Воспоминания крестьянина села Угодичи Ярославской губернии Ростовского уезда 19 страница



 

Немногим лучше был и его рыбинский помощник Росляков, ускользнувший от следствия. Он продолжал службу помощником и окружным начальником и готовился к перемещению в чиновники особых поручений при палате за упразднением окружных правлений, но говорят, что тогдашний управляющий Е.И. Якушкин[397] не удостоил его принятием, несмотря на то что он заручился одобрительными приговорами от волости и отдельных сельских обществ всех трех уездов. Жив ли он, не знаю. Говорили, что он открыл гостиницу в Москве. Замечателен для меня его флюгерный характер. Он всегда был мягок со мной, покуда мягко было высшее начальство в Ярославле, а перед высшим себя до смешного раболепствовал. Памятно и смешно мне было его ухаживанье за собакой министерского ревизора Потаповича. Но вот поступает в управляющие палатою некто Яковлев, ужасно строгий и суровый человек (по мнению Е.И. Якушкина, ненормальный полупомешанный). При ревизии волостных правлений тотчас огонь и пламя, дрался даже. Наш Росляков тотчас же переменился, строжил не в меру и расправлялся с подчиненными на манер Яковлева.

В те времена нашу братию, волостных писарей, ежегодно требовали в окружное управление к годовому отчету для проверки отчетом мало толковых писарей и составления такого же для окружного управления. Раз, как все мы, писаря, занимались своим делом, подкликал он к присутственному столу сельского писаря Кедрова и начал задавать ему пощечины, а этот упал на колени, прося о милости. Из выговоров Рослякова Кедрову узнали мы, что он получает пощечины за такое дело, которое и у нас-то отличается только наружной аккуратностью, а в сущности та же фальшь и ложь. Дело шло о неправильности ведомости о наличности народонаселения. Сожалея Кедрова и что ведомость его попала к окружному начальству до нашего просмотра, я не вытерпел, вмешался в дело и в азарте высказался, что все это дело не стоит разговора, а не только взыскания за неисправность, которой и не было бы, если бы ведомость Кедрова прошла через мои руки с Колмаковым (сведущий волостной писарь), что сущности-то ее не в состоянии проверить не только одно лицо, но и все министерство. Как он зыкнет на меня: «Не проповедуешь ли ты, — говорит, — этого своему голове и подведомственным сельским писарям? Знай, что теперь у нас Яковлев и помни, чтобы все было исправно и верно, за малейшую допущенную ошибку я буду также взыскивать». Однако же не бил никого и [по] окончании отчета присылает в Карповское волостное правление, где я был волостным писарем, бланк послужного списка для представления меня к награде. Я прописал все требуемое формою, а в столбце для отметки окружного начальника «к какой награде представляюсь» написал своеручно: «Ничего не заслуживаю и ничего не хочу». После слышал от письмоводителя окружного управления, что Росляков по прочтении моего формуляра сказал будто бы: «Однако Васильев честен да и самолюбив же, каналья».
В последнее время его службы при управляющем Е.И. Якушкине подул другой ветер, по коему направлению и наш флюгер. Он выпустил циркуляр, что в одном из правлений заметил грубое обращение старшины с писарем, и предписывал вежливость обращения с подчиненными, звать их не только по имени, но и по отчеству.

Все это, конечно, не важно; если я и невзлюбил Рослякова, то не за это, а за его лисинские замашки. Что он был взяточник, это всем было известно, да это и в обычае было в тогдашнем чиновничьем мире, потому удивительным не казалось. Удивило меня дело при сборе государственного ополчения в 1855 году[398]. В правительственном наставлении о сборе сказано было, что назначение ратников предоставляется усмотрению сельских сходов и преимущественно из семей многорабочих. Это «преимущественно» сослужило гадкую службу крестьянам теперешней Копринской волости. Туда для выборов ратников командирован был со мной помощник окружного начальника Зимин. Руководясь помянутым наставлением, мы не обратили достаточно внимания на слово «преимущественно» и, соглашаясь с желанием мира, находившего многорабочие семьи отбывающими или отбывшими военную повинность через своих членов, назначили ратников и из семей двойниковых, состоящих из братьев, ушедших от солдатчины. С написанными приговорами и извлеченными из них сдаточными списками отправились в Рыбинск на сдачу, для распоряжения которою командирован был Росляков. Он признал наши приговоры неправильными, ругая Зимина заочно, и выговаривал мне, что не поддержал его, нового человека на этом деле. Затем поехал советоваться с председателем присутствия тогдашним предводителем дворянства Голохвастовым[399]. С совета ли последнего или сам по себе, но распорядился переделкой списков в Рыбинске же накануне сдачи. Я попытался было защитить свое и мирское дело тем, что предоставление миру выбора ратников говорит за себя громче дополнительной оговорки «преимущественно из семей многорабочих», и заявил, что на пересоставление списков без мира у меня рука не поднимется. Он сказал, что дело и без тебя обойдется, сельские писаря перепишут их каждый по своему обществу в том порядке, как намечено им карандашом на представленных сдаточных списках. Так и сделано. Но, покуда переписывались списки, дело огласилось и многие заинтересованные, особенно зажиточные, ходили на поклон к Рослякову, и некоторые из них и сказывали мне по знакомству, чем благодарили ему за такую милость. Когда же он объявил после сдачи, что следует переписать избирательные приговоры в порядке нового распределения очередей с запиской их в книгу, то я думал поступить по примеру Королева, подстрекнуть копряков двух обществ не подписывать новых приговоров, не согласных с их назначеньем очередей, и даже составить донос г. министру от недовольных, что, конечно, легко было сделать. Но многоделие по должности, стесненные обстоятельства заставили меня ограничиться словесным представлением Рослякову, что если такое дело дойдет до министра, то нет ли повода опасаться ответственности за отмену приговоров собственною властью, без предложения таковой сельским сходам. На это он дерзко отвечал: «Не ты ли это думаешь довести до министра-то? Доводи, посмотрим, что выйдет из этого». Я спасовал перед ним, но остался и остаюсь посейчас при убеждении, что дело это — вопиющая неправда, вызванная корыстолюбием.

Кроме этих двух отъявленных взяточников, других подобных им начальствовавших не встречал я во всю мою писарскую службу с 1844 года вплоть до передачи государственных крестьян в ведение мировых учреждений. Знавал, правда, людей, не отказывавшихся от добровольных подарков, но не способных на наглое или хитростное вымогательство. Таким я извинял, судя по себе. Получая очень скудное жалованье, 84 рубля в макаровской пятитысячной по мужеским ревизским душам и 108 в карповской шеститысячной, я ПРИ самом усиленном старании не мог управляться с делом при одном помощнике без третьего наемного от себя писаря (меньшая плата такому была 3 рубля в месяц). А потому, хотя во всю службу никогда ни к кому не предъявлял требования о подачке, не вымолвил слова: «дай», но от добровольных даяний не отказывался, как ни горько было принимать их. Самым существенным моим доходом были тогда исстари установленные даяния по 5 копеек за паспорт или билет. Да, по-видимому, в те времена никто и не возущался этим, кроме меня, то, быть может, так министерский ревизор Потапович, заметив мой довольно поношенный костюм, сказал, что волосному писарю стыдно так ходить, а на отговорку мою неимением средств на лучший только промолвил: «Рассказывай!» Неприличность костюма заметил также и управляющий палатою Тиличеев и на подобную же отговорку мою промолчал. Что чиновники нашего министерства, как становые пристава и исправники, брали, это было известно по слухам от дававших; сам я никому ничего не давал, да и не просили с меня. Головы из зажиточных поделившись понемногу. По собственному же опыту знаю, что при рекрутских наборах требовалось, чтобы сдаточные росписи писали по указаниям секретарей присутствия, в устранение неправильностей составления. Но покуда отдатчики не поладят с канцелярией, то нашему брату писарям не только убывать, но и места не давали в свободном по вечерам присутственном доме, а поладивши, не отказывали и в указаниях, в коих я-то почти и не нуждался. Отдатчик должен был вести приходно-расходную тетрадь. Дело очень мудреное для незнающего: многие отдатчики платили начеты из-за одного неумения приноровить запись расходов к палатским расписаниям их, е за правду ее ведения. Тетрадь эта по написании обязательно представлялась на ревизию стряпчего, который за 3 рубля всегда находил, что ведена правильно, и делал на ней свидетельство в этом смысле. А палата, несмотря на свидетельство стряпчего и признание учетным приговором схода правильности расходов, делала начеты и взыскивала деньги в пользу мира, не желавшего взыскивать их. Удивительная заботливость о мирских интересах!

Но вот после шестилетней льготы от наборов в царствование блаженной памяти Царя-освободителя в 1863 году назначен был рекрутский набор. Мы по-прежнему припаслись и рассчитали с отдатчиком, сколько дать секретаре канцелярии и насколько угостить. Но, явясь в присутствие в Пошехонье, приняты были канцелярией вежливо, все к нашим услугам и столы, и перья, и указания, а о подачке ни помину. Не без труда удалось уговорить канцелярию на угощение в трактир! Такая благодатная перемена в высших присутственных местах поразила нас. Больно резко уже показалось, — и руки подают, и садиться приглашают! А прежде все на вытяжке, все под грозой. Головы, отдатчики, писаря как в огне горели, зато по ночам кутили, горе запивали. А обращение с призывными? Кому вскричат «лоб!», того отводили в особую комнату, а кому «затылок!», тот проходил через несколько дверей с поставленным солдатом у каждой[400]. Эти провозглашали также «затылок!», давали изрядную затрещину по выбритому затылку. Люди смеялись на это, а я возмущался, мне тяжело было смотреть на бесчиние властей. Скудость содержания тогдашнего сельского начальства и писарей зависела не от крестьян, а от правительства, прекратившего все существовавшие прежде неофициальные сборы, производимые по инициативе самих крестьян при прежнем управлении (экономии). Этим распоряжением поставило оно на первых порах себя и крестьян в большое затруднение особенно в отношении подводной повинности[401].

 

Когда в 1844 году определен был я сельским писарем Сенинского общества (теперешняя Копринская волость), то там издавна существовал уже наем ямщика для разъездов головы и уездного начальства, а деньги собирались ему самими крестьянами через деревенских десятских, но допускать этого сбора было уже нельзя: он незаконный. Что было делать нам и окружному начальству? Крестьяне не разводят очередей и не дают лошадей, потому что у них есть ямщик, а ехать надобно. Сколько, однако, ни горячились окружные начальники и их помощники, сколько ни вели переписки с палатой об этом незаконном сборе, принуждены были уступить мужикам и ездить на ямщицких лошадях. Ведь не отдавать же под суд трехтысячное население поголовно. В других местах тогдашней Макаровской волости, на моей родине, например, этого не было, подводная повинность отправлялась натурой, что и легко было при экономическом управлении (голова да чины земского суда). При новом же управлении потребовались подводы для головы с двумя заседателями, старшин с писарями, сборщиков податей, окружных начальников с помощниками и палатских чиновников. Требование подвод возросло и обременяло население. Чрезвычайно было трудно установить очереди по Целой Тропщине, да и для проезжающих неудобно. Сколько было хлопот и крестьянам и проезжающим, когда приехавшему в Трепу окружному начальнику для отъезда приходилось получать подводу из деревни Черняти, например, в 6 верст, а там собирать тройку с трех домов. Но бывали случаи, что требовалась не одна тройка зараз. Всем было неудобно и мучительно от недоразумения нового начальства.

На сельских сходах (и волостных) часто сами крестьяне заговаривали о прибавке жалованья служащим по сельскому управлению, особенно мне, по какому-то счастью заслужившему их расположение. Но такой разговор и слушать было страшно, ввиду строгого преследования неразрешенных и потому незаконных поборов. Вскоре, однако, и само начальство образумилось и додумалось до необходимости замены некоторых натуральных повинностей (подводной, дорожной) денежным сбором. Учреждены были троечные станции по обществам, при правлениях и в других пунктах; дозволялось строить мосты на больших дорогах наймом и прочее. Но мирская прибавка жалованья служащим (писарям особенно) разрешена была только после 19 февраля 1861 года. И это было большим благодеянием для честных писарей, особенно сельских, получавших от казны от 36 до 52 рублей в год с их канцелярскими расходами. Поневоле берегли они каждый клочок бумаги. А выходило ее тогда громадное количество, потому что бюрократизм, канцелярщина процветали. Много было смешного и нелепого. По-видимому, само новое начальство училось еще управлять крестьянами. К малограмотным волостным и сельским писарям предъявлялись ужасные требования: они завалены были работой, срочными и несрочными донесениями о разных предметах. Один годовой отчет из сорока с чем-то ведомостей с текстом к ним составлял том дести[402] в четыре. Со времени поступления в управляющие палатой Е.Я. Якушкина, а особенно с передачею государственных крестьян в мировые учреждения, стало полегче нашему брату писарю. Конечно, нельзя хулить огульно всего, что делалось при управлении государственными имуществами, много проводилось и хорошего и полезного, только хорошее-то мало прививалось по неопытности в деле нового начальства и косности крестьянской среды.
Помнятся мне два дела: о Треповской водяной мельнице и посеве клевера, провалившихся по вине неумелого начальства (1870 и 1877 г.). Треповская мельница сдавалась арендаторам миром с условием взноса арендных денег в копринскую церковь. Дело это шло хорошо у мира, но палата государственных имуществ открыла в нем незаконность. По новому закону, выпущенному и введенному в проектах, это была мирская оброчная статья, а деньги за нее должны поступать: половина в мирской капитал, другая крестьянам или в подати за них. Вот они и не утвердили новых торгов, по незаконному назначению денег на церковь и по ненадбавке прежней цены. Началась громадная переписка, назначались торги за торгами. Бумажное дело росло в правлении, а действительное не подвигалось и дошло до того, что в одно водополье получается донесение старшины, что мельничное здание унесено в Волгу. С донесением об этом палате дело прекратилось, а после узнали мы, что соседи мельницы, петроковские мужики, озлобленные бестолковостью начальства и в союзе с прежним арендатором, сами столкнули мельницу и выловили лес в Волге. Мы, конечно, не доносили об этом самоуправстве, будучи рады случаю, избавившему нас от трудных ответов по запросам начальства об этой мельнице.
Другое дело — посев клевера; может быть, и лучше бы удалось, если бы окружное начальство поумнее взялось за него и посмело бы поуклониться от буквы министерского циркуляра, в котором, как на грех, вместе с клевером рекомендовалась крестьянам и полезность разведения картофеля. О клевере крестьяне, как и я же, тогда еще не слыхивали, а картофель-то давно уж был известен и повсеместно разводился на огородах. Поэтому следовало бы окружному начальству исключить его из программы действий по этому предмету. Но оно, бюрократ, буквально выполняло министерское распоряжение, приписывало отнести участок земли как под клевер, так и под картофель. Крестьяне дивились, почему заставляют их сажать картофель на общественном участке, и поэтому не доверяли полезности посева клевера. Картофель уродился, снят и съеден уборщиками. Уродился и клевер с тимофеевкой, но макаровские крестьяне, где было волостное правление, недовольные, что заставляют их работать Бог знает на кого (сбор ведь нельзя было трогать на это) и для чего, обмолотивши клевер, скрыли семена и донесли, что их не оказалось. Так на этом и лопнул опыт посева клевера, осталось только взыскать деньги за семена — и взыскали, конечно.

Эти два нетолковых распоряжения палатского и окружного (а не министерского, очень дельного) начальства были только смешны, но было одно, как говорят, губернаторское, очень вредное. Приказано было уничтожить оцепа (журавли, или журавцы по-здешнему) при колодцах и заменить их баранами, савалом или колесом[403]!: Зная пользу оцепов, мы входили с представлением в окружное управление, но оно и слушать не хотело наших жалоб, а настаивало на своем с угрозами наказанием за ослушание. Делать было нечего, пришлось повиноваться. Только и при этом ни голова, ни старшины не осмелились наложить руку на оцепа, ввиду неудовольствия крестьян. Почин пришлось делать высшему их начальству, и покончили так с оцепами повсеместно в волости. Принялись за него помощники окружных начальников да становые с сотскими. Но, Боже мой, сколько неудовольствий и нареканий вызвало это сумасбродное дело. Сколько слезной брани и проклятий посыпалось на подневольную голову мелкого начальства, особенно после того, как случившиеся пожары подтвердили все безумие этой меры. Жаль, что я, прикованный к правленскому стулу, не был очевидцем сцен погрома оцепов, а рассказы о них позабыл и потому ничего не могу передать, кроме сохранившегося в памяти тогдашнего мнения крестьян, формулировавшегося так приблизительно: «В писании, дескать, говорится, что налетят птицы с железными носами и заклюют народ Божий. Вот они и налетели! Чем помешали им наши оцепа? Воистину это Божеское наказание за наши грехи». Я сам был тогда одинакового мнения с крестьянами, только не мог припомнить и найти, в каком писании говорится об этих птицах, а сравнение-то и мне по тогдашним понятиям казалось подходящим. После и чиновники отзывались об этой мере как чрезвычайно нелепой, но разрешить оцепов не осмеливались. Разрешение последовало не от начальства, а от времени, изменяющего мало-помалу взгляд людей на вещи.

Вот уже дописался до того, что не знаю, что и писать, да чувствую, что не умею ничего излагать систематично, и если уже необходимо рыться в отупевшей памяти, то приходится писать, что взбредет на ум. Вот вспомнилось, что слыхал я в детстве о существовавшем прежде в сборной мирской волостной избе[404] каком-то стуле с цепью, к коему приковывали разных провинившихся. Это на родине в Трепе, и когда в 1844 году определен я был сельским писарем в Сенинское общество (теперешняя Копринская волость), то там существовала еще такая сборная волостная изба, занимаемая Барановским сельским правлением. При ней был чулан с архивными делами прежних управлений Троице-Сергиевой лавры и экономии. В нем показывали мне обломки такого стула, очень грубой работы и довольно массивного, с большим деревянным седалищем и дырою на нем, в которую вводили будто бы заарестованных, а ноги приковывали к толстой перекладине и запирали замком. Показывали и цепь, она довольно длинная и крепкая, так что я не мог понять, для чего она так длинна, не надевали ли ее на шею. Стул этот, сказывали, стоял в заднем углу избы и был так тяжел, что засаженному в него не было возможности сдвинуть его с места. Этот способ смирения непокорных вывели еще до учреждения Министерства государственных имуществ[405], но розги были еще в большом ходу. Когда я был в детстве, то часто слыхал: «Оброк собирают, с розгами судят». Слыхал, что такого-то и такого-то выпороли. При управлении государственных имуществ власть сечь розгами по закону отнята была у головы и старшин. Это предоставлялось только крестьянским судебным учреждениям по сельскому судебному уставу — волостным и сельским расправам, и то только до 20, а с разрешения окружного начальника до 60 ударов. Однако обычай долго боролся с законом, потому что расправы были коллегиальные учреждения, созывать их членов добросовестных из разных деревень казалось медленным на первых порах, а потому головы и старшины в силу обычая часто расправлялись собственною властью. Иногда из опасения жалоб эти наказания заносились в книгу расправ с подписью после добросовестными. Секли также окружные и их помощники и приказывали писарям записывать наказание в книгу приговоров расправы с подписью, разумеется добросовестными, прикладывавшими побольше печати по безграмотности, где укажет им писарь. Раз окружной начальник Лисин высек на волостном сходе мужика за какое-то неуместное слово, а отодравши, приказал записать наказание в книгу, под его диктовку, добросовестные подписали после.

Помню еще вот какой случай. Так как на бумаге начальство настаивало, чтобы наказаний без суда не было, то помощники окружных начальников в трезвом состоянии опасались иногда сечь по собственному почину. Так помощник[406] Панин, командированный в Трепу по сбору недоимок, не успевал в том за всеми строгостями словесных требований. Тогда старшина А.Г. Садов, более рьяный и смелый, попросил дозволения самому взяться за дело. Панин ушел к попу, а старшина приказал принести розог и начал спрыскивать недоимщиков. При этом они высекли служившего до этого полное трехлетие волостным заседателем[407] крестьянина Осипа Запарина и высекли после уже получения недоимки, приговаривая: «Зачем раньше не принес, ты ведь заседателем был, сам сек, а теперь упрямиться вздумал, народ соблазнять». Дело подалось такими мерами, Панин благодарил его, но советовал записывать наказание в книгу, чего, кажется, старшина не исполнил. Этот старшина верил в розги, да один случай и оправдал его веру. В деревне Строкине при сборе недоимок один крестьянин не пришел по его позыву на собрание, отзываясь безденежьем и тем, что ему не предъявлено письменного приказа старшины, а собравшиеся говорили, что это отпетый человек, все промотал. Тогда старшина сам отправился в дом непокорного, застал его полупьяным, а жену плачущую и жалующуюся на мотовство мужа. На вопрос старшины, почему не явился, упрямец отвечал, что приказа не было. «Ну так вот тебе приказ», — сказал старшина и дал ему затрещину, от которой слетел с ног ударенный, а приведя в сборную, закатил ему штук пятьдесят розог да спросил: «Скоро ли заплатишь?» На ответ «нечем» дал ему другую перемену, так что мужик взмолился и обещался постараться уплатить, что и выполнил, а после года через три при встрече с старшиною в Рыбинске пал ему в ноги благодаря за науку, после коей он не пьет уже и хозяйство поправил.

Признаюсь, я и сам, молодой еще тогда, был сторонником розог, считал их необходимостью, да и как не считать было при всеобщей распространенности обычая. Тогда секли отцы детей, мужья жен, начальники подчиненных. Не мог только я смотреть на эти экзекуции, не вынося рева наказываемых.
Однако время делало свое дело, сечение становилось все реже и реже, а после 19 февраля 1861 года и в суде редко стало применяться, к неудовольствию стариков, жалующихся и посейчас еще на слабость начальства, не пользующегося почему-то благодатной нравоучительностью розги. Розга держалась долго вот по какой еще причине. Не было общественных домов для правлений, они помещались в тесных крестьянских избах и плохих, по недостатку отпускаемой казной суммы. Арестанты содержались в той же присутственной избе в кути[408] ее, а иногда сажались и в подполье. После стали наниматься особые лачуги у бедных крестьян за их караулом.
Совсем исписался, всякую связь потерял. Попробую писать отрывочно, отдельными статейками, по мере того, что будет приходить на ум.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 230; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!