Норвежская новелла XIX–XX веков 11 страница



Она открыла дверь и сказала:

– Энок, родной мой, что это с тобой?

Энок не очень уверенно посмотрел на нее. Затем взгляд его молниеносно пробежал по каким‑то бумагам, разложенным на столе, обратился опять к ней, и он ответил:

– Не спалось мне что‑то. Вот я и взялся за счета. А кроме того, мне надо написать фирме Исаксен и Ко.

Но мадам Воге уже увидела, что перед ним лежит банковский счет Тобиаса, его страховка, его ценные бумаги – на них‑то Энок и стрельнул взглядом. Она прямо‑таки языка лишилась – такие мысли обрушились на нее, новые, неожиданные мысли.

Медленно, точно в растерянности, повернулась она к нему спиной, ушла в спальню и снова легла.

– Бумаги Тобиаса!.. Деньги Тобиаса…

У мадам Воге голова шла кругом.

Тобиас был застрахован на пятнадцать тысяч крон. Да в банке у него лежало семь или восемь тысяч. Да еще он был пайщиком в нескольких судах. Всего у него, должно быть, тысяч тридцать‑сорок. И родному‑то отцу эти деньги теперь спать не дают! Это когда сына в жалкой лодчонке носит где‑то по волнам Северного моря! Не терпится, видишь ли, – встал и среди ночи считать пошел. Неужели он и взаправду уверен, что Тобиас утонул, и только ради нее делает вид, что не верит в это?

Она ворочалась в постели, а мысли все вспыхивали в голове и горели в темноте, точно искры ночного костра.

Нету больше Тобиаса!.. А Энок сидит там и подсчитывает, сколько денег получит в наследство!.. Вот почему он так спокойно принял несчастье! А вчера‑то… огонь‑то в глазах!.. Такой он ходил выпрямленный. Вон, значит, каким стал Энок… Надо же, до чего человек может измениться с годами!

Она услышала из своей комнаты, как он встал, потом – как он задвинул ящик, в котором хранились бухгалтерские книги. Он вошел к ней с лампой.

– Что с тобой, Ханна? Ты какая‑то чудная.

– Тобиас, – прошептала она.

– Ничего, все будет хорошо.

Она так и уставилась на него: он говорит, а сам точно и не думает про Тобиаса.

Энок стал одеваться. Пристально глядя на свой ненадетый башмак, он сказал, словно про себя:

– Не спалось мне, понимаешь. А кроме того, надо было написать Исаксену.

Его спокойствие поразило ее. На минуту все точно притихло в душе. Может быть, зря она винит Энока. Ведь как он любил мальчика. Не так давно, не больше года тому назад, он сам при ней вспоминал синюю курточку с большими блестящими пуговицами! Нет, не может быть! Конечно же, он надеется, что мальчик спасся.

Но скоро она села в постели и обеими руками схватилась за голову. Не знала она, что и думать теперь об Эноке, о сыне. Она застонала.

Тогда Энок присел на кровать и долго ласково с ней говорил и утешал ее. И говорил он все по‑доброму, по‑хорошему, и она снова стала надеяться на спасение Тобиаса и поверила, что зря винила Энока.

 

III

 

Через два дня, встав утром с постели, мадам Воге надела черное платье, которое раньше служило ей для торжественных случаев. И лицо у нее было кроткое и спокойное, словно она сделала это по обдуманному решению.

Посмотрев на нее, Энок все понял, но ничего не сказал. Еще вчера, укладываясь спать, он бормотал ей, что, дескать, еще есть надежда и сын к ним вернется.

И вот она все‑таки оделась в траур.

После завтрака он предложил, не пройтись ли погулять; она отказалась. Он долго с ней говорил, гладил по спине, хотел уговорить. Она сказала: «Не хочу» и посмотрела прямо в его суровое лицо.

Энок ушел один. Вернувшись, он увидел, что она без него плакала.

Потом пришел пастор Ланге из церкви при богадельне. У него были добрые голубые глаза, голова в серебряных сединах, такая же серебряная борода, венком обрамлявшая лицо от уха до уха, самое же лицо у него было гладко выбрито, с довольно крупными чертами, и на нем отражались вся кротость, мягкость и доброта, свойственные его душе.

Он сел и долго беседовал с Эноком и его женой о Тобиасе, которого он сам когда‑то конфирмовал и тоже любил. Он уверен, что пока Тобиас носился в открытом море в шлюпке, он успел обратиться душою к богу; ибо Тобиас всегда отличался серьезностью, и это не могло не привести его в конце концов к богу.

Заплаканная мадам Воге отвернулась от него и посмотрела на Энока, словно ждала, что он сейчас скажет пастору, что Тобиас, наверно, спасся. Но Энок молчал и не глядел на нее.

А пастор продолжал:

– Родителям надо радоваться и благодарить бога за то, что он даровал Тобиасу несколько часов, чтобы обратиться к господу перед смертью. А кто знает, что было бы с его душой, если бы он был вырван из жизни внезапно. И если они теперь с открытым сердцем обратятся помыслами к господу, то он со временем превратит их великое горе в глубокую и бесконечную радость.

И снова мадам Воге повернулась и посмотрела на Энока. Но он глядел перед собой сурово и невозмутимо. С тех пор как пришел пастор, он еще не сказал ни слова.

Когда пастор встал и собрался уходить, Энок подошел к денежной шкатулке и открыл ее. Сухо и спокойно, словно бы речь шла о чем‑то обыкновенном, он спросил:

– У вас, господин пастор, должно быть много безработных и больных среди прихожан?

– Еще бы! Больных и безработных всегда зимой много, а сейчас морозы нешуточные.

– Пожалуйста, возьмите сто крон и используйте их по своему усмотрению.

Энок стоял такой прямой, точно никогда его плечи не давило несчастье. Жена подняла на него глаза так, словно ей вдруг показалось, что это вовсе не Энок сейчас говорил. Она еще больше побледнела.

Волосы и борода его были белы, как заиндевелая стерня, зато голову он держал, как в молодости, и голос был звучный, округлый, как в давние времена. Глаза стали еще добрее и яснее, чем в молодости. Но под этой ясной добротой горело новое, чужое пламя.

Проводив пастора, они ничего не сказали друг другу. Лицо мадам Воге было так бледно, что как бы расплывалось.

Теперь она точно знала, что Энок поставил крест на сыне, раз стал тратить отложенные до его возвращения деньги. Отец давно уже поставил на сыне крест. Поставил еще тогда, когда прочел телеграмму. Он сразу понял, что для маленькой шлюпки среди Северного моря в сильное волнение, в шторм нет надежды на спасение. А она‑то, дура блаженная, верила, когда Энок ее утешал, и надеялась. Сам‑то Энок утешился деньгами и слез не лил. Неспроста был он с ней так ласков все эти дни. Деньги вернули ему молодость и силы.

Злость на мужа заслонила от нее даже горе. Мысль ее стала в воспоминаниях откапывать все новые доказательства того, как легко он пережил несчастье.

В эту ночь она слышала, что Энок все время ворочается в кровати, то заснет, то снова проснется. Во сне он все время бормотал о шхунах, фрахте, о деньгах, о Сигварте Кульстаде и Тобиасе. Он стал точно одержимый, и ей было страшно и горько. Один раз она его неласково разбудила:

– Ты все хлопочешь о шхунах и фрахте. По‑моему, пора бы тебе и перестать.

Энок сразу понял, что означает такой голос, и со злостью спросил:

– Это почему же?

– Чего же тебе беспокоиться о шхунах и фрахте, когда ты получишь наследство после сына.

– А ты думала, я буду сидеть сложа руки и проедать его деньги?

– Теперь‑то тебе не придется идти в нахлебники. Ты же этого боялся.

В голосе звучала ядовитая издевка.

Он привстал, опираясь на локти. Она увидела, как в темноте сверкают его глаза. Воинственный задор, упрямство чуть не лишили его дара речи, поэтому он заговорил запинаясь, отрывисто:

– Нет, я не буду сидеть на готовеньком! Это не по мне. Потому я и не оброс жиром, как ты. Теперь наконец я куплю первоклассную шхуну, и не придется мне больше зря тратить время и деньги на это старое корыто, на котором мне до сих пор приходилось плавать. Я им всем еще покажу – и Сигварту и всем остальным, они меня в старые дурни записали, а я им покажу, что я могу еще и шхуной командовать и заработаю не хуже любого шкипера. Я тебе покажу и Тобиасу покажу, что я не старая развалина, не старая калоша, как вы про меня решили. А насчет денег, которые я беру из наследства Тобиаса, так я вам их отдам, ты и дети все получите обратно – до копейки! Do you understand, madam?[5]

Он рухнул в подушки и остался лежать навзничь. Она не ответила, потому что так перепугалась, так удивилась, что прямо языка лишилась. Но скоро он снова заговорил, не мог он молчать. Столько в нем всего накипело, что надо было выговориться.

Может, она решила, что он не замечает, что люди о нем думают? Он же не слепой, чтобы не видеть, как за последние десять лет и Йенсены в Гулле и Петерсены в Гамбурге стали избегать его, да и многие другие тоже, а все из‑за того, что ему по бедности пришлось плавать на этом дырявом корыте, соглашаться на дальние рейсы. Со всех сторон к нему стали приставать с разными добрыми советами, что пора, мол, бросать море. Зато теперь уж, когда у него будет хорошая шхуна, придется им прикусить языки. Ого! Он их теперь посадит в калошу, утрет им всем носы. Она небось тоже заодно с ними решила, что он старик. А ты, матушка, попробуй, сладь со стариком‑то!

И он закатился громким злым смехом.

Уж теперь‑то, после стольких тяжелых лет, он наконец снова стал человеком. Ему еще только шестьдесят шесть лет, а он сам видал шкипера, который в восемьдесят вприпрыжку взбегал по сходням, – куда там молодым угнаться! А он что – хуже, что ли? Если надо будет, так он и на марс взберется. Пусть лучше она и не пробует ставить ему палки в колеса, потому что сказано: пойду в море – значит, пойду; а ты тут хоть лопни со злости. Так что имей в виду!

Он умолк. Она лежала с открытыми глазами. Она слышала, какая злость в нем клокочет. Злость кидала его с боку на бок, он все ворочался и не находил себе места. Иногда кипевшее в нем беспокойство подпирало, казалось, к самому горлу, и клокотало там, и заставляло его стонать, точно он вот‑вот задохнется.

Уже утром он пробормотал:

– Прощаю Тобиасу, что он не уважал родного отца, хотя он‑то, как моряк, должен был, кажется, понимать, с чего пошло мое невезение.

А на следующий день он опять был с ней ласков и добр, как все время с тех пор, как они прочитали телеграмму. Она старалась заглянуть в его глаза, когда ей казалось, что можно подглядеть за ним незаметно. Под добрым и ясным светом горело то новое, чужое, что она впервые заметила вчера.

Ему не удалось уговорить ее пойти с ним на прогулку. И он отправился один. Он купил красивый шотландский плед, зная, что она давно мечтала о таком, с тех пор как прожгла в старом дырку. Он и еще разных вещей накупил – дорогих, добротных, и все только для нее.

Да уж теперь‑то она ясно видела, что он ожидает наследство. Уже не одну сотню крон истратил. Она знала, что он присматривает новую шхуну. Он стал писать письма – деловые, да и не только деловые. Написал Эмилии, пригласил ее со всей семьей на рождество, и сидел при этом за столом прямой, как свечка. С утра до ночи он был в движении, но это были размашистые, спокойные, размеренные движения. И огонь в глазах не гас ни на миг.

Когда он принес ей подарки, она приняла их без лишних слов, да и не чувствовала она никакой особой радости от его дорогих покупок. Получалось так, точно Тобиас принесен в жертву ради своих бедных родителей. Не сможет она жить в богатстве и роскоши на эти‑то деньги.

Шли дни, и она понемногу свыкалась с мыслью, что Тобиас умер, привязывалась ко всем этим обновкам – к новым отрезам на платье, к пледу, к дорогому пальто. Как хозяйка она с гордостью смотрела на огромное рождественское жаркое.

Ей делалось грустно и радостно при мысли о том, что Эмилия с мужем и с обоими детьми приедет и проведет у них с Эноком рождественские праздники. Слава богу, что у нее еще много осталось детей. И эти ей, наверное, останутся. А бедняжке Тобиасу там, где он теперь, тоже хорошо. Уж наверно, для такого замечательного сына у господа найдется в раю местечко.

Накануне рождества она стала выходить с Эноком за покупками. Улицы кишели народом. В лавках – теснота. Кругом белый снег, славный морозец – все как и положено на рождество.

Люди на нее глядели. Почти все глядели на нее и на Энока, потому что весь город знал об их несчастье. В газетах об этом было написано, Вокруг она чувствовала любопытство, и жалость, и даже восхищение. Многие заговаривали с ней об ее великом горе; потому что все видели, как она горюет, – на ней ведь надето новое черное платье и черная вуаль на шляпе чуть не до колен.

Несколько раз она чувствовала, как вдруг сильно начинало биться сердце. Но не сразу понимала, что бьется оно от гордости и счастья. Все были так вежливы и предупредительны. Все вдруг стали вести себя с ней и с Эноком почти совсем как в прежние времена, и так уж ей это было приятно.

Тут она поняла, как много еще лет остается им с Эноком прожить в счастье и радости, в окружении детей и внуков, пользуясь почетом и уважением. У Энока будут удачные рейсы на первоклассной шхуне, он заработает много денег. А затем он уйдет на покой. Слава тебе господи, жизнь у них опять наладится, и все будет хорошо, а ведь сколько лет они этого дожидались. Удивительно только, что Энок, такой ласковый с нею, так резок и заносчив с другими, ведь люди‑то к нему по‑хорошему. Когда Сигварт Кульстад с ним поздоровался, он в ответ едва приподнял шляпу. А большей частью он просто поворачивался к людям спиной. Он по‑прежнему не умеет правильно смотреть на жизнь, принимать ее такой, какая она есть, думает мадам Воге, а ведь теперь у него во всем удача.

Накануне рождества она присела отдохнуть после хождения по магазинам. Она только успела раздеться. Энок что‑то писал в столовой. Едва увидев человека в форменной одежде, она почувствовала, как ее глубоко пронизал колючий страх: Тобиас жив!

Жив Тобиас, а для них с Эноком все опять пойдет как в прежние худые годы. А не то и хуже. Энок станет еще беднее, еще угрюмей.

Но этот укол был лишь предвестником огромной радости, которая заставила ее снова сесть, едва она успела вскрыть телеграмму и прочесть подпись: «Тобиас».

Не дочитав длинной телеграммы из Дувра, в которой говорилось, что он был спасен в тот же день, как пересел в шлюпку, и что парусник, который принял его людей и его самого на борт, отнесло к Англии, а потом шторм повернул в другую сторону и вынес их почти к самой Норвегии, но тут пришлось повернуть, так как шторм снова изменил свое направление, она только вскрикнула:

– Энок! Энок!

И когда он вышел из столовой:

– Он жив! Тобиас жив!

Но тут она вскочила со стула, потому что Энок сперва побледнел, а потом стал прямо‑таки землистый с лица.

– Энок! – При виде его ей стало страшно.

– Чего орешь, старая! – Голос был жесткий и холодный, как кремень, он точно отталкивал ее. Затем Энок ушел из дому.

Вернулся он только к ночи.

Наутро он не встал с постели. Когда мадам Воге спросила, уж не заболел ли он, он ответил:

– Устал.

Больше она не добилась от него ни словечка.

Теперь она и сама стала дивиться, как это Энок так сразу вбил себе в голову, что Тобиас погиб. В море ведь чего только не бывает, как же Энок, такой бывалый моряк, не повременил хоронить Тобиаса. Теперь‑то она точно знала, что не раз ей за это время приходило в голову – может быть, Тобиас все‑таки жив! Но мысль эта, не успев явиться, исчезала.

Написали Эмилии, чтобы не приезжала.

Между рождеством и Новым годом наведался ненадолго Тобиас, а через несколько дней ушел в море на новом пароходе, который только что был куплен компанией. Мадам Воге с Тобиасом подолгу беседовали наедине. С отцом он говорил только о пустяках, Энок все больше полеживал в постели, бледный и молчаливый, – видать, ему нужен был покой.

Только после Нового года Энок встал. Теперь он еще больше пригнулся к земле, еще больше постарел, чем до наследства. Он совсем осунулся и похудел, как никогда. Он перестал говорить о следующем рейсе. Не спрашивал, откуда у жены берутся деньги на еду, на жизнь. Последние его сбережения разошлись в те две‑три недели, что он был зажиточным человеком. Он ел и пил понемножку, но спасибо не говорил. Ходил на прогулку, иногда один, иногда с женой, и опирался на палку, но если за молом виднелась шхуна под парусами, он сразу поворачивал назад или усаживался на штабель досок с таким расчетом, чтобы не видеть ее. Мадам Воге была кротка и почти счастлива. Наконец‑то он утихомирился. Больше он не думает о шхунах, фрахте, рейсах. А со временем, глядишь, и настроение у него поправится. А если не поправится, ей все равно надо радоваться. Конечно, они теперь живут в нахлебниках; но ведь не у кого‑нибудь, а у Тобиаса, у сыночка… Вот и остается ей только сказать, что господь все устроил для них к лучшему.

По‑прежнему она писала письма Тобиасу. Но Энок ни разу ни словечка ему не написал. И ни разу не попросил показать, что она там написала. Он даже привета не передавал сыну, а она не спрашивала, надо ли передавать, а просто сама передавала.

Ни разу Энок не вскрыл ни одного письма от Тобиаса. Если порой приходило письмо на имя Энока, говорил жене:

– Прочитай сама, – а зрение‑то у него было хорошее.

Он и газет больше не читал – даже «Морские ведомости». Он курил, ходил взад‑вперед, молчал, спал.

Болезнь уложила его на несколько дней в постель. А когда он поднялся и собрался погулять, пришлось жене отправляться в магазин за второй палкой. С тех пор он так и стал ходить с двумя палками. Частенько он теперь отдыхал в садике перед церковью, который был неподалеку от их дома. Настало лето, и в садике около хорошенькой белой церковки гулять было всего безопасней, особенно для калек вроде Энока.

Через год мадам Воге заметила, что он понемногу впадает в детство.

В ясные летние дни он сидел перед домом в крошечном палисадничке, что не больше обеденного стола, и выстругивал шхуны. Зимой или в ненастную погоду он их вырезывал дома; спальня понемногу превратилась в настоящую мастерскую.

Руки у него всегда были хорошие. Когда еще дети были маленькие, он во время своих рейсов тоже вырезывал кораблики с полной оснасткой, а вернувшись домой, дарил их мальчикам.

Теперь его дрожащие руки вновь принялись за ту же работу. И она хоть медленно, но все же подвигалась. Мысли и мечты его странно и прочно сплетались с этими мачтами, снастями, и когда шхуна была готова, то к спуску со стапеля все в ней было на месте, ничего не забыто.

И вот по мере того как он старился, его поделки все больше стали превращаться в большие корабли и с полным грузом или с балластом уплывали в те края, в которых он сам раньше бывал. И стал он теперь сам крупным судовладельцем и капитаном, он же был и судостроителем и приемщиком.

Он достиг всего, о чем мечтал в юности и в зрелые годы, всего, к чему стремился, и даже большего.

Удача все время ему сопутствовала, шхуны у него были быстрые и прочные, и все рейсы выходили скорыми. В хорошую погоду он выносил свои шхуны в садик. В остальное время они стояли в спальне. Если он возвращался из садика возле церкви, это означало, что он пришел взглянуть, не стоит ли на рейде вернувшаяся в порт шхуна.

Он подобрел и стал даже разговорчивей с тех пор, как сделался судовладельцем, с тех пор, как ему так везло, и он разбогател, и стал в городе первым человеком.

С Ханной он был терпелив, а Тобиасу давно все простил, – никак ему, бедняге, не удается осесть на суше, потому что не хватает денег, чтобы стать судовладельцем, приходится ему и летом и зимой плавать. Придется в конце концов помочь парню, поставить его на ноги.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 73;