Моя жизнь и воспоминания, бывшего до шести лет дворянином, потом двадцать лет крепостным 3 страница



Левушка, конечно, был наказан больно, но сравнительно не так жестоко, как сын его, возвратившийся из посылки с транспортом овса, не довезенного до Саратова. После наказания Левушки Зернихаузин отпустил его на оброк.
Года через два Левушка опять служил у него поваром. Сын его Николай вскоре был женат на хорошенькой дворовой девушке и поселен на квартире вне дома, исполняя по-прежнему свои обязанности личного камердинера и аптекаря, а обязанности горничной исполняла жена его.

Жена же управляющего начала жить более в Саратове и приезжала весною всего месяца на два, а иногда и на три.

Тогда я ничего не соображал, но после, вспоминая эти события, думаю, что во всех их играла ревность управляющего к жене и красавцу камердинеру Николаю. После женитьбы Николая и отъезда жены управляющего почти для постоянного жительства в Саратове ему улыбнулась лучшая жизнь: побои уменьшились, хотя все-таки доставалось, стали перепадать подарки, и он часто командировался в дальние поездки с выгодными поручениями. По словам служащих, некоторым улучшениям жизни Николай обязан молодой миловидной жене своей Наташе, простенькой, даже глуповатой. За нею усердно приволокнулся Зернихаузин, и говорили, что она волею или неволею отдалась ему. Да и не могло быть иначе. Конечно, эти незначительные события я описываю не по собственным убеждениям, для которых я был молод, а по разговорам, слышанным мною в то время и после, они уже возобновились в моей памяти, а более для того, чтобы охарактеризовать жизнь тогдашних управляющих и дворни.

К тому же времени относится другое событие.
В этом имении когда-то был большой конский завод, основанный, как сказано выше, в 20-х годах братом княгини Волконской, С.Г. Волконским (декабристом). Для него было выстроено громадное здание, частию каменное, частию деревянное с манежем, теплыми конюшнями и другими постройками. К описываемому мною времени завод сократился, полагаю, чуть ли не уменьшился вдвое. Хотя я помню, что когда мне было около 15 лет и я занимался в конторе, то и тогда еще висело на стене в рамке за стеклом распоряжение вроде следующего: «Никакой другой крови, кроме саксонской, в заводе не допускать ни под каким видом. Лучших лошадей каждогодно отправлять в Петербург».

Подписано распоряжение было так: «Князь Сергей Волконский».

 

 

VI

Большое количество праздной дворни, в особенности женщин. — Отдача дворовых девиц в Саратов на фабрику, горькая жизнь их на фабрике и возвращение. — Развращение их на фабрике и распространение его в дворне и в соседних имениях.

 

Несмотря на значительное сокращение завода, служащих при нем не уменьшали. Мужчин, — больших конюхов иногда назначали в лесничие, садовники, дворники и т.п., но все-таки вообще дворня была очень велика и праздна. Сколько помню, было около десяти изб, в каждой из них по три семейства дворовых. Дворовые женщины не употреблялись ни на какие работы, на них не накидывалось никаких уроков пряжи, тканья или вязанья, как у других соседних помещиков. Брались только по две в неделю в дом управляющего для стирки белья и на кухню. Так как их было много, то очередь приходилась чрез несколько недель.
Праздность была почти что абсолютная. Управляющий обратил на это внимание и порешил с согласия или без согласия главной петербургской конторы около 28 душ взрослых девушек и бездетных вдов отправить в Саратов на сарпинскую[443] и суконную фабрику какого-то немца, фамилию которого не помню.
В числе их была красавица Анюта, сирота без матери 16 лет. Она была любимица моей матери и почти каждый день училась у меня грамоте, заслушиваясь моего чтения, лаская меня, помогала моей матери по огороду и дому; я ее любил как сестру. Фабричные условия были следующие: пища, одежда и обувь фабриканта, плата деньгами по 2 рубля в месяц, из коих полтора рубля поступало в контору имения как оброк, а 50 копеек отдавались на руки, в будущем обещана прибавка.
При проводах их поднялся такой плач и рев, как будто бы их отправляли на смерть, и я горько и много плакал по хорошенькой Анюте.

Действительно, если отправленные женщины не все перемерли, то были обречены на нравственную смерть. Их одели в пестрядинные сарафаны, грубые рубашки и тяжелые большаки, называемые котами[444].

Работа была тяжелая, не менее 14 часов в сутки, содержание скудное. Но самое главное, никакого присмотра за поведением их не было, а потому не более как в полтора года почти буквально все развратились: одна бежала с татарином в Казань, откуда была возвращена чрез несколько месяцев этапным порядком беременною, другая судилась за скрытие плода, но была оправдана, третья с опасною болезнею лежала в больнице.

Года чрез два с половиною какой-то молодой петербургский господин из любопытства или по поручению осматривал фабрику и узнал, что почти все молодые работницы-женщины были из крепостных, отданных туда или самими господами, или управляющими. Этот господин узнал от них об невыносимо горьком их житье и бытье, о тиранических наказаниях немецкими приставниками, о разврате.

Причем он узнал, что среди этих несчастных есть и крепостные девушки светлейшей княгини С.Г. Волконской.

Рассказы этого господина об отвратительном положении фабричных рабочих достигли до ушей княгини С.Г. Волконской или графа Перовского, тогда, кажется, уже министра уделов. Он сообщил об этом управляющему Саратовскою удельною конторою, сколько помню, генералу Свечину[445].

Тот проверил сообщение об положении девушек на фабрике, донес в Петербург, и оттуда последовало распоряжение возвратить всех девушек и вдов в родное село.

Из 28 душ возвратились, кажется, только 22: две померли, несколько было в безызвестной отлучке, одна лежала в больнице и т.д.

После возвращения в свои дома вся дворня ликовала, но не к добру: из них только две вышли замуж. Веселилась и пела только одна Анюта, как пташка, вырвавшаяся из неволи, а остальные внесли разврат в более или менее патриархальную жизнь, несмотря на праздность, сравнительно почти не развращенную до сего дворню.

Любимица наша Анюта, развившись и обратясь в совершенную красавицу, попала в услужение семейству немца-фабриканта и возвратилась неразвращенною, но она не миновала рук Зернихаузина. Она после возвращения была взята горничною в дом управляющего. Тамошняя прекрасная весна была во всем своем уборе: все цвело, благоухало и пело, и тут, сколько помню, в день Вознесения часа в два после обеда мы с матерью сидели в своем плетневом чуланчике, куда выходили на все лето, прибежала Анюта, трепещущая, вся в слезах, упав на колени, уткнулась в платье матери и навзрыд рыдала.

Мать подняла ее лицо, спрашивая:

- Что с тобою, Анюта?

- Пропала я, тетенька, совсем пропала!

- Да что с тобою, расскажи?

- Погибла я, погибла, боюсь рассказывать, ты меня прогонишь!

Мать начала догадываться, целуя ее в голову с глубоким участием и говоря: «Говори, дитя мое, все расскажи», она и без слов совершенно поняла, что с нею случилось, выслала меня из чуланчика, но я подслушивал у дверей, и Анюта, горько плача, рассказала:

- Злодей Зернихаузин не отпустил меня к обедне, но зато услал тихо от меня всех в церковь. Когда я после уборки чего-то оглянулась, и он, изверг-злодей, стоял сзади меня, глядя такими страшными глазами. Я, испугавшись, закричала, хотела убежать, но он ухватил меня и совершил... После чего всунул мне в руку какие-то деньги, но я швырнула их на пол и стремглав побежала в сад, а оттуда в рощу и, упав, сколько пролежала там, не помню.

Мать упала на колени перед образом и, заливаясь слезами, произнесла:

- Милосердный Боже и Пресвятая Владычица, не оставьте ее в жизни!

И действительно, Анюта была счастливою в жизни, вскоре выйдя замуж за садовника, питомца воспитательного дома, присланного из Петербурга. Она была верною женою, хорошей хозяйкою и образцовой матерью.

Соседние мелкие помещики, корнеты, подпоручики и служащие из соседних больших имений, приказчики, конторщики и пр. обзавелись в этой несчастной дворне любовницами, начались гульни, пьянства, появились незаконнорожденные дети. Из всех незаконнорожденных детей только одного взял отец-помещик и, обучив его, сделал порядочным человеком. Всякий пример заразителен, но в особенности дурной; молодые девушки, только что развившиеся, и вдовы, не бывшие на фабрике, тоже пустились в разврат, начался разлад в семействах: жены изменяли мужьям, мужья били их до полусмерти. Управляющий, будучи сам сладострастным развратником, и как бы в отмщение за то, что взяли с фабрики девушек, вопреки его распоряжению, смотрел на это сквозь пальцы:

- Взяли, дескать, с фабрики и теперь кормите этих дармоедов и любуйтесь поголовным развратом.

Самый, так сказать, разгар разврата я видел, когда мне было тринадцать лет. В это время я уже сознательно присматривался к этому страшному разврату и узнал о причинах его.

 

 

VII

Дальнейшая наша жизнь с матерью. — Четыре женщины, наши хранительницы из прежней прислуги. — Моя няня Павловна. — Отношения к нам других дворовых.

 

До сего времени я говорил о личных впечатлениях моей школьной жизни и о посторонних выдающихся событиях, оставшихся в моей памяти. Теперь должен сказать об нашей общей с матерью жизни.

Как в эти первые два с половиною года, круто изменившие нашу хорошую жизнь на невыразимо тяжелую, так и в дальнейшее время до четырнадцатилетнего моего возраста жизнь наша была по-прежнему тяжелая, и мы к ней сначала с трудом привыкали, а потом, так сказать, втянулись в нее. В первые же тяжелые минуты постигшего нас горя облегчали наше несчастье четыре женщины; они и в остальное время были нашими утешительницами, или скорее святыми хранительницами, а потому и оставили в моей памяти глубокий неизгладимый след благодарности. До сего времени имена их для меня священны, и теперь поминаю их в моих грешных молитвах.

Первая из них была моя няня Авдотья Павловна, прозванная Кирсанихой, по мужу Кирсанфу, когда-то бывшему в Петербурге кондитером, сама же Авдотья Павловна была прачкою. После смерти мужа Авдотья Павловна (мы и все другие ее называли Павловной), не имевшая детей, была отправлена из Петербурга в саратовское имение, где в виде пенсии назначили ей полтора пуда муки ржаной, 30 фунтов круп и 1 рубль в месяц жалованья. Она нянчила, или лучше ходила за мною до шестилетнего возраста. Не имея своих детей, умерших в юности, любовь ее ко мне была безгранична, и я к ней привязался до того, что любил ее, как мать. Прибытие нового управляющего и быстрая перемена в нашей жизни разлучила нас, но разлучила не окончательно. Управляющий дал ей угол в небольшой избушке вместе с другою старухою, бывшею горничною еще у старых Волконских. Павловна, сама несчастная и старая, явилась первою утешительницею моей матери и меня.

Я каждый день должен был ходить в школу, но учиться в ней было нечему, и полюбил чтение, предавшись ему безраздельно. Няня продолжала ухаживать за мною и далее. Все, что она доставала как-нибудь: например, книгу, яйцо, яблоко, пряник — приносила мне. Моя дружба с нею не прекращалась до самой ее смерти.
Я, будучи уже восемнадцати лет и получая некоторые средства, чтобы не огорчить ее, являлся к ней каждое воскресенье и праздник. Она больше сидела на печи, и я должен был влезать туда и целовать ее. Радости ее не было границ. Мне же, должен сказать откровенно, не всегда приятно было это делать, — во-первых, потому, что мои товарищи смеялись над этим, во-вторых, потому, что она, нюхая табак, не всегда чисто держала себя. Но я, несмотря ни на что, свято исполнял эти обязанности. Она говорила, что когда-либо в праздник не приду к ней, то она всю ночь не спит и на другой день нездорова. В последнее время на моей обязанности лежало доставлять ей нюхательный табак и дешевые носовые платки.

Вторая женщина была немолодая солдатка Соломонида Петровна, служившая у отца кухаркою и помогавшая матери по хозяйству. У нее была своя небольшая усадьба во дворе у брата.

Соломонида Петровна приходила к матери почти каждую неделю и была у нас дня по два, по три, помогая матери в хозяйстве: мыла белье, полола на огороде и т.п. Но она мне принесла много пользы в моей дальнейшей жизни, после смерти моей матери она была ангелом-хранителем. Я, быть может, о ней скажу в своем месте еще.

Третьей нашей утешительницею была старушка попадья, моя крестная мать, к которой мы заходили с матерью каждое воскресенье после обеда чай пить. У нее только раз в неделю по воскресеньям ставился самовар, подарок моего отца. В каждом затруднительном случае в нашей жизни мать обращалась за советом к ней; они виделись раза два в неделю. Кроме советов она помогала нам в особенности съестными припасами: сытниками, одаривала яблоками и медом, так как у них был хороший сад и порядочный пчельник, туда я имел беспрепятственный вход. В их семействе я после находил отраду, а от детей и внучат ее, учившихся в семинарии, почерпал первые начала Закона Божьего и грамматики. Быть может, я опишу ниже жизнь тогдашнего духовенства и семинаристов.

Четвертая женщина, будучи горничной у отца и матери, не оставлявшая нас, была молодая солдатка-вдова, из мещан. После смерти мужа у ней была усадьба с садиком и огородом и две-три десятины земли. Эта усадьба была от нашей квартиры в верстах трех, а потому она большую часть времени проводила у нас: обшивала и обмывала нас и своим веселым нравом не давала матери тосковать, а со мною играла, как равная по летам до упаду. Я же лично после постигшего меня несчастья очень часто находил отраду в ее чистенькой горенке и небольшом саду.
Вот эти четыре женщины были нашими феями и утешительницами в нашей горькой жизни. Три из них были прежде прислугами у матери, как хозяйки и экономки довольно сложного хозяйства. Из этого я заключаю, что во время нашей счастливой жизни мать была хороша с ними.

Как же относились к нам дворовые и остальные служащие этой громадной дворни?

Сколько помню, кровных обид нам не было, хотя в мать женщины из лучшей, так сказать, части дворни, т.е. жены высших служащих, приказчиков, конюхов, лесничих и т.п., пускали шпильки за глаза, а иногда и в глаза. Но она выносила терпеливо, хотя не могла не возмущаться подобными поступками. Ко мне же, кроме вышеупомянутого семейства Полубояриновых, почти все относились хорошо, и можно сказать, что большинство меня любило. Конечно, наша жизнь окружена была многими лишениями но мать, по присущему ей терпению, и виду не показывала, что нам нелегко живется. Я же, видя ее всегда покойной, по юности и по усиленному занятию чтением, тоже не помню больших лишений. С учителем был на самой короткой ноге.

Я полагаю, что на меня не посетуют читатели, что я так много написал о четырех простых женщинах, но они играли очень важную роль в моей дальнейшей жизни.

 

 

VIII

Перемена училища. — Новый учитель мой. — Педагогические познания его и система учения; наказания учеников, в особенности в базарные дни. — Его семейная жизнь. — Скандальные поступки и перебранки с супругою. — Учение чичеру (цифрам) торговца. — Посторонние работы учеников. — Мои успехи. — Конец учения.

 

Года чрез два с половиною произошла в моей жизни перемена, не скажу важная, так как из следующей жизни ничего в особенности полезного я не вынес, хотя и поступил к частному учителю, у коего училось несколько мальчиков — учеников посторонних и из нашей дворни, более зажиточных родителей. Мать, видя, что в посещаемой мною школе мне более учиться нечему и я напрасно трачу время, решилась пойти к управляющему и попросить у него дозволения взять из общей школы и определить в частную, к Василию Назаровичу Постникову. Управляющий одобрил ее намерение, прибавив, что у нового учителя я выучусь немногому, разве арифметике, так как Постников в ней кое-что мараковал, а при старании можно выучиться хорошо писать.

Мой второй учитель, В.Н. Постников, был когда-то дворецким при московском доме Волконских. За что он был лишен этого звания, я не добился, хотя полагаю, что за любовь к Бахусу, которому он частенько-таки поклонялся и теперь. Но он лишился места, вероятно, не с позором, — ему выстроили избу с двумя отделениями, с дворником и дали при ней огород, на котором при помощи учеников развел садик. Педагогические его познания были очень ограниченны; каллиграфически он писал сносно и от нас добивался этого, но правописания и в зуб не знал: так, например, в начале каждой страницы заставлял нас писать прописные буквы, об знаках препинания и помину не было; различия между буквами е и никто не знал и не слыхал ни слова. Учение это было самое примитивное: преподавание мы должны были писать по две страницы в день сначала крупными буквами, потом средними и наконец мелкими; далее мы учили сокращенный катехизис в зубрячку, небольшими уроками и должны были заучивать некоторые стихотворения, например оду Державина «Бог», и при посторонних посетителях читать их, что чаще выпадало на мою долю. Более всего уделялось времени на арифметику и упражнение на обыкновенных счетах, а еще боле на работу на его огороде, на сбор ягод в окружающих господских рощах и лесах. Будучи незлым по природе, но тем не менее на разные наказания был не скуп, в особенности по базарным дням, бывшим в понедельники, с которых он возвращался всегда выпивши, а иногда и вполне пьяным, а по вторникам на похмелье.
В эти дни наказания шли без разбора, так себе, для того, чтобы показать себя и сорвать злобу на ком-нибудь вместо своей благоверной Лукерьи Федоровны. С нею чуть не каждую неделю по понедельникам и вторникам были страшные перепалки, хотя никогда не доходившие до рукопашной, и я это думаю потому, что супруга была моложе его летами и представляла из себя внушительную фигуру. Но во время этих ссор они чистили друг друга такими площадными словами, что, вспоминая их, и теперь краснеешь. Он пересчитывал ей московских и здешних обожателей, с достойными эпитетами, называя поименно, и, кажется, насчитывал их до десятка, она, со своей стороны, высчитывала ему его измены, прибавляя к его возлюбленным такие нелестные наименования, что он со злобы плевал и принимался за нас. И тогда многим из нас, замеченным в нерадении к учению и, в особенности, в лени при работах на огороде или при сборе ягод, при которых он сам присутствовал, и так себе, не за здорово живешь, доставалось жестоко.

Тут шло в дело и розги, и таскания за волосы и за уши, и постановка на колени на гречиху или горох. Более других доставалось тем, которые жили у него, так сказать, на правах пансионеров. И я, как исключение, был наказан только два раза: раз поставил меня на колени на гречиху, а второй раз досталось вместе с его сыном: мы сидели рядом и делали какую-то задачу из арифметики, а она что-то у нас не ладилась. Он взял меня за правое ухо и висок, а своего сына за левое — и начал ожесточенно стучать нас головами, так что у меня заложило левое ухо и я думал, что оглохну на всю жизнь. Вместе с нами училась дочь учителя Настя, почти невеста. Хотя в самый сильный разгар словесной битвы родителей она уходила или мать ее выталкивала на двор даже зимою, но все-таки она слышала и знала имена всех обожателей матери и возлюбленных отца со всеми прилагательными. Но все-таки Постников был лучший учитель в окрестности. Для иллюстрации тогдашних нравов и объяснений, при коих, иногда смешных и нежелательных, случаях нам, ученикам, приходилось присутствовать.

В один из базарных понедельников подвыпивший учитель наш приводит с собой крестьянина, мелкого торговца барашками, поросятами, птицею и пр. и покупателя тряпья, шкур и других отбросов. По-тамошнему такие торговцы именовались «тарханами».

Вошел торговец, как следует помолился Богу, поздоровался с хозяйкою за руку, как знакомый поставщик некоторых необходимых в хозяйстве предметов.
Она спросила его, зачем он пожаловал.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 197; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!