стояли две кровати, а среди них сидела в сарпинковом платье чистенькая старушка и вязала чулок. Это меня до того поразило, что я не знал, что и думать о таком превращении. Я начал было расспрашивать, где я и как сюда попал, но старушка-сиделка закрыла мне рот и говорила что-то для меня непонятное. Больной, лежащий на кровати по другую сторону комнаты, тоже что-то говорил, но я ничего не понимал. Это еще более усилило мое удивление. Из всех слов обоих я понял только одно слово «доктор».

Действительно, скоро, на мое счастье, пришел доктор. Он, хотя на ломаном русском наречии, растолковал мне, что меня из степи от топографов привезли на лодке люди, приезжавшие в Сарепту за покупкою, и я по поручению начальника партии был положен в больницу. Доктор прибавил, что он отчаивался в моем выздоровлении, глядя на мою слабую комплекцию, видит в этом чудо. Притом сказал, что после выздоровления меня отправят в Саратов и там я должен буду явиться в удельную контору. Уходя, поручил старухе не дозволять мне вставать, но если будет по-прежнему идти выздоровление, то дня через три можно будет выйти на воздух. Во всем этом я прежде всего видел чудо и горячо возблагодарил Бога и, вспомнив мать, со слезами предполагал, что чудо это свершилось чрез загробные молитвы ее.

Потом я понял, что где-то есть заботливая рука, принимавшая во мне участие, и это, как впоследствии я узнал, была опять моя сводная сестра Аграфена Яковлевна Кйчигина, хлопотавшая за меня у графа JI.A. Перовского. После выздоровления меня отправили по Волге на барке в Саратов. Доктор, провожая меня, сказал, что за лечение мое заплатит удельная контора, и дал мне на дорогу один рубль. Старушка-сиделка, узнав от доктора, что я круглый сирота, перемыла и перечинила все мое ничтожное белье. Память об этих добрых людях запечатлелась навсегда в моем сердце. Тут я нахожу не лишним сказать несколько слов о работах и жизни топографов в степи. Они вставали очень рано, торопясь, пили чай и что-нибудь закусывали и таким образом не позже 4 1/2 — 5 часов утра приступали к работе и около 10 часов оканчивали ее, спеша укрыться от зноя. Обедали почти всегда в 12 часов и отдыхали часа три, потом часа в 4—5, когда жар немного спадал, опять принимались за дело и продолжали работу, сколько можно было успеть до сумерек. Потом начинался ужин, состоящий большею частию из бараньего мяса, риса и других продуктов, приобретаемых в степи и в Сарепте. Ужины были оживленны, так как возлияния Бахусу производились в исправности. Разные воспоминания и анекдоты лились рекою, но трудовой день и алкоголь настойчиво требовали покоя. Только изредка по праздникам перекидывались в картишки.

В вечернее время приезжали разные ханки и мурзы — смежные помещики земель и урочищ и, жалуясь друг на друга за захват их владений, просили провести на карте черту в желаемом им направлении. Им всем обещали и отправляли к казначею, который будто бы должен был записать их жалобу, но он большею частию угощал их до отрыжки приготовленными им для этого случая напитками и яствами, им дозволенными, и потом отворяли деревянный сундук, куда из мешка сыпались с шумом серебряные рубли, а поутру по заказу казначея пригонялось несколько баранов; но несмотря на эти бакшиши, топографы продолжали дело согласно инструкции и редко уклонялись от правильного положения на карты разных владений. Так, по крайней мере, я понимал из их разговоров.

По приезде в Саратов меня отправили в канцелярию удельной конторы. Столоначальник конторы давал мне кое-какие дела и приказал являться в известный час, где и поручал переписку сначала незначительных, а потом, найдя хороший почерк, и более важных бумаг, а также незначительных чертежей. Чрез несколько дней призвал меня в кабинет управляющий конторою г. Свечин и говорит, что он справился о моем поведении и занятиях у начальника топографической партии и в чертежной и получил очень хороший отзыв, но начальник сказал, что я по слабости здоровья не могу продолжать Ученья в топографах и что он, по распоряжению графа Л.A. Перовского, отправит меня при случае на родину в софийское имение, а оттуда, вероятно, поместят меня к землемеру Балашовского удельного приказа.

 

 

XIII

Возвращение в Софиевку. — Новый конторщик из Петербурга, его наружность и нравственные качества. — Подпадаю под далеко не похвальное влияние конторщика. — Мое нравственное падение. — Делаюсь контролером отчетности и потом учителем детей управляющего. — Улучшение моего материального положения. — Управляющий Пурлевский и его жена.

 

По возвращении на родину, где, встретив управляющего, был принят им ласково. Прием такой меня удивил, но скоро явилось объяснение этого приема. Конторою управлял новый конторщик, присланный из Петербурга А.В. Ежов. Наружность его была далеко невзрачная: лицом он был рябой и некрасивый, но зато хорошо сложенный; будучи безусловно честным, добрым, отзывчивым и веселым малым, конторскую часть знал хорошо, но к этому был, несмотря на 23—25 лет, ветреным школьником и страшным женским сердцеедом, за что главным образом и был выслан из петербургской главной конторы.

Но это изгнание на него ничуть не подействовало, а, напротив, усилило его волокитство за дворовыми девицами и женщинами, как сказал выше, испорченными фабричного жизнию в Саратове. Невольно уделяя довольно места описанию конторщика, я сделал это потому, что нравственность его пагубно влияла и на мой, еще не испорченный нравственный облик.

Он принял меня радушно, поместил у матери, жившей в том же селении у брата его, лесничего, у того самого, у коего я жил прежде. За содержание мое выдавалось ему усиленное материальное продовольствие, состоящее из ржаной муки, круп, пшена, сала или масла постного, и рубль деньгами. Меня по-прежнему прикомандировали к конторе, где конторщик А.В. Ежов посвящал меня во все правила конторы, хотя и немудреные, но во многих отношениях полезные. Вместе с тем, пользуясь своим покровительством, начал посвящать меня и в разгул, к тому же и в безнравственные отношения к женщинам. Об отправке меня к землемеру в Балашовский удельный приказ не было даже и помина, а сам я об этом тоже не напоминал. Мне жилось физически сравнительно хорошо. Несмотря на мои молодые годы, при усердном содействии Ежова стал втягиваться в веселую жизнь, которую вел он с большим мастерством и даже цинизмом. Тут уже воспоминания о матери стали посещать меня, к моему сожалению, реже и реже. Я негодовал на себя и молился; но жизнь брала свое, а Ежов, как демон-искуситель, руководил мною, иногда против моего желания, развращал меня более и более.

Меня не отправили в Балашов, как сказал Свечин, и это произошло по личным видам управляющего Пурлевского. Чрез несколько времени он объявил мне, что я, согласно распоряжению из Петербурга, временно должен остаться в софийском имении и подготовляться под его руководством, как хорошо знающего конторскую часть. Ему поручили исправление форм других контор и контроль их, в чем я должен был помогать ему. Опять чрез некоторое время Пурлевский призывает меня и говорит: «Я вижу, что ты хорошо изучил конторскую часть и контроль и можешь управлять конторою, а потому я оставляю тебя как помощника себе по контролю отчетности, присылаемой мне для проверки из разных имений в виде ведомостей».

Еще недели чрез две Пурлевский говорит мне, что я необыкновенно быстро освоился с проверкою отчетности и делаю очень удачные замечания на промахи и ошибки в ведомостях.

- Сколько приблизительно часов в день занимаешься проверкою? — спросил он меня.

- Смотря по скоплению отчетности, самое большее часа четыре, а иногда и два, а потом помогаю в конторе Ежову.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 202; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!