Норвежская новелла XIX–XX веков 13 страница



Она отпускает его руку.

– А хоть бы и так! Кому я должна отчет давать?

Он поднимается, и теперь уже никто не удерживает его.

– Никому, – говорит он, – никому ты не должна давать отчет. Ты сама себе хозяйка.

Она тоже поднимается, и они не спеша возвращаются той же дорогой, какой пришли.

Посреди улицы он вдруг останавливается.

– А почему ты нынче весной не уехала? – спрашивает он. – Ты ведь давно уже про это толкуешь.

В голосе ее легкое смущение:

– Да мало ли что мешало! Так, вдруг, ведь не соберешься. Время нужно. Теперь вот весь год по грошику копить буду, чтобы приодеться малость. Не могу же я нагишом домой ехать!

– А ну как и нынче весной что‑нибудь помешает? – с надеждой в голосе спрашивает Эдвард.

На лице ее появляется спокойная улыбка.

– Что помешает? – удивленно спрашивает она. – Что мне помешать может, коли я домой хочу?

Теперь голос ее опять обрел твердость и решимость.

 

После лета пришла зима. И тоска понемногу улеглась, впала в зимнюю спячку. Лишь изредка она пробуждается, вызывая легкое волнение в крови, но затем снова затихает, цепенея от холода.

Долгими кажутся Хельге зимние вечера. Давят стены тесной каморки. Ей не сидится дома, тянет на люди.

В эту зиму она часто бывала вместе с Эдвардом, им было весело и хорошо вдвоем. Эдвард был славный парень, он очень полюбился ей. Вечером она засыпала с мыслями о нем, по утрам, просыпаясь, сразу же о нем вспоминала, и на душе у нее становилось радостно. Недаром ведь говорится: надо, чтобы человеку было о ком думать.

Но после рождества радость ее пошла на убыль. Стал блекнуть яркий румянец, который цвел на щеках Хельги, несмотря на спертый фабричный воздух и ночные смены. А когда запахло весной, она снова стала уноситься мыслями далеко отсюда и часто целыми ночами лежала без сна, терзаемая тоской.

Днем, на фабрике, Лина бросала на нее пытливые взгляды. И однажды после обеда, когда Хельга не ответила на ее вопрос, Лина подошла к ней и спросила:

– Ну как? Собираешься ехать?

Хельга вставляла новую бобину.

– Ехать? – переспросила она. – Господь с тобой, Лина! Будто ты мое положение не знаешь! Ну, куда я сейчас поеду? Придется малость повременить. Да оно и не к спеху, лето еще впереди.

Лина отвернулась, скрывая горькую усмешку.

Этой осенью Хельга и Эдвард поженились.

 

III

 

Шли годы.

Хельга и Эдвард трудились, не щадя себя. Нередко они чувствовали, что вконец выбились из сил, но они были вместе, делили пополам и горе и радость, а это помогает вынести многое.

В первые годы после замужества Хельга не работала на фабрике. Но когда старшая девочка подросла и смогла уже приглядывать за малышами, Хельга вернулась в прядильный цех.

Теперь вместе с мужем они зарабатывали побольше, купили кое‑что в дом, приоделись.

Но Хельга так и не смогла привыкнуть к городу. Каждую весну на нее нападала тоска, и когда это случалось, ей становились постылы и муж, и дети, и фабрика. Она замыкалась в себе и ходила как в воду опущенная. И Эдвард, бывало, долго бился с ней, пока ему удавалось образумить ее.

Как‑то весной тоска одолевала ее сильнее обычного и долго не отпускала.

Эдвард пробовал повлиять на нее и лаской и строгостью, но ничто не помогало. Тогда он отступился от нее и стал думать, чем помочь горю. Он ломал голову несколько дней и наконец нашел выход.

Она уедет в деревню, по которой так тоскует и где жизнь кажется ей раем. Но уедет не одна. Они отправятся к ней на родину все вместе – он, она и дети. Они оба будут трудиться на фабрике до седьмого пота, не станут больше ничего покупать в дом, а будут все только копить и копить. Каждую неделю будут откладывать в банк по нескольку крон, урежут себя в еде насколько возможно. И когда через несколько лет у них соберется две‑три сотни, они уедут в те места, куда ее так тянет, и купят клочок земли. Он поделился с ней этим планом однажды вечером, когда дети уже спали. Хельга слушала его раскрыв рот. В этот вечер у Эдварда был такой ласковый голос и такие мечтательные глаза. И все, что Он говорил, было так хорошо продумано, так ясно и просто, что на душе у нее стало радостно и спокойно. И когда он, кончив говорить, погладил ее по щеке и спросил, как она думает, выйдет ли у них что‑нибудь или нет, она ответила приглушенно:

– А как же! Ясно, выйдет, Эдвард! Что нам может помешать?

И она отыскала под одеялом его руку.

– Спасибо тебе, Эдвард! – сказала она. – Спасибо, милый ты мой!

Но вскоре после этого Эдвард захворал. Он уже много лет кашлял, бледнел и хирел. И только вечная гонка и работа с утра до ночи заставляли его держаться на ногах. Но под конец он все‑таки слег. Он слабел с каждым днем, и вот однажды доктор сказал, что ему уже не подняться. Это сразило его, и он совсем упал духом.

Поздним вечером Хельга сидит у его постели. Он сегодня необыкновенно молчалив. Лежит, глубоко задумавшись. Долго смотрит на жену. «О господи!» – то и дело вздыхает он.

Наклонившись к мужу, Хельга пытается утешить его.

– Не убивайся так, Эдвард! – говорит она. – Может, еще обойдется все. Положимся на бога.

Он закашлялся.

– Не во мне дело! – отвечает он, и в глазах его бесконечная тоска. – Я про тебя и детей думаю, Хельга. Что с вами‑то будет?

Она в первую минуту не находит ответа. Не может подобрать подходящих слов. Силится припомнить мысли, которые всегда приносили надежду и утешение, но ничто не приходит на ум. Мысли лезут в голову мрачные, безрадостные.

С кровати доносится тяжелый вздох, и ее вдруг осеняет. Она оборачивается к мужу с бодрой, радостной улыбкой.

– Господь с тобой, Эдвард! Что о нас‑то тужить? Как станет совсем невмоготу, возьму детей и уеду домой. У меня там и родня и знакомые, помогут нам, коли что. Тут, в городе, мне все равно не житье.

Ей показалось, что на его бледном лице промелькнула горькая усмешка. Но, может, это ей просто почудилось.

 

IV

 

Прошло много лет с тех пор, как Эдварда опустили в могилу.

Много безрадостных лет.

Хельга все еще работает на прядильной фабрике.

Тут произошли большие перемены. Появились новые станки и новые люди. Старые, отслужившие машины вывезли и продали на слом. А людей увезли на большое зеленое поле и там схоронили.

Этим путем давно уже отправилась и Лина. Теперь дочь Лины стоит за материным станком.

Хельга в последнее время стала слегка сутулиться. И волосы у нее сильно поседели. Нелегко влачить жизнь в этом безжалостном мире. Дети ее поумирали один за другим. У всех у них была слабая грудь. Только старшая дочка осталась в живых. Теперь она вместе с матерью работает в прядильной.

Весенним вечером Хельга с дочерью сидят дома. День нынче был теплый, значит, и лето не за горами.

Помолчав, Хельга говорит:

– Я вот про что думаю, дочка. Мы уж тут столько лет без отдыха спину гнем. Надо бы нам передохнуть малость. Я давно уж надумала съездить домой в деревню, земляков повидать, да только все как‑то не выходило. Может, поедем вместе нынче летом, а? И тебе и мне от этого польза будет.

Дочь отворачивается. Не хочет, чтобы мать заметила улыбку на ее лице. Но Хельга ничего не замечает. Она продолжает:

– Тебе, поди, забавно будет поглядеть на деревенское житье. Ты ведь никогда из города не выезжала. Знаешь, там совсем иная жизнь. Сразу увидишь. Господи, как только и живут‑то люди в этом городе окаянном! Хоть убей, не пойму! Я вот нипочем не смогла тут прижиться.

Дочь снова улыбается, но на этот раз забывает отвернуться. И теперь Хельга замечает ее улыбку. Она беспомощно смотрит на дочь. Закрывает лицо руками.

– О господи! Что я такое плету! Господи!

Но затем она выпрямляется на стуле и говорит окрепшим голосом:

– Смейся, смейся, дочка! А я все одно уеду! Не хочешь ехать со мной – сама поеду! Дорогу небось найду. Сюда‑то я доехала когда‑то! Нечего над матерью потешаться. И деревья еще не зазеленеют, а меня уже тут не будет. Так и знай!

Хельга сказала правду.

Этой весной она уехала.

Правда, не так уж далеко. Не довелось ей бродить по раздольным деревенским полям. Медленно и спокойно проехала она по улицам.

И до красивой долины со светлой речкой и зеленым березняком она тоже не добралась. Но все же что‑то похожее было и тут. Потому что не так уж далеко было до реки от того места, куда она попала. Акерсэльва протекала поблизости. И несколько берез тоже росло тут, на Северном кладбище.

 

Перевод Ф. Золотаревской

 

Сигрид Унсет

 

Первая встреча с бедностью

 

Не припомню, сколько лет исполнилось мне в тот день, когда мне подарили куклу Герду. Но это было еще до того, как я начала ходить в школу, и после того, как мама попыталась выучить меня, плаксивую девчонку, азбуке и шитью. Видимо, мне исполнилось в тот день семь лет.

Но я помню то утро. Меня, видимо, несколько дней не выпускали из дому. Потому что мне показалось, будто береза распустилась за одну ночь.

Жили мы на улице Людер Сагенс. Дома, вернее сказать – особняки, окруженные садами, тянулись там лишь по одну сторону улицы. А по другую сторону раскинулась лужайка. Это была просто замечательная лужайка! В самом конце ее ребята с нашей улицы – те, что постарше – гоняли мяч; были там и несколько небольших, поросших кустарником горок и груды камней, среди которых мы строили наши игрушечные домики. Был там и ручей с затхлой, грязной водой, в которой мы мыли ноги, а с противоположной стороны – целый лес крапивы у садовой ограды капитана первого ранга. Там в самой гуще крапивы росло несколько жалких кустиков малины, и мы начиная с середины лета ходили в волдырях, постоянно обжигая руки и ноги в поисках незрелых ягод. А еще мы любили стоять у ограды и заглядывать в сад капитана. Детей в его семье не было, и никому из нас ни разу не удалось побывать в капитанском саду. Но там росли и яблони, и груши, и вишни, и ревень; были там и грядки с морковкой и уйма редиски. Мы рассказывали друг другу самые невероятные истории о том, какой огромный этот сад и сколько там всяких разных фруктов и ягод.

Иногда на нашей лужайке паслась лошадь на привязи. А случалось, что там расхаживали коровы. Тогда, стоя на почтительном расстоянии от этих удивительных животных, мы пели:

 

Глупая ты телка,

Хвостик что метелка!

Вот охотник придет, он тебя заберет!

Ой, нет, ой, нет, ничего не выйдет,

Мама наказала мне не ходить на выгон!

 

Старшие ребята рассказывали, что однажды осенью на лужайке несколько дней бродило целое стадо овец. Но в это мы не очень верили и, уж во всяком случае, не ждали, что такое удивительное происшествие случится когда‑нибудь еще. Потому что многие из нас вообще не видали живой овцы – ведь все мы были городские дети; а самые младшие из нас и в деревне‑то никогда не бывали. Но мы висели на заборе, подманивая коров и вдыхая теплый, молочный запах скота, и думали о том удивительном мире, который начинался далеко‑далеко, по другую сторону улицы Киркевейен. Туда нам одним ходить не разрешалось, а между тем были там и амбары, и хлева, и конюшни, и целая уйма лошадей, коров и овец, а может, даже и козлов!

Так вот однажды, в светлое и прекрасное майское утро, мне подарили кукольную колясочку и куклу Герду, На мне было белое платьице, которое я еще не успела замарать. И я везла кукольную колясочку по улице, которая, как принято было считать в Христиании, кончалась там, где по одну сторону улицы кончались и дома. Колясочка подпрыгивала на мелких и крупных камешках, оставляя такую славную колейку в грязи, а в лужах отражалось ярко‑голубое весеннее небо, по которому неслись мелкие сверкающие облака. Через заборы, окружавшие особняки, свисали из садов тонкие ветки берез с только что распустившейся листвой, такой молодой и нежной, что она казалась чуть ли не вылепленной из воска. Улицу замыкала дача капитана первого ранга, окруженная стеной пышной зелени, густой точно лес. А солнце высекало искры отовсюду – из грязных луж на улице и из одуванчиков вдоль ограды; оно высекало тысячи мелких искр из молодых, клейких от весеннего сока листочков.

И тут я встретила двух своих маленьких подружек. Они рассказали, что на лужайке пасется лошадь, а ночью у нее родился жеребенок. Я собиралась показать девочкам колясочку и куклу, но тут мы забыли обо всем на свете и помчались на лужайку. В самом деле, все оказалось истинной правдой. Все ребята с нашей улицы собрались на лужайке и висли на заборе, обсуждая свершившееся чудо. Мы дивились длинным тонким ножкам жеребенка, на которых он уже мог ходить, и маленькой завитушке хвостика. И еще тому, что жеребенок совсем светлый, а мамаша его черная. Но когда жеребенок, сунув голову под брюхо лошади, начал сосать, нас бросило в жар, у нас даже дух захватило от того, что мы приобщились к великой и таинственной для нас природе.

Но когда пришла моя нянька и позвала нас пить какао, колясочка оказалась пуста, Герда исчезла. Куклу искали повсюду. Допрашивали детей, расспрашивали жителей соседних домов. Милли и Майя, уже большие и проворные девочки, хотели бежать за полицейским. Но им не позволили. Тогда вместе с моей нянькой они выступили в роли полицейских: подвергали Нину, которая пользовалась дурной славой, мучительному допросу до тех пор, пока она не завопила во все горло. Тогда на улицу выбежала ее мама и пригрозила пойти к родителям Майи и Милли, да и к моим тоже, и пожаловаться им… Но все было напрасно. Герда бесследно исчезла.

Ну, я, конечно, всплакнула, но тогда я не приняла это так близко к сердцу. Кукла побыла у меня всего несколько часов, так что я не успела еще к ней как следует привязаться. К тому же у нее не было настоящих волос, волосы были всего‑навсего нарисованы на ее фарфоровой головке, а платьице было всего‑навсего ситцевое, самодельное, сшила его мама. Правда, оно было белоснежное, в цветочек, с уймой кружев и шелковых лент. Но колясочка у меня осталась, и в нее я усадила свою самую драгоценную куклу, которая вынуждена была постоянно лежать в постели, так как голова у нее была вовсе лысая, а руки и ноги оторваны. И все только смеялись над ней. Я, наверное, давным‑давно забыла бы куклу Герду, не случись то, о чем я теперь и расскажу.

Несколько месяцев спустя нянька взяла меня с собой в Балкебю. Не знаю, ходила она туда по делу или же в гости к знакомым. Мы подошли к двухэтажному деревянному домику, стиснутому со всех сторон хотя и довольно новыми, но уже обветшалыми и запущенными кирпичными строениями, у которых был совсем убогий вид. Дома эти теперь, разумеется, уже снесены – я пыталась найти их, да не смогла; но я уверена, что стоило бы мне их увидеть, как я тут же узнала бы их. Они были грязно‑бурого цвета, и краска на них облупилась; помню, что слой краски держался в виде нескольких забавных нашлепок, в которых я проковыряла дырки, пока нянька что‑то покупала в молочной лавке. В первом этаже, кроме молочной, были еще две другие лавки и маленькая сапожная мастерская. В сапожную мастерскую мы потом и вошли.

На низенькой табуретке сидел сапожник в синем переднике. У него было изжелта‑серое лицо, словно вылепленное из теста, и мне он показался сердитым. Нянька обменялась с ним несколькими словами, и мы вошли в боковую комнатушку. Там я некоторое время вместе с нянькой сидела на диване, покрытом клеенкой. Это было страшно интересно, потому что по клеенке можно было съезжать с дивана вниз и снова взбираться наверх. Так я и делала, пока нянька не попросила меня сидеть тихо и прилично. Я уселась на диван и стала оглядывать крошечную каморку.

Воздух был сырой и спертый, а сама комната показалась мне странно чужой и непривычной. Там стояли две кровати, каких я никогда в жизни не видела: выкрашенные в красный цвет и с горой подушек и одеял. Я никак не могла себе представить, как это люди ухитряются влезать на такую высокую гору, когда им нужно ложиться спать. Сверху вместо покрывала была постелена простыня. Перед зеркалом висел ярко‑красный тюль, а на комоде стояли две вазы; издали они казались серебряными, а на самом деле были, конечно, стеклянные.

Через некоторое время в комнату вошла женщина с ребенком на руках. Я и сейчас отчетливо помню ее: почти беззубая, с желтым лицом. Рукава ее платья были засучены, а руки и грудь – очень белые, ослепительно, почти мертвенно белые, испещренные синими жилами, которые, точно толстые темные шнуры, вздулись под кожей.

Елена, моя нянька, немного поболтав с хозяйкой, спросила:

– Ну, а как Сольвейг?

Не помню, что ответила женщина, но Елена рассказала мне, что в семье сапожника есть еще маленькая дочка, как раз ровесница мне. И спросила, не хочу ли я пойти и поболтать с ней. Я послушно поднялась и пошла к Сольвейг.

Она лежала на кухне. Невозможно описать, какой спертый там был воздух, на душе у меня стало жутко и неуютно. В углу стояла большая кровать, и там лежала маленькая бледная девочка с льняными волосами. На девочке была ярко‑красная ночная сорочка.

Я спросила девочку, как ее зовут и сколько ей лет, хотя прекрасно знала, что зовут ее Сольвейг и что она как раз мне ровесница. Она не спросила, как зовут меня, и это показалось мне странным.

– Ты очень больна? – спросила я.

– Да. У меня белкулез в костях, – слегка оживившись, даже с гордостью ответила Сольвейг. – Из‑за этого меня два раза оперировали в больнице.

– Боже мой! – сказала я. – Страшно было?

Сольвейг не ответила, да и я не нашлась, что сказать.

Обхватив ногами ножки стула, я сосала резинку своей соломенной шляпы. Спертый воздух мучительно давил мне на сердце; в кухне стоял смешанный запах кожи и вара, – дверь в мастерскую была открыта, – а еще пахло кофе, который варила жена сапожника. Она все время ходила взад и вперед с ребеночком, лежавшим неподвижно на ее увядшей, покрытой синими жилами груди. Но это не был запах комнаты, где спят люди. Мне кажется, воздух был такой тяжелый из‑за «белкулеза» в костях у Сольвейг, которую два раза оперировали в больнице. Я чувствовала, как меня душат слезы, а о чем я плачу, я не знала, но чувствовала, что плачу от горя.

В конце концов мне показалось, что дальше молчать нельзя, и я спросила:

– А тебе не скучно всегда лежать?

Прежде чем ответить, Сольвейг вытащила что‑то из‑под подушки.

– Это мне подарил папа, – сказала она.

Это была маленькая, выкрашенная в зеленый цвет ботанизирка[6] на ремне.

– А это мне мама подарила.

Это была кукла с льняными волосами, нарисованными на фарфоровой головке. Хотя кукла была очень грязная, я тотчас узнала белое ситцевое платье в светло‑голубой цветочек и шелковые ленты. Это была Герда.

Я ужасно покраснела, и мне сдавило горло. У меня было чувство, будто я совершила какой‑то ужасный проступок; я не смела поднять глаз, не смела вымолвить слова.

В эту минуту вошла жена сапожника. Увидев мое пылающее лицо, она быстро забрала куклу.

– Нашла что показывать девочке из господского дома, – сказала она, пытаясь улыбнуться. – У тебя, поди, куклы почище этой найдутся.

Я бросила на нее мимолетный взгляд. Глаза ее бегали, и она так странно сжимала губы над беззубым ртом! А потом уже совершенно другим голосом – слащавым и вкрадчивым, – который заставил меня содрогнуться от смутного ужаса и отвращения, она сказала:

– Да ты, верно, совсем другими куклами играешь, а бедняжке Сольвейг и эта хороша. Потому‑то я и сторговала эту куклу за две кроны у Вольмана.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 72;