Барма и мое политическое воспитание



 

Разгульная жизнь определившего меня в писаря окружного начальника Протащинского дошла до сведения высшего начальства, его сменили, но он затеял дело с палатой о каком-то промене казенного участка леса на владельческий, долго еще жил в Пошехонье и посещал нас. Так как сам он был не из сведущих, писавший резолюции на бумагах с диктовки письмоводителя, то вести дело пригласил известного тогда юриста из мещан Селецкого, коего почему-то все звали Бармою[411]. Протащинский и меня познакомил с ним. Удивительный был человек этот Барма. И, насколько я тогда понимал, казался мне очень неглупым, но только и очень опасным. Наедине с ним или вместе с Протащинским я интересовался его разговором, но при посторонних, в трактире, например, боялся его дурных отзывов о начальстве, которое он ужасно ругал от квартального до ц[аря]. Жил он адвокатурой, советами тяжущимся да сочинением им просьб начерно, так как беловых его почерка не принимали, по официальному запрету за дерзкие выражения против властей, за что он и в остроге сиживал. Начальство будто бы теснило его, зато он и радовался случаям жалоб на него и даром сочинял такие жалобы просителям, даже сам искал таких жалобщиков.

Раз от канцелярского чиновника Рыбинского земского суда слышал я, что производивший по его делу следствие полицейский чиновник написал с его слов показания листах на трех и предложил подписаться: «Да так я Вам и подпишу эту ерунду, давай мне бумаги, я сам напишу, по крайней мере пограмотнее будет». Чиновник уступил, и Барма сам написал показание. Познакомил меня с ним Протащинский вот по какому случаю. Раз в Рыбинске отыскивал я своего знакомого, крестьянина деревни Болтина Егора Касаткина, арендатора ямского и проч. волжских островов, и нашел его в трактире за столом с Протащинским и еще каким-то человеком. Протащинский приветствовал меня. «Здравствуй, — говорит, — поэт. Не можешь ли что нам сказать экспромтом?» Не понимая последнего слова, я спросил, что оно означает. Да так, говорит, не писавши, прямо из головы. Мне удалось это. Подумавши немного, я сказал:

 

Пир богатый, пир дворянский,

И краснеет на столе,

Как заметно, ром ямайский,

Хорош, как бы и мне...

 

Все засмеялись, а незнакомый аплодировал, Касаткин же, угощавший их, пригласил и меня в компанию. Из трактира перешли на квартиру Бармы. Там я любовался красноречиво написанною жалобой Протащинского на палату по поводу промена лесного участка да с тех пор и познакомился с Бармой, неизвестным мне до этого. Любимой темой его разговора было недовольство существовавшим тогда порядком. Всякому, говорит, благомыслящему человеку нужно стараться возбуждать в народе ропот, недовольство, сопротивление. Одним словом, говорит, вызвать революцию. Последнее слово меня поразило, я слыхал его от отца моего и вот как. Рассказывая мне, что он знал по слухам о Наполеоне, взятии Москвы, и показывая сохранившуюся еще в семье пику без древка, запасенную на борьбу с французом, говорил: «А прежде его была революция»[412]. На вопрос же мой, что такое революция, он только и сумел сказать: «Это были страсти и ужасти» (страх и ужас). «Что же такое, знамения небесные, что ли?» — спрашивал я. «Нет, — говорит, — головы машиной резали, царю и царице отрезали», а за что, кто резал головы, сказать не мог. И так слово «революция» не понимал я до перевода его Бармою русским словом «бунт». Вероятно, мой отец, бывший земским и церковным старостою, выловил это слово из разговоров чиновников или духовенства и, конечно, не понял его. Барма первый познакомил меня со смыслом этого слова и событиями, им означаемыми, хотя с преувеличением и прикрасами, но довольно похоже на то, что я вычитал после.

Покуда он говорил о взяточничестве, мордобитьях, дранье на конюшнях, тяжелых налогах, крепостном праве, я с ним соглашался и интересовался его разговором. Но чуть только он доводил свои предположения до конца, т.е. до царя, я возмущался, и он становился мне противным, потому что я, как и все крестьянство, любовь к царю всосал с молоком матери. Из-за этого собственно я и порвал с ним всякую связь, перестал посещать его и сторонился от него при встречах в Рыбинске. Все это было между 1845 и 1849 годами, когда я еще не понимал в политике, а увлекался физикой и астрономией по старым дешевым книжкам, покупаемым на рынке и у книгонош.

Если Барма и не убедил меня во всем, что проповедовал, то над многим заставил задуматься... Мне тяжело было смотреть, как однажды становой пристав Фонкштокорич при следствии, допрашивая обвиняемого в лесопорубке, задал ему такую затрещину, что у бедняги появилась кровь в носу. Возмутил также меня поступок рыбинского исправника Кузьмина[413] на следствии о покраже денег в копринской церкви (около 1846—1847 года). По этому делу была в Коприне следственная комиссия из исправника, стряпчего и еще кого-то, а мой старшина А. Иванов командирован за депутата в нее со стороны казенных крестьян, я же был вызван для письмоводства с диктовки следователей. Приказано было нам вызвать некоторых людей, мы и разослали приказы с рассыльными накануне следствия, но некоторые вызываемые запоздали. «Да когда же старшина доставит нам людей-то?» — обратился к нему исправник. Старшина ответил, что вчера еще вечером посланы приказы. «Приказы посланы», — говорит, да как задаст ему пощечину, от которой старшина едва на ногах удержался. «Вот, — говорит, — как надобно людей-то собирать, когда начальство требует». Старшина заплакал и взмолился, а я, понимавший уже тогда кой-что, советовал потихоньку старшине заявить это свидетелям, коих было до 20 человек, да отказаться при них от кандидатства и донести обо всем окружному начальнику, тем более что следствием
ничего не выяснилось, виновных не находилось. Но старшина махнул рукой говоря: «Бог с ним».

Был я еще очевидцем вот какого случая. В Рыбинске на Крестовой площади какой-то барин разговаривал с толпой мужичков и более всего с одним белокурым, стоявшим без шляпы. Я был возле. В конце разговора барин спросил его: «Какой ты губернии?» — «Олонецкой», — отвечал мужик. «А какого помещика?» — «Что вы, Ваше благородие, да у нас такой-то погани и в слухах не слыхано». Барин задал ему леща по щеке, повернулся и ушел, а мужик остолбенел, но не жаловался, а только проговорил товарищам: «Слава Богу, что у нас нет этих безобразников бар».

Так как подобных безобразий было не только, слухами о них полна была вся наша земля, то в связи со слышанным мною от Бармы я не мог не задумываться и не добираться собственным умом, что порядки у нас и в самом деле неказисты. Раз попалась мне на рынке книжка под названием «Утопия»[414]. Так был назван остров, на котором происходило описываемое. Я заплатил за нее 5 копеек ассигнациями и, малоопытный тогда, увлекался ею, сожалея, что у нас не такие порядки, да удивлялся, как же это не христиане, а живут лучше нашего? Попасть бы, думалось, на этот остров и остаться там для просвещения честных, добрых и умных его обитателей светом Христовой веры, по старинным книгам (в то же время я был еще наклонен к расколу).

Но вот стал я почитывать газеты, все больше в трактирах в Рыбинске, и из них и других книг знакомиться с политикой. Раз попался мне в руки приговор Верховного суда о декабристах. Помню, что негодовал на них, что нравилось мне мнение духовенства, приговор находил законным, хотя законов-то и не знал еще, да кстати сказать, меня и пооттолкнуло от их изучения случайно вычитанное в окружном управлении в томе, кажется о состояниях, что жалобы на помещиков от крепостных не принимаются. «Это не по-божески», — говорил я себе и думал, что только правительству, отступившему от праотеческой веры, сподручно писать такие законы. Долгое время спустя попалась мне от писаря станового пристава стянутая им при описи имения одной генеральской вдовы книжка «Записки декабриста И.Д. Якушкина», напечатанная за границей, но по-русски, нецензурная[415]. Я купил ее у него за полтинник. Прочитавши ее, я одинаково остался недоволен и правительством, и декабристами. Последними за безрелигиозность, подмеченную мною из этой книжки. Тогда я отшатнулся уже от раскольников и судил обо всем с общехристианской точки зрения. Но вот мало-помалу стал разбираться и в политике. Прочитав, не знаю чью «Всемирную историю»[416], такую же Российского государства Карамзина и кое-что другое, стал покомпетентнее в ней.

Около этого времени через чиновников государственных имуществ удалось мне познакомиться отчасти с лондонскими изданиями Искандера (Герцена)[417], попадавшими мне не знаю какими путями и даваемыми мне секретно для секретного же прочтения, о чем я, конечно, ни перед кем и не заикался, читал про себя только и не все одобрял, хотя находил и дельное. А с выходом положения 19 февраля 1861 [года], прослушавши в церкви Высочайший Манифест со слезами восторга, сделался таким оптимистом, что теперь стыдно становится того увлечения и того, что говорил я тогда по этому поводу.

Я надеялся, что крестьяне поймут дарованную им свободу, постараются воспользоваться свободным трудом. Но, как назло, они стали пить пуще прежнего, благодаря почти одновременному с благодатным актом свободы введению акцизной системы в отмену ненавистных откупов, понизившей на первых порах цену на водку. Не потерявши еще надежды на лучшее, радовался я и гласному суду, и земским учреждениям, нарочно ездил даже за 35 верст в Пошехонье на первое земское собрание послушать и поглядеть на мужичков гласных, заседавших за одним столом рядом с купцами и дворянами. Под влиянием увлечения новыми порядками охотно переменил я должность волостного писаря на таковую же письмоводителя земской управы и в здании ее смотрел первое заседание уголовного отделения окружного суда. Замечательным показался мне громадный наплыв зрителей из серого люда. Сам я сидел на второй скамье, а более смелые и в грубых костюмах забрались на первую, занятую до них двумя только барышнями Стойковыми, из коих младшая громко протестовала против допущенного беспорядка, что мужичье занимает передние места, а хорошая публика стоит сзади и точно не смеет разогнать эту сволочь. Протест слышал и председатель суда Наумов, но только улыбнулся. Как ни резок был протест барышни, я соглашался с ним отчасти и негодовал на дерзость невежливой толпы, не уступившей своих мест по вежливым просьбам о том опоздавших господ уездной аристократии. В 1870 [году] самообразование мое, по-видимому, закончилось, я не чувствовал уже умственного прироста, а с 1880 года стал догадываться об Упадке памяти. К 1886 году, созерцая неприглядную действительность, от старческой ли немощи или от какой душевной болезни, впал в ужасный пессимизм. Ничто меня не радовало, ничто не занимало, желал одной лишь смерти. От этой болезни поправился только на трехлетнем отдыхе на родине. Но нельзя сказать, что выздоровел совершенно: приступы безотчетной тоски бывают еще по временам, в которые пробуждается и желание смерти.

 

Отвратительно бывает смотреть, как целые и самые просвещенные христианские нации приготовляются к взаимной резне, как пресытившиеся богачи и принцы освобождаются от этой канители, называемой жизнью, пулею в лоб, и развращенная голытьба, оглашающая стогны воплями о подаяниях и пропивающая их, упорно держится за нее. Так бы и спрыгнуть с нашей несчастной планетки!

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 231; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!