Частный обзор и разбор элегий святого Григория Богослова



 

Рассматривая элегии в частности, разделим их сначала на два класса: на стихотворения более обширные, граничащие с дидактическими поэмами, число их незначительно; и на стихотворения краткие, в которых выражаются только аффекты и движения души. Таких стихотворений гораздо больше.

К первому классу относим из наиболее выдающихся, следующие четыре элегии: «Περίτης φύσεως ανθρωπινής» [№ 14. «О человеческой природе»]; «Περίτης του εκτός ανθρώπου εύτελείας» [№ 15. «О малоцен– ности внешнего мира»]; «Περίτης του βίου ματαιότητος και απιστίας και κοινού πάντων τέλους» [№ 32. «О суетности и неверности жизни и об общем всем конце»] и «Περίτων του βίου οδών» [№ 16. «О путях жизни»]. К ним же следует причислить стихотворение под заглавием: «Σχετλιαστικον υπέρ τών αυτου πάθων» [№ 19. «Жалобы на свои страдания»] и стихотворение«Θρήνος περί τών τής αυτου ψυχής πάθων» [№ 45. «Плач о страданиях своей души»].

Относительно этих стихотворений здесь уместно заметить, что не всем им, в собственном смысле, прилично название элегий, потому что не все они могут оправдать его пред судом литературно‑эстетической критики. Но мы прилагаем к ним это название как к стихотворениям, которые по общеродовым литературным признакам своим относятся более к отделу элегий, чем к какому‑либо другому разряду стихотворений. Главными предметами содержания их служат душевные движения и многоразличные состояния и перемены внутренней жизни, какие испытывал поэт под влиянием разных обстоятельств своей жизни и в разные моменты ее. И это содержание их дает, кажется, справедливое основание отделить их от стихотворений исторических, в которых поэт рассказывает о ходе и обстоятельствах внешней жизни своей. Затем, внимательнее всматриваясь во внутреннее содержание стихотворений этой первой обособленной группы и сравнивая их в этом частнейшем отношении между собой, находишь между ними также весьма значительные различия. В большей части из них поэт имеет в виду только себя самого и выражает злополучия и страдания лишь собственной души, как в стихотворениях № 19 и № 45; в других, как в стихотворении № 15, он не ограничивается изложением только своих душевных расположений, а раздвигает гораздо шире сферу внутренней жизни, захватывая в нее и те аффекты, которые общи всем людям; на себя же лично поэт смотрит здесь только как на вид или отдельный пример, так сказать, общечеловека, однако ж – такой пример, который по природным свойствам своей поэтической души сильнее чувствует, глубже понимает и яснее выражает все то, что случается с смертным. Таким образом, если в одной категории стихотворений поэт, выставляя себя героем элегических поэм, имел перед читателем право на это как человек, претерпевший большую часть бедствий и скорбей, омрачающих жизнь человеческую, то в другой он является перед нами истинным поэтом по силе и глубине их восприятия и тонкости их воспроизведения. Там, так сказать, в индивидуальноэлегических стихотворениях, поэт взывает ко Господу:

«Для чего ты, Царь мой Христос, поражал меня свыше столь многими бедствиями с того самого времени, как вышел я из материнского чрева на матерь‑землю? Если ты не связал меня в мрачной матерней утробе, то для чего я принял столько горестей на море и на суше, от врагов, от друзей, от злых начальников, от чужих и от соотечественников, и явно, и тайно осыпавших меня и словами противоречия, и каменными тучами? Кто опишет все это подробно? Я знаменит, но не своим могуществом, не своим талантом, а своими несчастиями. Поэты в стихах своих, гуслисты в своих трогательных мелодиях, путешественники в своих песнях, изливая скорбные мотивы, вспомнят Григория, которого вскормил небольшой городок – Диокессария Каппадокийская…

Иным неожиданно посылаешь Ты несметное богатство, другим – добрых детей; иной прекрасен, иной силен, иной красноречив. А моя слава в скорбях. Я – новый Иов; недостает только подобной причины моих страданий» [738].

Здесь, в общеэлегических стихотворениях, взвешивая бедствия и скорби человеческие с радостями и утехами, святой Григорий наглядно и живо показывает несоизмеримый перевес первых над последними и даже находит преимущество в этом отношении животных перед человеком. «Война, труд земледелия, разбойники, приобретение имущества, описи имений, сборщики податей, ходатаи по делам, записи, судьи, неправдивый начальник – все это еще детские игрушки в многотрудной жизни» [739]. Обращаясь к истории, к знаменитым представителям исторической известности, к героям всемирной славы, к исключительным даже избранникам и любимцам судьбы, поэт наводит мрачные тени и на эти по видимому блистательные примеры счастья.

«Не избежали злой участи и Киры, и Крезы, а равно и наши, как будто вчерашние только, цари. И тебя, почитавшийся сыном змия, неудержимая сила – Александр, погубило вино, когда обошел ты целую землю! Какое преимущество между согнившими? Тот же прах, те же кости – и герой Атрид, и бродяга Ир, царь Константин и мой служитель; и кто злострадал, и кто благоденствовал, у всех нет ничего, кроме гроба» [740]. «Сколько путей стелется на житейской долине! – читаем в другой элегии поэта. – И сколько бедствий облежат их! Нет здесь радости без примеси горя! О, если бы только горести не пересиливали радостей! Что такое богатство? – Беглец! Власть? – Сон. Подчиненность? – Мученье. Бедность? – Оковы. Красота? – Мгновенный блеск молнии. Юность? – Летний зной. Старость? – Печальный запад жизни. Известность? – Быстролетная пташка. Слава? – Ветер. Благородство? – Застарелая кровь.

Сила? – Преимущество дикого кабана. Роскошь? – Пружина беспорядков. Брак? – Рабство. Дети? – Тяжелая забота. Бездетство? – Болезнь. Судилища? – Арена пороков. Уединение? – Бездеятельность. Искусства? – Удел народа, прилепленного к земле. Земледелие? – Тяжелые труды. Мореплавание? – Дорога к могиле. Родная сторона? – Темница. Чужбина? – Позор. Все, все здесь скорбь для смертных! …На крыльях ума я протек все минувшее и настоящее, и увидел, что на земле нет ничего непреходящего, узнал, что нет ничего бессильнее человека. Но, смертные: хотите ли вы узнать блага твердые и неизменные? Переноситесь за пределы мира под знамением креста; проливайте слезы, испускайте вздохи; в созерцании Божественных предметов возноситесь умом к славе Небесной Троицы, которая озаряет своим светом только чистые души; отрешайтесь от бренной плоти и храните в ненарушимой чистоте образ Божий; отрекитесь от этой жизни; с радостью взирайте из этого мира в мир небесный и переносите все равнодушно» [741].

Новое различие между элегиями рассматриваемой группы представляет взгляд на самый род и характер бедствий и скорбей, обуревающих жизнь человеческую и составляющих предмет содержания элегий. Например, в стихотворении «Περί της ανθρωπίνης» [ «О человеческой природе»] поэт выражает преимущественно скорбь души, которую мы выше назвали скорбью метафизической. Темой ее служат вопросы: «Кто я был?», «Кто я теперь?», «И чем буду?» В стихотворении «Περί της του έκτος ανθρώπου εύτελείας» [ «О малоценности внешнего мира»], как видно уже из самого заглавия, поэт обращает наше внимание, собственно, на внешние условия человеческого существования и показывает, что во многих отношениях мы ниже и несчастнее животных, непричастных разуму. Наконец, в стихотворении № 32 [ «О суетности и неверности жизни и об общем всем конце»] образно показана грустная мысль известного изречения Соломона: все здесь, в подлунном мире, суета сует и всяческая суета (см.: Еккл. 1:2). И эта истина, неразрывно связанная с мыслью о безусловном господстве здесь смерти над всем и всеми, служит источником скорбно‑элегического настроения поэта в этом стихотворении. Неодинаковые, наконец, выводы получаются из сравнения рассматриваемых элегий со стороны собственно литературной – со стороны языка и слога. В одних стихотворениях поэт изображает несчастия и скорби человеческие с некоторой эпической подробностью, обрисовывает их пластически, живыми и яркими красками. Слог его течет плавно, ровно и последовательно. Как на пример такого стиля мы могли бы указать на стихотворение № 15.

Противополагая в нем внешнюю жизнь человека жизни животных и отдавая преимущество последней пред первой, поэт говорит:

«Телец, едва оставил недра рождающей, уже и скачет и крепко сжимает сладкие сосцы, а на третьем году – он уже могучая подъяремная сила. Пестровидный олень, едва из матерней утробы, тотчас твердо становится на ноги подле своей матери, бежит от кровожадных псов и от быстрого коня, скрывается в чащах густого леса. Медведи, порода губительных вепрей, львы, равный по скорости ветру тигр и рыси, лишь в первый раз завидят железо, тотчас у них ощетинилась шерсть, и с яростью бросаются они на сильных звероловов. Недавно еще покрытый перьями птенец, едва оперился, высоко над гнездом кружится по просторному воздуху. Золотая пчела оставила только пещеру – и вот строит себе противоположную обитель и дом наполняет сладким плодом; а все это – труд одной весны. У всех у них готовая пища, всем пир дает земля. Не рассекают они ярого моря, не пашут земли, не имеют хранилищ. И быстролетную птицу питают крылья, а зверей – дебри. Если и трудятся, то у них небольшая однодневная работа. А огромный лев, как слыхал я, растерзав зверя, им умерщвленного, гнушается остатками своего пира. Притом сказывают, что он, попеременно, в один день вкушает пищу, а в другой одним питьем прохлаждает жадную гортань, чтобы приучить к воздержности чрево. Так жизнь их не обременена трудами. Под камнем или ветвями всегда готовый у них дом. Они здоровы, сильны, красивы. Когда же смирит болезнь, беспечально испускают последнее дыхание, не сопровождают друг друга плачевными песнями и друзья не рвут на себе волос. Скажу еще больше: они бестрепетно теряют жизнь; и зверь, умирая, не боится никакого зла.

Посмотри же на жалкий человеческий род, тогда и сам скажешь с поэтом: «Нет ничего немощнее человека» [742] С болезнями родила меня матерь, с трудами, великими и тяжкими трудами, воскормила меня. Сначала стал я ходить по земле как четвероногий, пока не поднялся на колеблющиеся ступни, поддерживаемый чужими руками. Как бессловесная тварь, выражал я сначала свой ум в одних звуках, намеках и крике. А потом уже под руководством других я выплакал себе слово. Наконец, в двадцать лет лишь собрался я с силами, претерпев уже множество бед, неудач и болезней»[743].

В других стихотворениях, напротив, поэт выражается сжато и сильно, употребляет обороты краткие, быстрые, часто неожиданные, украшает слог выражениями фигуральными и символическими, приближая его к ораторскому слогу лучших проповедей своих. Из стихотворений в этом стиле особенно выдается по своей необыкновенной изобразительности, стройности мыслей, богатству и изяществу антитез элегия «Περίτων του βίον οδών» [ «О путях жизни»]. Общая мысль этой элегии заключается в седьмом стихе ее: «ουδέν εν ανθρώποισι καλόν κακότητος αμικτον» («нет добра для людей, к которому бы не примешивалось зла»); и эту мысль поэт не без некоторой тонкой иронии проводит чрез ряд художественных образов, сжатых и метких сравнений и антитез.

Высокие литературные достоинства этой элегии, а вместе с тем и ближайший человеческому сердцу интерес ее содержания («Что такое жизнь?» – вечно тревожный вопрос для живых существ. Кто не решал его?), вызвали на русском языке, вслед за появлением прозаического перевода стихотворений святого отца, отдельную попытку к передаче ее в стихотворной форме размером гекзаметра. (В подлиннике, однако, написана она размером элегического двустишия.) Такой перевод, в метрической обработке, напечатан был неизвестным автором в «Маяке» за 1842 год, т. IV, с. 17–18. Главным достоинством этого метрического переложения элегии следует признать, без сомнения, необыкновенную близость и верность его подлиннику с внутренней стороны. А каковы собственно литературные качества перевода, читатель может судить сам из нижеследующего текста самого стихотворения.

 

Жизнь

 

 

(Из сочинений святого Григория Назианзина)

 

Кто я? откуда? и как возвращуся я в недро земное?

Чем я восстану из праха печальной, холодной могилы?

Где и какое жилище назначит Творец мне Всесильный?

Бурь этого мира избегнув, достигну ль я пристани

тихой?

Сколько различных путей в многолюдной, житейской

долине!

Сколько несчастий и бед их отвсюду кругом

облегают!

Радости нет здесь без горя. О, если бы тяжкое горе

Радостей наших земных не старалось подчас пересилить!

Наше богатство – беглец; власть над миром – одно

сновиденье;

Мука – зависимость; бедность – тяжелые цепи;

а юность –

Летний зной. – Молнии блеску краса временная подобна.

Старость ли? – жизни печальный закат; а известность –

Быстрая пташка, мгновенно от нас отлетает.

Сила телесная в нас – преимущество лютого зверя.

Роскошь – пружина страстей. Дети – тяжкая в мире

забота;

(Больно, однако, бездетство!) Судилища – битвы пороков.

Труд земледельца – тяжел. Мореходство – дорога в

могилу.

Вон из отчизны спешим и о ней же в чужбине вздыхаем.

Времени быстрый полет – колесо подвижное: кругами,

Быстрыми ль, тихими ль, вечно приводит одно

к нам и то же:

Темные ночи и светлые дни, смерть и заботы, болезни,

Радости или печали, удачи, потери и слезы.

Все я на крыльях ума, все протек, что минуло, что ныне,

И убедился, что нет на земле ничего неземного.

Только я в небе нашел всех несчастий земных утешенье!..

Братья! Хотите ль узнать неизменные, твердые блага?

Смело – под знамя Креста! И на битву с своими

страстями!

Легким тогда вам покажется бремя страдальческой

жизни.

 

Элегия эта и по предмету содержания своего, и по своему внутреннему тону, и по своему слогу, и по самому стихотворному размеру своему в подлиннике (элегическое двустишие) представляет очень близкое сходство с двумя стихотворениями, вошедшими в сборник: Athologiae Graec. Ad Palatin. Codic. fidem edit., т. II, отд. IX под № 359 и 360 и надписываемыми: одно: – ΠΟΣΕΙΔΙΠΠΟΥ, οί δε ΠΛΑΤΩΝΟΣ ΚΩΜΙΚΟΥ [ПОСЕДИПП], другое – ΜΗΤΡΟΔΩΡΟΥ [МИТРОДОР].Можно думать, что эти стихотворения послужили святому Григорию образцами для подражания в названной элегии его.

Перейдем теперь ко второму классу элегий, обнимающему собой те краткие пьесы, в которых Григорий сколько проще и непосредственнее, столько же живее и энергичнее выражает душевные аффекты, и которые близко граничат с так называемыми мелическими стихотворениями. По содержанию и форме элегии эти весьма разнообразны. Одни из них, которые поэт называет«Θρήνος» [ «Плач»], дышат вообще чувством глубокой скорби, возбуждаемой или завистью и кознями врагов, неверностью и изменой друзей, или страданиями борьбы плоти с духом, или чувством близости расчета с «многоскитальческой» жизнью и неуверенностью в достаточной подготовленности к жизни будущей, или бесплодностью благороднейших порывов к осуществлению в здешней жизни идеалов высшего нравственного совершенства, или же, наконец, недоступностью для человеческого уразумения тайны промыслительных действий Божиих о человеке, часто несовместных с законами нравственного возмездия по представлениям человеческого разума. Последним мотивом проникнуто содержание, например, следующей прекрасной элегии.

 

Плач

 

 

О собственных своих бедствиях (Θρήνος δια των αύτοΰ μάγων)

 

Любезная земля и море, и отечественная, и чужая сторона, и юность, и седина на западе жизни, и города, и убежище мое – утесы, какие только обошел я, стараясь приблизиться к Божеству Христову! Почему я один шел скорбным путем, и здесь и там меняя образ многотрудной жизни? Не однажды не мог твердо установить на земле легкой стопы своей, но одни бедствия непрестанно препровождают меня к большим бедствиям. Ты научи меня, Премудрость, отчего на мне такое бремя? Отчего благочестивые в трудах, а погибающие не знают трудов? Наказание ли это за грех? Или угли, которыми очищается жизнь, как золото в горниле? Или меня, как Иова, вызывает на борьбу с собою злобный и завистливый враг, и Ты, как борца Своего, умастив меня наперед обильно елеем, выводишь обнаженным для великого подвига, чтобы потом наградить и прославить подвижника? Все это известно Тебе одному, Царь мой, Слово, потому что Ты управляешь целым миром по великим и сокровенным законам, из которых разве малый некоторый отблеск вполне доходит до нас, покрытых брением и имеющих близорукие глаза[744]

Особенно силою скорбного чувства, искренностью и непосредственностью душевной мольбы и жалоб отличаются из этой группы элегии № 22, 27, 49, 52, 53, 61, 65, 75, 76, 84 (см.: кн. II, раздел I). Например:

 

Элегия № 22

 

 

Ίκετήριον

 

Царь мой Христос! Для чего Ты опутал меня этими сетями плоти? Для чего вверг в жизнь – в этот холодный и тинистый ров, если, как слышу, действительно я – бог и Твое достояние? Утратилась во мне крепость членов, не слушаются колена; меня расслабило время, сокрушила болезнь, изнурили заботы и друзья, расположенные ко мне недружелюбно. А грехи не хотят покориться, но еще сильнее наступают на меня; и изнемогшего, как робкого зайца или серну, окружают эти псы, желая насытить свой голод. Или останови бедствия и умилосердись, или прими меня к Себе после долговременных подвигов и положи меру скорбям, или благое облако забвения да покроет мои мысли![745]

Иным тоном – тоном тихой задушевной грусти и трогательной нежности меланхолического чувства проникнута, например:

 

Элегия № 51

 

 

θρηνητικον υπέρ της αύτοΰ ψυχής

 

Часто юная новобрачная, сидя еще на девственном ложе, оплакивает смерть возлюбленного супруга и в брачном уборе начинает свою жалобную песнь, а рабыни и подруги, стоя здесь и там, плачут попеременно в облегчение ее грусти. И матерь оплакивает любезного сына, еще не достигшего юношеских лет, и после мук рождения терпит новые муки. А иной сетует о своем отечестве, которое опустошено стремительным Ареем. Иной скорбит о доме, который истреблен небесным огнем. Какой же плач приличен тебе, душа, которую умертвил губительный змий, Божий образ запечатлев горькою смертью? Плачь, плачь, несчастная, это одно для тебя полезно. Покину дружеские и веселые пиры; покину великую славу красноречия и благородство крови, покину домы с высокими кровлями и все земное счастие, покину даже сладостный солнечный свет, самое небо и блистательные звезды, которыми оно увенчано. Все это оставлю тем, которые будут после меня, а сам, с повязкой на голове, как мертвец и бездыханный, возлягу на одр, последним сетованием утешу сетующих, получу ненадолго похвалу и беспрекословную любовь, потом камень и под ним неумирающее тление [746].

 

Некоторые элегии – просто, тихие, кроткие молитвы к Господу Христу (№ 24, 25, 26, 66, 69, 74); иные – сокровенно сердечные монологи, в которых поэт говорит сам с собой (№ 43, 80, 86) или изливает свою скорбь, обращаясь к своей умершей матери (№ 87). В иных, под тяжестью болезней, испрашивает у Господа избавления от своих недугов (№ 20) или терпения переносить их (№ 71), или же окончательного разрешения от них посредством давно желаемой и ожидаемой кончины своей (№ 72, 73). Последнюю из этих элегий, под заглавием«Παρακλητικόν» [в наст. издании: № 73. «Песнь умилостивительная»], приводим здесь в метрическом переводе на русский язык, размером подлинника (элегическим двустишием), сделанном [747] с греческого покойным высокопреосвященнейшим Филаретом и напечатанном в 1 т. «Духовной беседы» за 1868 год, с. 22.

 

Песнь увещательная

 

 

(Святого Григория Богослова)

 

Близок последний труд жизни: плаванье злое кончаю

И уже вижу вдали казни горького зла:

Тартар ярящийся, пламень огня, глубину вечной ночи,

Скрытое ныне во тьме, явное там в срамоте.

Но, Блаженне, помилуй и, хотя поздно, мне даруй

Жизни останок моей добрый по воле Твоей.

Много страдал я, о Боже Царю, и дух мой страшится

Тяжких судных весов, не низвели бы меня.

Жребий мой понесу на себе, преселяясь отсюда,

Жертвой себя предая скорбям, снедающим дух.

Вам же, грядущие, вот заветное слово: нет пользы

Жизнь земную любить. Жизнь разрешается в прах.

 

При определении поэтических достоинств лирических стихотворений святого Григория приходится не раз пожалеть о том, о чем справедливо сожалеет в своей статье о них досточтимый арх. Порфирий, – «что эти творения существуют для нас только в простом прозаическом переводе. Конечно, поэтические их совершенства ярко просвечивают и в переводном русском языке, но все же отсутствие гармонической музыкальности подлинного стиха составляет важную и великую потерю. С восполнением этого ощутительного недостатка вполне можно быть уверенным, что эти стихотворения могли бы поспорить своим достоинством со многими прославленными лирическими произведениями, заменить многие из известных у нас настольных поэтических сочинений» [748]. Тогда, без сомнения, открылось бы и больше точек соприкосновения между стихотворениями святого Григория Назианзина и лирическими произведениями наших отечественных поэтов, и больше места для аналогий, сближений и критических сравнений их между собою.

Теперь же при подобных сближениях – естественном и законном критическом приеме – приходится ограничиваться только одной стороной – передачей именно сходных предметов внутреннего содержания сближаемых стихотворений. Можно, например, отметить сходство между известной элегией Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных» и элегией Григория (№ 43) «Πρός έαυτόν» («К себе самому»). Меланхолическое настроение русского поэта, возбуждаемое в нем предметами жизни и внешней природы здешнего мира, сосредоточивает мысль его на своей смерти, и эта господствующая тема его элегии проходит, между прочим, через ряд вопросов:

 

И где мне смерть пошлет судьбина?

В бою ли, в странствии, в волнах?

Или соседняя долина

Мой примет охладелый прах?

 

Подобная же мысль и в подобной же вопросной форме выражается и в элегии Назианзина:

Ποΐρίψω τάδε σωμα; τι τέλος άντιβολήσει;

Τις γη, τις δε τάφος με φιλόξενος άμφικαλύψει;

Τις δ'οσσοις μινύθουσιν εμοΐς επι δάκτυλα θησει,

Ή ρά τις εύσεβεων, Χριστού φίλος ή ρα κάκιστος [749].

 

(«Где сброшу с себя это тело? Где встречу свой конец? Какая земля, какая страннолюбивая могила укроет меня в себе? Кто положит перст на мои померкающие очи? Благочестивый ли и друг Христов или один из зловерных?») Но параллели расходятся в последних желаниях сравниваемых элегиков в той мере, насколько глубже и серьезнее предметы религиозной элегии вообще в сравнении с мотивами светской элегии. Проникнутый просто чувством патриотизма, наш отечественный элегик продолжает:

 

И хоть бесчувственному телу

Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу

Мне все б хотелось почивать.

 

У святого Григория господствующая элегическая тема о смерти забрасывает гораздо дальше мысли и чувства поэта – в область веры и надежды в посмертную жизнь:

«Все это безразлично, конечно, и одного лишь малодушного может озабочивать мысль: гробу ли предадут мою плоть – это бездыханное бремя, или останется она непогребенной в добычу хищным зверям или бесстыдным псам или птицам, или обращена будет в пепел, рассеяна по воздуху, или без гроба брошена на высоких утесах, или сгниет даже в реках и под шумящими дождями. Куда бы ни заброшен был прах мой – не пропадет, не останется он в безызвестности. Напротив того, последний день, по Божию мановению, соберет всех вместе от концов земли, хотя бы кто обращен был в пепел и рассеян по воздуху»[750]

Стоит, наконец, отдельно сказать о довольно многочисленной группе элегий, которые надписываются «Κατάτου πονηρού» – «На лукавого» (№ 50, 54–60, 62–64, 70, 79, 80, 83). Общее содержание их составляют жалобы святого отца на демонские искушения и мучения от них. Но замечательна обстоятельность, с которой святой Григорий изображает злокозненных виновников своих мучений. Он не только подробно очерчивает природу злых демонов [751], что можно находить и у других современных ему церковных писателей (Григория Нисского, Ефрема Сирина, Августина), но с особенным старанием, скажем даже – с одушевлением опытного художника, погружается в область демонологии. Он тщательно описывает виды и категории демонов, с обозначением отличительных свойств, способностей и наклонностей каждой из них и присвоением каждому отдельному легиону бесов, под управлением своего особого вождя, специальных родов упражнений в деле соблазна людей и специальных мест самостоятельной деятельности. Характерным образчиком языка и стиля этого отдела стихотворений могут служить в особенности элегии № 55, 59 и 60.

«Беги от моего сердца, злокозненный! Беги скорее, беги от моих членов, беги от моей жизни, тать, змий, огонь, Велиар, грех, смерть, пучина, дракон, зверь, ночь, засада, бешенство, смешение, завистник, человекоубийца. Для чего тревожишь меня, не потерпев никакой обиды? Иди в своих свиней и наполняй бездны; они примут тебя, как прежде, негодного легиона. Удались же, или низложу тебя крестом, пред которым все трепещет. Я ношу крест в своих членах. Крест – моя сила»[752] Отойди, отойди от меня, неприязненный человекоубийца! Отойди, страшное привидение, неистовая злоба! Отойди! У меня в сердце Христос; Ему принес я в дар свою душу. Откажись от меня и беги скорее прочь! Ах! Помогите мне, Ангелыпредстатели! Ах! Ко мне приступает мучитель и злобный зверь; умоляю вас, друзья, избавьте меня от него» [753].

«Приходил, приходил ты ко мне, злобный, но остановлен. Как скоро заметил я дым, догадался, что будет и огонь. Сильное зловоние – явный признак змия. А я подъемлю крест. Он страж моей жизни, он связует собою весь мир и приносит его Богу. Убойся креста, отойди, не являйся вторично» [754].

В стихотворении № 54 поэт, между прочим, следующим образом описывает лукавые приемы демона, старающегося мало‑помалу вкрасться в душу человека: «Сперва неважными грехами, как извилистый ручеек, впадаешь ты в сердце; потом открываешь себе пошире дорогу; затем уже входишь большой и мутной рекой и, наконец, как океан или бездна, поглощаешь меня своею пастью» [755].

Вообще живость и плодовитость воображения, сила и, так сказать, «террор слова», дышащего пламенем религиозного чувства, принадлежат к отличительным литературным свойствам многих из стихотворений, относящихся к отделу элегий «??????????????» [ «На лукавого»].

«В наше время, – замечает об этих стихотворениях арх. Порфирий, – истина явления злых духов у аскетов при их бдительном внимании к самим себе возведена до аподиктически очевидной аксиомы, и святой Григорий Богослов, конечно, неложно говорит о себе, что он и сам изгонял бесов, следовательно, ничего нет неестественного, когда он с такой жалобой отгоняет от себя диавола и для прогнания его просит предстательства святых Ангелов» [756].

 

 

Гимн

 

Многие стихотворения святого Григория Богослова надписываются словом«ϋμνος» [ «песнь, гимн»]. Как техническое обозначение особого вида лирической поэзии термин этот заимствован из древнегреческой литературы, но как выражение специально‑религиозного лирического одушевления гимн, по своему историческому происхождению, уходит в глубокую древность. В песнопениях, посвященных прославлению Божества, можно сказать, и зародилась поэзия, и потому гимны, даже в самой языческой поэзии, занимают первое место не только по времени, но и по важности самой стихии их. Древнееврейская литература представляет нам дивные образцы песнопений религиозных, гимнологических. Евреи в глубочайшей древности занимались музыкой и поэзией, а в царствование боговдохновенного песнопевца Давида эти искусства достигли у них высочайшей степени совершенства. Псалмы[757] его составляют и цвет еврейской лирической поэзии, и совершеннейшие образцы гимна. У древних греков священные песнопения, изображавшие чувство благоговения, или гимны (от υμνίω – воспеваю, прославляю), были также первоначальными лирическими стихотворениями. По различию языческих божеств гимны имели различные названия: пеаны [758]посвящались Аполлону, дифирамбы [759] – Вакху. Новейшие писатели разделяют их на теургические, или священно‑таинственные, поэтические, или народные, и философские. Первые воспевались посвященными в таинства при отправлении обрядов. Эти гимны исполнены благочестия и святости больше, чем остальные два вида их. Они заключают в себе многочисленные эпитеты и проименования, выражающие власть, свойства или принадлежности богов. Солнце называется в них блистающим, быстротекущим, отцом и распорядителем годичных времен, оком и владыкой мира, утехой смертных, светом жизни; Цибела(Κυβελα) – матерью богов, досточтимой супругой Крона, началом стихий и пр. Из этого рода гимнов до нас дошли только гимны, приписываемые Орфею. Содержанием гимнов поэтических служила вера простого народа. Это – произведения поэтов, от которых греки и римляне получили своих богов со всеми легендарными вымыслами об их похождениях. Эти поэтическо‑мифологические вымыслы о различных похождениях и приключениях богов, относившиеся к предметам обрядно‑религиозного культа, не входили в содержание гимнов философских, просвещенные авторы последних разделяли в них с простым народом только веру в верховное божество, источник и начало всех существ.

Особенные, отличительные свойства гимнов, как религиозных песнопений, были следующие:

1) гимн выражал восторг и благоговение к Существу Высочайшему;

2) для этого требовалась особенная возвышенность в слове, которым выражалось глубокое чувствование, каким только может быть проникнут человек, представляющий себе беспредельность и бесконечность Всемогущего;

3) восторг изливался искренний, так как пред Всеведущим открыты все чувствования и помышления.

Если, таким образом, уже в древнейшей дохристианской поэзии, при разнообразии внешней формы гимна, основную стихию его, его душу всегда составлял религиозный элемент, вера, то сколько новых, несравненных и несоизмеримо‑возвышенных ощущений, сколько жизни и силы, силы небесной, привнесло в этот высший род лирической поэзии христианство с того самого великого исторического момента, как только на земле впервые раздались небесные звуки радостно‑приветной ангельской песни: «Слава в вышних Богу, мир на земле и в человеках благоволение!» И удивительно ли, что в христианской поэзии гимн не только служит исходным пунктом ее, как в поэзии еврейской и древнегреческой, но и составляет почти исключительную форму ее во весь первый период ее исторического развития, обнимаемый первыми тремя веками христианской духовной жизни?! – Еще в Евангелиях песни Богоматери (Лк. 1:46–55), священника Захарии (Лк. 1:68–79) и праведного Симеона, в которых лирические элементы еврейского псалма соединяются с простотой и достоинством греческой формы, служат связующим звеном между поэзией Ветхого и поэзией Нового Завета. Но уже апостол Павел в Посланиях к Ефесянам (5:19) и Колоссянам (3:16) говорит о существовании – вместе с псалмами и хвалебными песнями Ветхого Завета – и собственно христианских гимнов. Быть может, об этих‑то гимнах в честь Господа у первенствующих христиан и писал Плиний в своем письме к императору Траяну. Указанные места из посланий святого апостола тем более важны для нас, что в них обще намечены основные положения теории и христианской лирической поэзии вообще, и гимна в частности. Ефесянам апостол Павел писал: исполняйтеся духом, глаголюще себе во псалмех (ψαλμάς) и пениих (ϋμνοις) и песнех духовных (ωδαις πνευματικαΐς), воспевающе и поюще в сердцах ваших Господеви. Колоссянам предписывал: Слово Христово да вселяется в вас богатно, во всяце премудрости; учаще и вразумляюще друг друга во псалмех и пениих и песнех духовных, во благодати поюще в сердцах ваших Господеви. Объясняя эти слова апостола, высокопросвещенный автор «Исторического обзора песнопевцев» говорит: «Христианское пение, по наставлению апостола, должно быть:

а) пением сердец, а не одних уст; каждый звук голоса должен быть звуком сердца, выражением мысли, отзывом желаний;

б) пением духа благодати; как каждое действие истинно христианское есть плод благодати, так таково же должно быть и пение; и потому для христианского пения надобно исполняться духом, надобно молитвами призывать на себя благодать Христову;

в) пением Господу.

Говоря об этом, апостол не только внушает то, что пение должно совершаться с благоговением пред Великим в святости и благости, но он указывает и на предмет христианской песни; он говорит, что все песни надобно петь нам не иначе, как с мыслью о Христе, Спасителе нашем. Его‑то, Христа Иисуса, называет он Господом. Это – любимое слово любящего сердца его» [760] Из христианских лирических поэтов первого периода в духе этих правил писали блаженный Климент Александрийский, Непот – епископ Пентапольский, святой Афиноген мученик. Но о последних двух как поэтах сохранились лишь известия у других писателей [761]; от поэтической же деятельности Климента Александрийского до нас дошел только знаменитый гимн его «К Искупителю» [762]. В коротких стихах его (анапестах, перемешанных со спондеями и дактилями) поэт изливает восторженное состояние христианской души, ликующей в чувстве искупления. Богатство образов, сравнений и эпитетов, прилагаемых в нем к Спасителю, приближают его к стилю античных греческих гимнов. Христос именуется здесь: «неукротимых онагров смирителем», «крылом птенцов парящих», «непоколебимым кормилом юношей», «пастырем агнцев царственных», «державным Словом Отца Превышнего», «крепостью страждущих», «Владыкою вечности», «ловцом человеков» и пр. Но из композиции этого гимна еще мало заметно стремление христианской лирики выделиться из широкой области безыскусственных «песней духовных», ближайшим образом соответствовавших целям общественного богослужебного ритуала, и обособиться в самостоятельный род художественно‑литературного христианского творчества. Только по внешней форме гимн «К Искупителю» не принадлежит к разряду гимнов в широком смысле, в каком гимном может быть названа всякая вообще хвалебная песнь Богу. Тоном церковной песни отзываются следующие заключительные слова гимна:

 

Небесное млеко

Из сладких сосцов

Девы благодатной –

Мудрости Твоей источенное!

Мы Твои дети!

Нежными устами

Воскормленные,

Нежным дыханьем

Материнской груди

Исполненные,

Песни простые

Гимны невинные

Христу Царю

В награду святую

За учение жизни

Поем все купно,

Поем просто

Отрока державного.

Вы лик мира,

Дети Христовы,

Люди святые!

Пойте все купно Бога мира.

 

С гимном, в тесном смысле слова как произведением свободного и оригинального художественно‑поэтического христианского творчества, мы едва ли не впервые исторически встречаемся, как и с элегией, у святого Григория Богослова.

К этому ряду лирической поэзии у него относятся стихотворения № 29–30 (см.: кн. I, раздел I) и № 38 [ «Песнь Христу после безмолвия на Пасху»] (см.: кн. II, раздел I).

Лучшим из них представляется«ʼʼΤμνος προς θεόν» [№ 30. «Другая песнь Богу»]. Высокий религиозно‑поэтический лиризм, проходящий через все стихотворение, от начала до конца его, вытекает из живого, восторженно‑сердечного отношения поэта к воспеваемому им предмету. Эта сердечная теплота, проникающая весь гимн и сообщающая ему полноту внутренней жизни и дух истинной поэзии, служит его первым и главным достоинством. Могучий стих, достойный возвышенного содержания гимна, составляет его второе достоинство. При всей глубине и богатстве мыслей, при всем разнообразии картин и образов, слог гимна отличается краткостью, строгостью, ясностью, простотой. Такой гармонией стиха с одушевляющей его идеей отличаются только произведения, которые, являясь плодом искреннего, свободного вдохновения, выливаются прямо из сердца поэта. Подобное впечатление производит этот величественный, хвалебно‑молитвенный, торжественный гимн Триипостасному Богу. Основная мысль его выражена в начальном трехстишии, составляющем нечто вроде вступления:

 

Σέ τόν άφθιτον μονάρχην

Δός άνυμνεΐν, δός άείδειν,

Τόν άνακτα τόν δεσπότην[763]

 

Одушевленный этой мыслью – прославить, воспеть Бессмертного Властителя, Царя и Господа, поэт призывает, так сказать, к соучастию в прославлении Творца свидетелей славы и величия Его из беспредельного мира тварей Его – горних и земных, одушевленных и неодушевленных, из веков прошедших и времен вечно настоящих. Он призывает и лики ангельские, и солнце, и луну, и звезды, и бесконечные века, и «умное существо» – человека. Но лучше передадим содержание гимна собственными словами поэта:

 

Тобой и песнь и хвала;

Тобою ангельские лики,

Тобою нескончаемые веки.

Ты засветил солнце;

Тобою путь луны;

Тобой и красота звезд.

Тобой отличен человек,

Способный возноситься мыслью к Богу,

Как существо разумное, –

Ты создал все,

Всему дал строй

И Промыслом Своим все держишь.

Ты изрек слово – явилось дело,

А Слово Твое – Сын Твой, Бог.

Он той же сущности,

Он равночестен с Отцом.

Он все устроил

И царствует над всем.

А все объемлет,

Все сохраняет

Бог – Дух Святой.

Пою Тебя, живая Троица,

Единая и Единоначальная,

Существо неизменное и безначальное,

Неизъяснимое, Непостижимое.

Твердость небес непоколебимая,

Неподначальная и беспредельная,

Свет невиданный никем

И все проникающий,

Для кого нет неведомого

Ни на земле, ни в бездне.

Отец благий! Будь милостив ко мне,

Всегда чтить

Дай это имя мне,

Грехи же мои прогони,

Очисти совесть мою

От всякой нечисти.

Да славлю Божество,

Да поднимаю руки чистые,

Христа благословляя.

Молю Его коленопреклонно,

Да примет меня, раба Своего,

Когда придет Он царствовать.

Будь милостив ко мне, Отец!

Подай мне благодать Твою.

Тебе и слава и хвала

Во веки неизмеримые!

 

Содержание этого гимна представляет, таким образом, в сжатом и художественно сконцентрированном виде, так сказать, profession de foi христианского поэта‑богослова. В сердечном умилении он исповедует здесь Безначального Отца, Единосущного и Равночестного Ему(Όμοοΰσιον, ομοτιμον τω τεκοντι) Сына и Всеобъемлющего Святого Духа, Бога(Περιλάμβανον δε πάντα «Αγιον Πνεύμα το θεΐον) – Живую Троицу(Τριάδα ζώσαν).

После этого гимна обращает на себя внимание по своим поэтическо‑литературным достоинствам«Ύμνος εσπερινός» [№ 32. «Песнь вечерняя»]. В ней воспевается свет Триипостасного Света как источник жизни целого мира и человека, как дивное премудрое Начало миропорядка вещественного и сферы мира духовного. Это дивное стихотворение может служить одним из нагляднейших доказательств, каким неистощимым богатством поэтического воображения обладал святой Григорий Назианзин. Два слова: «φως» [ «свет»] и «σκότος» [ «тьма»] – внушают поэту столько пленительнейших образов, живописных сравнений и метафор! Соединенные его художественной кистью в одну композицию, эти образы и метафоры дают грациозную картинку, которая с тонкой игрой «света» и «теней» внутренне соединяет нежные переливы его молитвенно‑благодарственного настроения души.

Немногим уступают в поэтическом отношении двум только что отмеченным стихотворениям гимны: № 29(««Ύμνος εις Θεόν») [ «Песнь Богу»] и № 31(«'Ύμνος άλλος») [ «Песнь другая»]. По своему содержанию, тону и языку эти гимны представляют такое близкое сходство с двумя смежными с ними гимнами (№ 30 и 32), что, не будь они разного стихотворного размера, они удобно могли бы слиться с ними – именно гимн № 29 с гимном № 30, а гимн № 31 с гимном № 32 – в одно органическое целое.

Из прочих гимнов заметнее других выделяется песнь (№ 38) под заглавием «Ύμνος εις Χριστον μετά την σιωπήν, εν τω Πάσχα» [ «Песнь Христу после безмолвия на Пасху»]. В этом пасхальном приношении Господу – Христу, Воскресшему из мертвых, есть места, согретые искренними движениями сердца, есть строфы, оживленные бесспорно поэтической экспрессией. Но в общем стихотворение это и по языку, и по изложению слабее вышеозначенных гимнов. Самое содержание его не совсем точно отвечает своему заглавию, по крайней мере, дает меньше, чем сколько обещает сюжет заглавия. Строфы, относящиеся собственно к Воскресшему Господу, по своему объему составляют только третью часть всего гимна, а по своему месту – последнюю; и притом эта‑то именно главная часть гимна и обнаруживает всего больше вялости движения, расплывчивости и слабости композиции, бедности языка. Строфы эти гораздо ниже гимнов Иоанна Дамаскина, в которых он прославляет и воспевает воскресшего Спасителя. Напротив, в первой части гимна, прославляющей общие Божественные свойства Христа, язык стихотворения, за исключением начального четверостишия, отличается своей характерной поэтической образностью и картинностью. Таково, например, следующее место гимна, не теряющее своей оригинальной поэтической художественности даже и в прозаическом русском переводе его:

«По Твоему манию, Царь, высокошественное солнце, востекши на огнистый круг, затмевает собою звезды, как Ты затмеваешь умы. По Твоему манию то живет, то исчезает попеременно и опять является в полном свете око ночи – луна. По Твоему манию зодиакальный круг и этот размеренно кружащийся хоровод определяют меру годовых времен, неприметно между собою растворяемых. И неподвижные и подвижные, возвращающиеся на прежний свой путь, звезды суть глагол Твоей Божественной мудрости. Твой свет – все те небесные умы, которые воспевают славу Пренебесной Троицы. Твоя слава – человек, которого поставил Ты здесь ангелом, песнословцем сияния Твоего, о бессмертный Свет и вновь родившийся для смертного, бесплотная Высота, напоследок же, чтобы избавить от гибели смертных, Плотоносец!»[764]

 

Эпитафии и эпиграммы

 

К лирическими стихотворениям святого Григория Назианзина следует отнести, наконец, довольно значительный отдел (из 223 стихотворений) эпитафий и эпиграмм его. Правда, эти стихотворения в большинстве имеют интерес скорее исторический, чем литературно‑поэтический. При характеристике времени святого Григория Богослова и выдающихся исторических лиц, связанных с личностью знаменитого отца Церкви узами кровного родства, дружбы или единодушной ревностью по вере и благочестию, при изучении общественного и домашнего быта, нравов и понятий его современников эти стихотворения могут пролить довольно яркую полосу света.

Но было бы ошибкой думать, что произведения эти совсем лишены поэтического элемента и поэтических достоинств. Самый размер эпитафий, представляющий древнейшую и прекраснейшую систему стихов, состоящую из соединения дактилического гекзаметра с пентаметром, некоторым образом содействовал изящности их как поэтических произведений. Классическое чувство гармонии, лежащее в основе этого художественного размера, требовало, чтобы содержание стихотворения внутренним достоинством мысли, некоторой полнотой и округлостью ее соответствовало прекрасной форме, размеру полному, округленному, как совершеннейшее произведение греческого резца. Но само собой разумеется, что живость, свежесть и художественность эпитафий и эпиграмм Григория Богослова больше обусловливались сущностью самых событий, составляющих предмет содержания их, и еще больше внутренним настроением самого поэта. Если нет и не могло быть в эпитафиях его, по самому роду этой поэзии, в собственном смысле поэтического творчества, рождающегося из чистого вдохновения или поэтической фантазии, то в них много трогательного внутреннего смысла, много нежнейших оттенков чувства любви и набожности, много нравственно‑идеального одушевления, проникнутого глубоко прочувствованной мыслью о превратности и ничтожности всего земного.

Эта господствующая мысль проходит чрез все разнообразие предметов содержания эпитафий и становится еще выразительнее и трогательнее, когда влагается в уста самого умершего. Так, например, как в следующей эпитафии Павлу – юноше, скончавшемуся в ранней молодости:

«Обратите взор свой на мое тело, рассмотрите мои члены. Как молодую ветвь, скосила меня смерть; ненасытимый тартар отверз свою мрачную обитель и вовлек туда меня, Павла, срезав преждевременно, как нежный росток. Всю красоту юных, как траву, пожинает смерть своей косой, беспощадная!»[765]

Большей частью эпитафии прославляют нравственные доблести умершего, впадая подчас при этом в гиперболизм, и выставляют своих высоких героев как образец для подражания живым. Примером гиперболического прославления умершего может служить эпитафии № 42 «Είς Μαρτινιανόν» [в цикле «Мартиниану»]:

«Когда Мартиниан вступил в общую всех матерь – землю, тогда восплакали все города Авзонии; обитатели всей Сицилии и широких пределов земли остригли себе волосы, потому что удалилась от людей сама Фемида. Но мы, обнимая вместо тебя твою славную могилу, всегда будем показывать ее приходящим, как нечто священное» [766].

Другие заключают в себе общие моральные сентенции; иные же выражают просто один какой‑либо наиболее важный или чудесный момент из жизни умершего. Таковы, например, некоторые из эпитафий святого Григория матери своей Нонне [767], Навкратию, брату Василия Великого[768], и другие. Множественность эпитафий по одному и тому же предмету, на память одному и тому же лицу – отцу, матери, брату, другу, естественно объясняется особенной любовью автора к близким умершим. Это можно видеть, например, из следующего эпиграмматического стихотворения, которое, в числе других 35 эпитафий, поэт посвящает дорогой памяти своей матери и в котором так живо и трогательно выражены проявления нежной материнской привязанности Нонны к сыну и чувство взаимной любви последнего к первой:

«Призывая Григория среди цветущих виноградников, выходила ты, матерь моя, навстречу возвращавшимся с чужой стороны и любезные руки свои простирала к возлюбленным чадам, призывая Григория. Кровь родительницы текла в обоих сынах, но особенно в том, которого воспитала ты своими сосцами. Потому и почтил я тебя, матерь, столькими эпиграммами» (Τοϋνεκα δε τοσοις επιγράμμασιμητερ ετισα)[769].

Равно как, с другой стороны, источником целого ряда эпиграмм на гроборасхитителей, агапитов и синисактов послужило, без сомнения, чувство сильного негодования и нравственного возмущения святого Григория против этих наглых нарушителей не только законов религии и гражданского порядка, но и чувства нравственного достоинства человека, чувства совести.

«У меня уже седины, – читаем мы в эпиграмме Григория: «Είς αγαπητούς» [ «К любящим»], – изнуряю свою плоть, смиряю око; дневными и всенощными трудами истомил я злосчастную душу, только бы избавиться мне от огня; но при всем этом не без труда удерживаю в повиновении тело. Как же ты, хотя еще молод и плоть у тебя шире, чем у слона, при всем этом покоишь себя, как человек, достигший чистоты и духовно возлюбивший свою возлюбленную? Нет! Бежать должно от такой богопротивной любви» [770].

«Не безопасен огонь подле соломы. Небезопасно и тебе, монах, под одним с собою кровом держать жену‑девственницу… Пока ты держишь себя вдали, в тебе одна искра. Но как скоро сходишься вместе, при дуновении малого ветра воспламенишь пожар» [771].

«Из смеси белого и черного образуется сероватый цвет. Жизнь и смерть не имеют между собою ничего среднего. А этих, как их называют, синизактов, не знаю, куда причислить? Признать ли, что они сопряжены браком, или назвать безбрачными, или оставить для них какую‑то середину? Ты носишь на себе плоть и живешь вместе со своей возлюбленной, которая также имеет плоть. Что же, думаешь, заключат о тебе живущие нечисто? Пусть ничего не скажут целомудренные, но кто равнодушно будет слушать насмешки, разглашаемые чернью? Брак – дело законное и честное. Но еще лучше плоти свобода от плоти. А если, возлюбленные, есть кроме этого безбрачный брак, то вы будете жить в сомнительном супружестве» [772].

«И мужам и женам, которые сближаются под именем возлюбленных, скажу вот что: исчезните вы, язва для христиан, исчезните вы, старающиеся прикрыть неистовое влечение естества! И в глазах есть нечто любодейное» [773].

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 291; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!