Глава 7. Бремя «старшего брата»



 

Большевизм представлял собой самое радикальное крыло русского марксизма, воспринимавшегося в России конца XIX – начала XX в. как идеология крайнего западничества. Коммунистическое общество, которое намеревались построить новые властители страны, судя по их декларациям, должно было стать едва ли не полным отрицанием всего предшествующего исторического опыта упраздненной империи. Само название основанного ими государства – Союз Советских Социалистических Республик – вроде бы полностью зачеркивало память о тотально отвергнутом дореволюционном «проклятом» прошлом, упраздняя старорежимное слово «Россия». О последнем в начале 1930‑х Малая советская энциклопедия авторитетно сообщала: «…бывшее название страны, на территории которой образовался Союз Советских Социалистических Республик».

«Все знают, что прикрывающие ее [Россию] четыре буквы „СССР“ не содержат и намека на ее имя, что эта государственная формация мыслима в любой части света: в Азии, в Южной Америке», – писал в 1929 г. Г. П. Федотов. О том же много десятилетий спустя с изумлением говорил французский философ Жак Деррида: «…СССР является единственным в мире названием государства, не содержащим в себе никакой отсылки к местности или к нации; единственным именем собственным государства, в котором нет имени собственного в обычном смысле слова… Я не знаю другого аналогичного примера…»

«Российское» сохранилось только в названии самой большой из союзных республик, стыдливо спрятавшись в аббревиатуре РСФСР. Но даже поверхностного изучения реалий советской жизни достаточно, чтобы понять: при всем отталкивании «первого в мире социалистического государства» от уничтоженной им «исторической России» основополагающие социально‑политические константы последней воспроизвелись в нем с удивительной внутренней схожестью, хотя и в новом, экстремальном, восторгавшем сторонников и вызывавшем омерзение у противников внешнем обличье. Еще в 1927 г. бывший генерал императорской армии К. Л. Гильчевский проницательно заметил в письме к М. И. Калинину: «…вы [коммунисты]… постепенно отказываетесь от большевистских принципов, переходите к прежнему. Вообще там, где вы возвращаетесь к выработанному тысячелетиями жизненному укладу, у вас все налаживается: и дисциплина, и единоначалие, и преданность службе, и винная монополия, и проч.». Уместно применить к этой ситуации формулу Токвиля, выведенную им из французского опыта: «Старый порядок предоставил Революции многие из своих форм; она лишь добавила к ним жестокость собственного гения».

 

«Орден меченосцев»

 

Начнем с того, из чего растет все остальное, – со структуры власти. Она в СССР, как и в Российской империи и Московском царстве, продолжала оставаться «автосубъектной и надзаконной» (А. И. Фурсов): главный ее элемент – РКП(б) – ВКП(б) – КПСС – являясь, по брежневской конституции, «руководящей и направляющей силой советского общества», не имел никакого определенного юридического статуса. Отец‑основатель СССР это прекрасно понимал и откровенно писал о том, что коммунистическая власть («диктатура пролетариата») есть «ничем не ограниченная, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненная, непосредственно на насилие опирающаяся власть», что «юридическая и фактическая конституция советской республики строится на том, что партия все исправляет, назначает и строит по одному принципу». Г. Е. Зиновьев в 1919 г. говорил: «Всем известно, ни для кого не тайна, что фактическим руководителем Советской власти в России является ЦК партии».

Позднее «надзаконность» большевистской диктатуры так или иначе камуфлировалась в советском официозе, тем ценнее проговорка Хрущева, когда он в 1960 г. потребовал расстрела для группы «валютчиков» и в ответ на возражение генпрокурора, что такое наказание не соответствует закону, воскликнул: «Закон над нами, над коммунистической партией или мы над законом?!» Естественно, обвиняемых расстреляли.

Форма новой инкарнации «русской власти» была действительно новаторской. Компартия – «партия нового типа» – не имела аналогов в отечественной истории, разве что опричнина Грозного может смотреться ее отдаленным и несовершенным предком. Вероятно, о чем‑то подобном мечтал Павел I, когда пытался организовать российскую элиту по образцу рыцарского ордена. И именно «орденом» назвал РКП(б) Сталин в июле 1921 г.: «Компартия как своего рода орден меченосцев внутри государства Советского, направляющий органы последнего и одухотворяющий их деятельность». Связывало этот орден и создавало его легитимность обладание и верность «единственно верной», дающей исчерпывающие ответы на все вопросы идеологии‑квазирелигии, о чем точно (и пророчески) написал в 1927 г. П. Н. Милюков: «В день, когда эта идеология будет потеряна, большевиков вообще больше не будет. Будет простая шайка бандитов, – какими часто и считают большевиков их нерассуждающие враги. Но простая шайка бандитов не владеет секретом гипнотизировать массы. Что в конце концов потеря большевистской идеологии неизбежна и что большевики к этому фатально идут – это совсем другой вопрос!»

Но при всех новациях, установленный Лениным еще на II съезде РСДРП (1903) и окончательно закрепленный запретом фракционной деятельности на X съезде РКП(б) (1921) жесткий централизм внутри «ордена» вел к привычному старорежимному единодержавию, которое конечно же не было зафиксировано ни в каких партийных документах, но которым неизбежно заканчивались все эпохи олигархического «коллективного руководства» – иных вариантов управления компартией (а следовательно, и страной), кроме указанных двух, такое ее устройство и не предполагало. Поэтому, как при московских царях и российских императорах, историю России советского периода невозможно понять без учета личностных особенностей ее верховных правителей – настолько сильный отпечаток они накладывали и на внутреннюю, и на внешнюю политику. Несомненно, что большевики вообще бы не удержались у власти, не будь во главе их такой железный лидер, как Ленин. Фантастические масштабы репрессий конца 1930‑х (одних расстрелянных почти 700 тыс.!) не в последнюю очередь объясняются тем, что Сталин был, по словам М. М. Пришвина, человеком, «в котором нет даже и горчичного зерна литературно‑гуманного влияния: дикий человек Кавказа во всей наготе». Холерический темперамент Хрущева во многом спровоцировал и кукурузную эпопею, и Карибский кризис. Личная незлобивость, а затем и болезнь Брежнева определили неповторимый стиль эпохи «застоя». Наконец, взлет и падение перестройки – очевидные плоды шестидесятнических иллюзий ее инициатора – Горбачева.

О том, почему партократия порождает автократию, просто и ясно написал в своем дневнике в июле 1957 г. историк С. С. Дмитриев, с профессиональным интересом наблюдавший за утверждением хрущевского «фактического единодержавия» на смену сталинскому: «Конечно, полностью история не повторяется. Внешность единодержавия может быть различная. Приемы единодержцев также, равно их вкусы и претензии. …Существовавший и существующий общественно‑политический порядок и экономический строй СССР не могут быть без диктатуры партии, а партия покоится на диктатуре ЦК, а в последнем первый секретарь устанавливает непререкаемо, каково сегодняшнее содержание и формы диктатуры, что сегодня является истиной и что надлежит признавать ложью. Положение первого секретаря есть положение папы римского в католической церкви. Пока он жив и на посту первого секретаря, он непогрешим. Только его посмертный (в отношении физическом или политическом смысле касательно его) преемник на этом посту вправе установить его ошибки, размеры и характер его посмертного культа».

Низложение Хрущева в 1964 г. нимало не опровергает вышеприведенную сентенцию – три российских самодержца тоже потеряли власть (и даже жизнь) в результате дворцовых переворотов, коим, по сути, и был Октябрьский пленум ЦК КПСС. А затем достаточно быстро триумвират Брежнев – Подгорный – Косыгин был вытеснен уже брежневским единовластием, принявшим, правда, с середины 1970‑х символически‑карикатурный характер – но показательно, что сей позорный фарс, возмущавший всю страну, не встретил никакого отпора внутри партии.

Любопытны в этой связи записи в дневнике за декабрь 1978 г. замзава Международного отдела ЦК КПСС А. С. Черняева, читавшего тогда книгу М. К. Касвинова «Двадцать три ступени вниз» о царствовании Николая II и невольно сравнивавшего «век нынешний и век минувший». С одной стороны: «…в дрожь бросает: ничего в России не меняется, в какой‑то самой стержневой линии ее государственного существования. Мелкие, бытовые обиходные аналогии и подробности просто ошеломляют и угнетают». С другой: «…иногда просто хохотать хочется о том, как задолго до отречения [Николая II] сановники и думцы позволяли себе разговаривать с самодержцем. Например, когда не советовали ему принимать на себя верховное командование армией летом 1915 года. Никто и ни под каким видом ни по тону, ни по существу сейчас бы себе этого не позволил, скажем, по случаю присвоения нашему „самодержцу“ маршала или награждения его орденом „Победы“». А комментируя принятие решения о вводе советских войск в Афганистан в декабре 1979 г., Черняев с горечью констатирует: «Вот так делается политика от имени партии и народа. И никто ведь не возразил – ни члены политбюро, ни секретари ЦК, ни, конечно, республики, ни даже аппарат. Думаю, что в истории России, даже при Сталине, не было еще такого периода, когда столь важные акции предпринимались без намека на малейшее согласование с кем‑нибудь, совета, обсуждения, взвешивания – пусть в очень узком кругу. Все – пешки, бессловесно и безропотно наперед готовые признать „правоту и необходимость“ любого решения, исходящего от одного лица – до чего, может быть, это лицо и не само додумалось…»

Разумеется, единовластие партийных вождей после 1953 г. – лишь бледная тень настоящего, поистине грозненского стиля самодержавия Сталина (недаром фигура Ивана Васильевича в это время пережила впечатляющую официозную реабилитацию), длившегося со второй половины 1930‑х до самой кончины Иосифа Грозного. Оно стоило СССР не только кровавой репрессивной мясорубки, но и страшных поражений лета – осени 41‑го, ибо никем не оспариваемые политические и военные расчеты «кремлевского горца» полностью провалились. Боязнь повторения ужаса 1937 года, когда в жернова террора попала и часть номенклатуры, заставила коммунистических царей и бояр смягчить методы борьбы с неугодными и конкурентами – отправка на пенсию заменила расстрел.

Понятно, что при отсутствии автономных от государства общественных структур все управление страной сосредоточилось в руках коммунистической бюрократии. По данным ЦСУ СССР, в середине 80‑х она насчитывала от 2 до 2,4 млн человек (на самом деле гораздо больше, ибо здесь не учтены работники партаппарата и работники советских учреждений). В целом качество ее было чрезвычайно прискорбным, ибо ведущий принцип подбора туда основывался не на деловых качествах или высоком уровне образования, а на верности либо коммунистической идеологии, либо какому‑либо из кремлевских «кланов». Уже в 1919 г. инструктор ВЧК по Тамбовской губернии жаловался Дзержинскому, что местные коммунисты главным образом занимаются властным произволом и личным обогащением: «…пьянствуют до невозможности, отбирают у граждан, что попадет в руки… На каждом почти селе есть клуб коммунистов, в которых с пышностью помещика николаевских времен устраивают свадьбы, там же происходит картежная игра…» «Низкий уровень носителей власти» – одна из ключевых тем дневников В. И. Вернадского конца 1930‑х – начала 40‑х гг.: «В партии собираются подонки и воры и Тит Титычи» (ноябрь 1938 г.); «…варварство на всяком шагу. Причина ясная – слишком большое количество щедринских типов сейчас входит в партию и получают власть… Их число в смысле влияния не уменьшается, а растет. Гоголь – Островский – Салтыков схватили живучую черту. Значение этих людей даже увеличилось по сравнению с царским временем. Уровень – умственный и нравственный – партийных – поскольку я сталкиваюсь – ниже среднего» (сентябрь 1939 г.). А ведь это время, когда комчиновники находились под дамокловым мечом сталинского самодержавия, позднее, особенно с середины 1970‑х, ситуация только ухудшилась: «…вся верхушка в глазах народа предстает как стяжатели – материальные и духовные расхитители страны…» (из дневника А. С. Черняева 1980 г.). Конечно же среди партийного начальства было немало дельных управленцев или хозяйственников, искренне заботящихся о народных нуждах, но не они определяли его лицо.

Партноменклатура фактически не была подотчетна гражданскому законодательству, отчитываясь только перед высшим партийным руководством. И тенденция эта определилась уже в начале 1920‑х. «В январе 1923 года появилось следующее дополнение к циркуляру от 4 января 1922 года о порядке привлечения коммунистов к судебной ответственности: „Опыт последнего времени показал, что не раз при привлечении ответственных работников‑коммунистов хозяйственников к судебной ответственности на суде выяснялось, что сложность хозяйственной обстановки создает в случае неумелого подхода хозяйственников к делу факты разрушения хозяйства без наличия со стороны хозяйственников злого умысла“. В результате этого суды не могли выносить иных приговоров кроме как порицаний, постановки на вид и даже оправдания… 16 марта того же года Секретариат вынес постановление о порядке привлечения к судебной ответственности секретарей губкомов и обкомов. Здесь партийный генералитет вообще выводился в особую статью. Во всех случаях возбуждения уголовного преследования против ответственных секретарей губкомов и обкомов, до судебного следствия органы должны были сообщить все материалы по делу губернскому прокурору, который, не производя никаких следственных действий, был обязан, прежде чем дать законный ход делу, направить материалы и свое заключение прокурору Республики на распоряжение и согласование с ЦК РКП(б)» (С. А. Павлюченков).

Разумеется, все более‑менее крупные бюрократы воспроизводили авторитарный стиль управления верховной власти. «…Культ личности – это вовсе не только культ Сталина, личности Сталина. Ведь каждый райком, обком, крайком, партком имели своих „вождей“ и героев и насаждали тот же культ личности в соответствующих масштабах», – записал в дневнике 1956 г. С. С. Дмитриев. Единственным коррективом полновластия местных царьков еще с 1920‑х гг. стала памятная нам как по Московскому царству, так и по Российской империи постоянная переброска партийных кадров с места на место, из ведомства в ведомство. «Манипуляция кадрами стала основополагающим способом партийного строительства и главным приемом в реализации принципа партийного централизма на всех уровнях возводимой пирамиды власти» (С. А. Павлюченков).

Важнейшей опорой партократии был мощный и хорошо организованный репрессивный аппарат, костяк которого составляла политическая полиция режима ВЧК – ОГПУ– НКВД – МГБ – КГБ, напрямую подчинявшаяся политбюро. Как было заявлено еще в 1919 г., «ЧК созданы, существуют и работают лишь как прямые органы партии, по ее директивам и под ее контролем». В принятом в 1959 г. Положении о КГБ при Совете министров СССР говорилось: «Комитет государственной безопасности работает под непосредственным руководством и контролем Центрального комитета КПСС». Там же была прописана систематическая отчетность КГБ перед партийными органами (ЦК КПСС, ЦК союзных республик, крайкомами, обкомами, горкомами и райкомами), «но не перед органами Советов, которым согласно Конституции принадлежала вся полнота власти в СССР» (Н. В. Петров). Замечательно, что этот документ относился к разряду совершенно секретных вплоть до 1991 г., пока не утратил силу. Ю. В. Андропов, выступая перед личным составом Высшей школы КГБ 1 сентября 1981 г., так определил функции и статус своей организации: «Советские органы государственной безопасности – это не спецслужба. Это – острый и надежный инструмент партии в борьбе с противниками социализма». В 1946 г. только 0,4 % сотрудников руководящего состава центрального аппарата МГБ (разного рода хозяйственники) не были членами (или кандидатами в члены) ВКП(б).

В 1922 г. общий штат ГПУ составлял 119 тыс. человек, включая 30 тыс. осведомителей. В 1952 г. в МГБ числилось более 543 тыс. человек. Накануне распада СССР, по данным последнего председателя КГБ В. В. Бакатина, количество его подчиненных приближалось к полумиллиону. Для сравнения – общая численность жандармского корпуса Российской империи к октябрю 1916 г. достигла только 14 667 человек. На советскую политическую полицию работала целая армия секретных сотрудников, пронизывающая все сферы жизни страны. Подполковник в отставке Н. А. Коваленко рассказывает в своих мемуарах, как его, только что призванного на военную службу юношу, в 1940 г. завербовали в «сексоты» НКВД, а позднее выяснилось, что из его группы в 50 человек «сексотами» оказались еще пятеро, то есть «из 50 человек шесть сексотов. Я подсчитал, сколько же сексотов в пятимиллионной Красной Армии. Получилось шестьсот тысяч». Разумеется, это расчет, сделанный «на глаз», но некоторое приблизительное представление о масштабах «стукачества» в сталинском СССР он дает. В 1968 г., по официальным данным, агентурный аппарат КГБ насчитывал около 260 тыс. негласных сотрудников.

Работа «органов» проходила в строжайшем секрете. Подбор кадров был весьма тщательным. «…В полном соответствии со своим исключительным положением, „органы“ сами выбирали, кого пригласить к себе на работу, а кого нет… Из года в год, с завидной регулярностью в ЦК компартий рес пуб лик, обкомы и крайкомы из ЦК КПСС спускались разнарядки – сколько человек следует отрядить на учебу в чекистские школы с последующим направлением на руководящую работу в госбезопасность… Что же касается пополнения органов госбезопасности рядовыми сотрудниками, то здесь целенаправленная работа проводилась управлением кадров КГБ и отделами кадров местных УКГБ по подбору кандидатов на работу среди студентов высших учебных заведений… О том, чтобы кто‑то был принят на оперативную работу в КГБ по собственной инициативе, конечно же, не могло быть и речи. Ясно и доходчиво это объяснили будущему президенту России В. В. Путину в Ленинградском КГБ, куда он обратился в романтическом юношеском порыве с просьбой принять его на службу: „Инициативников не берем“» (Н. В. Петров).

 

Разрушение общества

 

Подобно самодержавию, компартия не терпела ничего, что претендовало хоть на малейшую политическую субъектность. Еще в Гражданскую вне закона оказались все «буржуазные» партии. Затем пришла очередь левых. В 1921 г. репрессии обрушились на анархистов. В 1922–1923 гг. были разгромлены эсеры, по итогам выборов в Учредительное собрание 1918 г. – самая популярная партия в России. В 1931 г. прошел последний крупный показательный процесс над меньшевиками.

В 1920–1930‑х гг. продолжалось систематическое изничтожение русской интеллигенции, которую пока еще не удалось окончательно поставить на колени и которая пыталась оппонировать новой власти в духе протестов либеральной общественности накануне революции 1905 года. Скажем, на Всероссийском агрономическом съезде (март 1922 г.), по мнению компетентных органов, «общественная агрономия показала себя противником Советской власти и сторонником восстановления буржуазного порядка». В мае того же года на 1‑м Всероссийском геологическом съезде была принята следу ющая резолюция: «Русские ученые остро чувствуют гражданское бесправие, в котором пребывает сейчас весь народ, и полагают, что уже наступило время для обеспечения в стране элементарных прав человека и гражданина, без чего никакая общеполезная работа и, научная прежде всего, не может протекать нормально».

Но длань красного самодержавия оказалась куда тяжелей, чем у самодержавия романовского. Постановление политбюро «Об антисоветских группировках среди интеллигенции» от 8 июня 1922 г. гласило, что отныне «ни один съезд или всероссийское совещание спецов (врачей, агрономов, инженеров, адвокатов и проч.) не может созываться без соответству ющего на то разрешения НКВД РСФСР. Местные съезды или совещания спецов разрешаются губиспол комами с предварительным запросом заключения местных отделов ГПУ (губотделов)». ГПУ предписывалось «произвести… перерегистрацию всех обществ и союзов (научных, религиозных, академических и проч.) и не допускать открытия новых обществ и союзов без соответствующей регистрации ГПУ. Незарегистрированные общества и союзы объявить нелегальными и подлежащими немедленной ликвидации». ВЦСПС было предложено «не допускать образования и функционирования союзов спецов помимо общепрофессиональных объединений, а существующие секции спецов при профсоюзах взять на особый учет и под особое наблюдение. Уставы для секций спецов должны быть пересмотрены при участии ГПУ. Разрешение на образование секций спецов при профобъединениях могут быть даны ВЦСПС только по соглашению с ГПУ». Политотделу Госиздата совместно с ГПУ надлежало «произвести тщательную проверку всех печатных органов, издаваемых частными обществами, секциями спецов при профсоюзах и отдельными наркоматами (Наркомзем, Наркомпрос и пр.)». Первостепенное внимание в цитируемом документе уделялось высшей школе – было решено «в целях обеспечения порядка в в[ысших] у[чебных] заведениях образовать комиссию из представителей Главпрофобра и ГПУ (…) и представителей Оргбюро ЦК для разработки мероприятий по вопросам: а) о фильтрации студентов к началу будущего учебного года; б) об установлении строгого ограничения приема студентов непролетарского происхождения; в) об установлении свидетельств политической благонадежности для студентов, не командированных профессиональными и партийными организациями и не освобожденных от вноса платы за право учения… Той же комиссии (…) выработать правила для собраний и союзов студенчества и профессуры». 23 ноября ГПУ издало циркуляр своим органам по работе в вузах с тем, чтобы на каждого профессора и политически активного студента составлялась личная картотека, формуляр, куда бы систематически заносился осведомительский материал.

Несколько позднее в сфере особого внимания советской политической полиции оказались школьные учителя. «Как отмечалось в докладной записке, подготовленной в 1925 году ОГПУ для Сталина, „в отношении учительства… органам ОГПУ, несомненно, предстоит еще много и упорно работать“. Секретный циркуляр по ряду регионов страны от 7 августа 1925 года фактически объявил чистку и предписывал немедленно приступить к замене нелояльных к советской власти учителей школ выдвиженцами, окончившими педагогические вузы и техникумы, а также безработными педагогами. „Замену“ учителей предписывалось проводить через особые „тройки“ в совершенно секретном порядке. На каждого учителя конфиденциально составлялась характеристика. Сохранились несколько протоколов заседаний комиссии по „проверке“ учителей Шахтинского округа с сентября по декабрь 1925 года. В результате из 61 подвергнувшегося проверке учителя 46 (75 %) были сняты с работы, 8 (13 %) – переведены в другую местность. Остальных было рекомендовано заменить или не использовать на данной работе» (Н. А. Белова).

В августе – сентябре 1922 г. на пресловутых «философских пароходах» были высланы за границу более ста выдающихся русских интеллектуалов. В конце 1920‑х – начале 1930‑х гг. практически одновременно произошел разгром едва ли не всех видов интеллигенции – инженеров (Шахтинское дело, дело Промпартии), экономистов (дело Трудовой крестьянской партии), гуманитариев (Академическое дело, дело славистов) и офицеров (операция «Весна» – репрессировано не менее 10 тыс. человек). Одновременно производились масштабные кампании по «очистке» от «социально опасных» интеллигентов Москвы, Ленинграда и других крупных городов. 7 мая 1929 г. шеф ГПУ Г. Г. Ягода инструктировал своих ближайших подручных: «Злостная агитация в Москве принимает довольно большие размеры… Необходимо ударить по всей этой публике, особенно важно сейчас, ибо здесь пройдут целый ряд кампаний: чистка сов. аппарата, выселение из домов нэпмановского элемента, лишенцев и др. …Необходимо провести широкие аресты злостных агитаторов, антисемитов, высылая их в Сибирь… Даже с семьями, особенно, если это „бывшие“ люди». Молодым людям «буржуазного» происхождения и сомнительного образа мысли был фактически закрыт доступ в советские вузы.

Антиинтеллигентские гонения продолжались вплоть до конца 1930‑х, затем сломленным и «перековавшимся» остаткам «бывших» милостиво разрешили влиться в состав новой «трудовой» интеллигенции, которая без них вряд ли сумела бы создать что‑нибудь путное. Например, по моим подсчетам, едва ли не 90 % ведущих советских историков – «бывшие» или их дети и внуки. Или вот еще яркий пример: автор «Брянского леса», многодесятилетний главред вполне официозного «Огонька» и видный функционер СП СССР А. В. Софронов был, как недавно выяснилось, сыном расстрелянного в 1926 г. «за связь с контрразведкой Белой армии» в Гражданскую войну юриста Северо‑Кавказского военного округа В. А. Софронова, в досоветском прошлом – начальника харьковской полиции…

Естественно, за социальную реабилитацию приходилось платить социальной и идеологической мимикрией, особенно гуманитариям. Философ А. Ф. Лосев, ослепший на строительстве Беломорканала (куда он, естественно, попал не по свой воле), а позднее ставший профессором МГПИ им. В. И. Ленина, рассказывал своему секретарю В. В. Бибихину уже в 1970‑х: «Я вынес весь сталинизм, с первой секунды до последней на своих плечах. Каждую лекцию начинал и кончал цитатами о Сталине. Участвовал в кружках, общественником был, агитировал. Все за Марра – и я за Марра. А потом осуждал марризм, а то не останешься профессором. Конечно, с точки зрения мировой истории что такое профессор. Но я думал, что если в концлагерь, то я буду еще меньше иметь… Вынес весь сталинизм как представитель гуманитарных наук. Это не то что физики или математики, которые цинично поплевывали». Бибихин комментирует: «В доме Лосева я видел старые тетради с хвалебными посланиями Сталину на древнегреческом языке». С. С. Дмитриев записал в дневнике 1951 г.: «До чего все же низведено у нас чувство собственного достоинства и самостоятельности в ученых людях… Покойный Михаил Петрович Погодин с его политическими письмами времен Крымской войны просто представляется каким‑то античным героем, трибуном. Что уж вспоминать о Чернышевском. Такие смельчаки вывелись навсегда при нашей жизни».

Прежде гордая, вольнолюбивая русская интеллигенция превратилась просто в одну из групп государственных служащих. Сам фундамент ее старорежимной автономии был разрушен – в СССР с начала 1930‑х не осталось никаких частных периодических изданий и издательств. Тем не менее после хрущевской оттепели у интеллигенции появилась некая свобода для маневра. Разумеется, быть последовательным оппозиционером и в то же время сохранять блага, получаемые от государства, было невозможно. Лишиться последних и обречь себя на жизнь социального изгоя решались немногие. Но просто работать обслугой непопулярного режима стало уже не престижно. Поэтому советские интеллигенты, желавшие и невинность соблюсти и капитал приобрести, в меру своих творческих способностей и моральных свойств, пытались балансировать между диссидентством и официозом, превратив это увлекательное занятие в настоящее искусство. Некоторые его виртуозы достигали уровня так называемых «придворных диссидентов», совмещавших репутацию крамольных вольнодумцев и личные контакты с руководством советской политической полиции. Титанические фигуры Е. А. Евтушенко, Ю. П. Любимова, И. С. Глазунова – ярчайшее олицетворение этого поразительного явления.

Еще более жестокому погрому поверглась церковь. Коммунистический режим за годы своего правления уничтожил около 200 тыс. священнослужителей. К 1939 г. были закрыты все монастыри; из 37 тыс. действовавших в 1930 г. приходских храмов официально действовали только 8032 (на самом деле гораздо меньше, ибо при многих из них не было священников), например, на всю Тамбовскую епархию – 2 из 110; из 163 епископов продолжали служить только четверо. Атмосферу того времени замечательно передает текст Д. Д. Шостаковича в книге «Знатные люди Страны Советов о религии» (1939): «К созданию антирелигиозной оперы следует отнестись очень серьезно. Тут не отделаешься шуточками и смешками по адресу церковников. Нам нужно могучими средствами музыкального искусства, очень понятного массам, раскрыть невежество и мракобесие людей церкви, контрреволюционное нутро многих из них, их подрывную работу по заданию врагов народа из иностранных разведок». Тем более потрясает мужество тех верующих, которые пытались сопротивляться насильственной дехристианизации. Например, в спецсообщении НКВД от 13 октября 1938 г. говорится о том, как жители села Черная Заводь Ярославской области числом 300–400 человек помешали снятию колоколов в своем храме, притом что даже местный батюшка призывал их «пойти навстречу государству и добровольно сдать колокола».

Во время войны Сталин пошел на уступки церкви и даже восстановил патриаршество, но уже после марта 1948 г. в стране не было открыто ни одного нового православного прихода, а многие старые закрылись. При Хрущеве развернулась новая волна гонений – число церквей сократилось с 13 430 до 7560, по религиозным мотивам были осуждены 1234 человека.

Отношения между атеистическим государством и Московской патриархией стабилизировались только к середине 1960‑х гг. – по словам одного из сотрудников Совета по делам религий при Совете министров СССР, с тех пор возможно говорить о неком «„возрождении“ системы дореволюционного обер‑прокурорства: ни один мало‑мальски важный вопрос деятельности религиозных организаций не мог быть решен без участия Совета по делам религий. Но одновременно сам Совет действовал в тех рамках, какие определяли ему высшие партийные и государственные органы». Следует, однако, отметить, что если обер‑прокуроры, при всех оговорках, ставили своей целью распространение православия, то Совет по делам религий решал задачу прямо противоположную. Уровень христианизации России, и до 1917‑го года не слишком высокий, понижался с каждым новым поколением, воспитанным при советской власти. «Религиозное возрождение» конца 1960‑х – начала 1970‑х коснулось почти исключительно интеллигенции.

Большевики серьезно опасались социальной самоорганизации крестьянства – сводки ОГПУ 1926–1928 гг. переполнены тревожными сообщениями об «агитации за кресть янские союзы» в самых разных сельских районах страны: «Крестьянский союз является наиболее распространенным и наиболее популярным лозунгом антисоветской агитации и встречает отклик почти во всех слоях деревни». «Крестьяне, поощряемые кулаками… могут потребовать от нас свободу организации „крестьянского союза“… Но тогда нам пришлось бы объявить свободу политических партий и заложить основы для буржуазной демократии», – рисовал пугающую для ВКП(б) перспективу Сталин на партийном пленуме 1928 г. Движение это было задавлено в самом зародыше. Коллективизация уничтожила или распылила крестьянскую элиту – так называемых кулаков, именно они и члены их семей составили большинство из почти миллиона погибших (в том числе 20 тыс. расстрелянных по приговорам трибунала ОГПУ) и 2,5 млн высланных. Увы, нельзя не признать, что часть крестьян с энтузиазмом поучаствовала в расправах над своими односельчанами и в разграблении их домов. Типичная картинка того времени: «Кулаков раскулачили стихийно, имущество все до нитки растащили колхозники…» (село Черемшанка Каменского округа, Сибирь). Способности ссыльных «кулаков» были успешно эксплуатированы «народной властью». «В сущности, новая Россия создается в значительной части, по‑моему, не ком[м]унистами (…), но в смысле бытовом „спец“ ссыльными. Интересная форма использования „рабского“ труда свободных людей», – записал в дневнике 1938 г. В. И. Вернадский. По данным В. Н. Земскова, на 1 января 1953 г. в СССР числилось 2 753 356 спецпоселенцев.

Компартия ликвидировала / поставила под свой контроль не только те общественные структуры «старого порядка», в которых был хоть какой‑то намек на автономию от государства, но и те формы низовой самоорганизации, которые возникли / развились в ходе всех трех русских революций начала XX в. В том числе, кстати, и собственно «советы», чье имя присвоила убившая их власть, и рабочие профсоюзы, огосударствленные уже в начале 1920‑х. Любые новые, естественно возникающие «снизу» общности тут же разрушались или «возглавлялись». Власть в России наконец‑то стала «инфраструктурной», сделавшись при этом еще более «деспотической».

Екатеринбургский общественный активист Сергей Ивин пару лет назад прислал мне крайне интересное письмо, в котором, в частности, вспомнил о том, как в 1986 г. по просьбе заболевшего комсорга своего класса он в течение месяца ездил в районный комсомольский штаб на курсы комсоргов: «Курсы вела инструктор райкома ВЛКСМ, профессиональный педагог. Те несколько занятий, которые я посетил, были посвящены формированию управляемого коллектива. На первом же занятии были разобраны основные формы коллектива: „песок“, „глина“, „камень“, переходные и смешанные формы. Было сказано, что перед тем, как формировать управляемый коллектив, нужно разрушить все спаянные коллективы (имеющие форму крепких „камней“), из которых формируется управляемый коллектив, до уровня „песка“ (можно оставить крепкие „камни“, чья масса составляет незначительную часть от общей массы коллектива). Далее, из этого „песка“ с помощью активной идеологической обработки можно замесить „глину“, после чего в этот „замес“ можно допустить мелкие „камни“, которые не удалось раздробить до уровня „песка“. Далее из этой массы формируется управляемый коллектив нужной формы, который в результате „закалки“, получаемой в ходе совместной работы под руководством своего руководителя, постепенно превращается в камень, обладающий заранее заданными руководителем свойствами. Я посетил несколько занятий: были лекции и практикумы. Я лекции законспектировал и передал своему комсоргу, перед этим показав их своему приятелю, который в пионерские годы был членом „совета дружины“ и летом был в спецлагере „Океан“. Он сказал, что им, „лидерам пионерии“, в „Океане“ читали аналогичные лекции, и они проходили аналогичные практикумы. Кстати, комсорг моего класса после школы служил в ФСБ и вышел на пенсию, имея звание подполковник».

Читатель, надеюсь, помнит сетования Р. А. Фадеева 70‑х годов XIX столетия об отсутствии «связного русского общества», приведенные в четвертой главе. Конечно же инструктор райкома ВЛКСМ и те «товарищи», которые ее образовывали, Фадеева не читали, но какое поразительное совпадение в терминологии: «песок», «камень»!.. И главное – какая продуманная стратегия разрушения любых естественных низовых общностей буквально на клеточном уровне. А ведь это 1986 год, система была по сравнению со сталинским периодом дряхлой и беззубой, начиналась перестройка… И особенно замечательно, что комсорг затем сделал карьеру в ФСБ, в недрах предшественницы которой, собственно, данная методика и была, скорее всего, придумана. При таких изощренных приемах «работы с населением» удивительно ли, что та атомизация русского социума, которую произвели большевики, и не снилась старорежимной России? Как проницательно заметил в дневнике 1938 г. Пришвин: «…в условиях высших форм коммунизма люди русские воспитываются такими индивидуалистами, каких на Руси никогда не бывало».

 

Ненародная власть

 

Подобное беспрецедентное – даже для русской истории – давление на общество объясняется прежде всего тем, что «советская» власть не была народной, популярной властью. История СССР как минимум до 1941 г. – это в том числе и история противостояния коммунистического режима и русского большинства, которое этот режим своим не считало и потому воспринималось руководством компартии как «единая реакционная масса», в борьбе с которой все средства хороши. «Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно или даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину», – писала в 1920 г. З. Н. Гиппиус. Можно, конечно, не доверять свидетельству ярой противницы «красной тирании», но ведь и сам Ленин «отмечал, что большевики подобны меньшинству оккупантов в завоеванной стране и соответственно ведут себя» (А. Грациози). Пришвин зафиксировал в дневнике 1920 г. характерный разговор с Л. Б. Каменевым: «…говорил ему о [большевистском] „свинстве“, а он в каких‑то забытых мной выражениях вывел так, что они‑то (властители) не хотят свинства и вовсе они не свиньи, а материал свинский (русский народ), что с этим народом ничего не поделаешь». Очевидно, этот разговор произвел сильное впечатление на писателя, ибо он вернулся к нему в дневнике в следующем году, увидев в тезисе своего собеседника отрицание всего прежнего интеллигентского дискурса о «народе»: «Каменев мне сказал, что декреты хороши, а народ плох. Раньше мы говорили, что хорош народ, дурно правительство, теперь хорошо правительство, дурен народ».

В голодном 1922 г. продотряды применяли для исправления «плохого народа» следующие воспитательные меры: «Повсеместно арестованных крестьян сажают в холодные амбары, бьют нагайками и угрожают расстрелом. Крестьяне, боясь репрессии, бросают хозяйства и скрываются в лесах. 156‑я проддружина и 3‑й продотряд приказали жителям нескольких сел собраться на общее собрание. Собравшихся кавалерийский отряд начал избивать нагайками и обнаженными шашками. Не выполнивших полностью продналог гнали через село и топтали лошадьми. После чего сажали голыми в холодные амбары. Многих женщин избили до потери сознания, закапывали голыми в снег, производили насилие… Продотряды… производили повальное беспощадное избиение крестьян, среди которых были 60 стариков… райуполномоченный 4‑го района в с. Самойловском арестовал… почти все население. Крестьян гнал с красным знаменем за 20 верст до штаба, отстающих подгоняли прикладами, угрожая расстрелом… Крестьяне избиваются шомполами… председатель сельсовета был посажен голым на лед, отчего умер» (из информсводок ВЧК по Сибири).

Деревня, как могла, сопротивлялась. В ответ на коллективизацию только в 1930 г. произошло 13 574 крестьянских волнения, в которых участвовали более 2,5 млн чел. Восставали и спецпереселенцы. Так, в Чаинском районе Сибири в 1931 г. около тысячи человек, вооруженных чем попало, вполне организованно начали захватывать местные комендатуры. Повстанцы несли двухцветное сине‑белое знамя и лозунг: «Долой коммунизм, да здравствует вольная торговля, свободный труд и право на землю». После боя с карателями, вспоминает очевидец, которому в год восстания было 9 лет: «Трупы [повстанцев] лежали густо, как снопы в поле. В начале августа стояли знойные дни, и они начали быстро разлагаться. Кругом стоял невыносимый запах. И на следующий год нам казалось, что там нехорошо пахнет». Как отмечает историк В. Бойко, «точную цифру крестьянских потерь во время восстания сейчас назвать трудно», ибо «данные „Обвинительного заключения“ сильно занижены. Львиная доля смертей приходилась при подавлении восстания на расстрелы, которые… в следственных документах не фиксировались» (это, кстати, к вопросу, насколько достоверна нынешняя официальная статистика коммунистических репрессий).

Финский коммунист Арво Туоминен, бывший в 1934 г. участником хлебозаготовительного отряда, позднее вспоминал: «По первому моему впечатлению, оказавшемуся прочным, все были настроены контрреволюционно и вся деревня восставала против Москвы и Сталина»; в деревне «не услышать было гимнов великому Сталину, какие слышишь в городах», господствовало мнение, что Сталин, как организатор коллективизации, – закоренелый враг крестьян, и крестьяне желали его смерти, свержения его режима и провала коллективизации даже ценой войны и иностранной оккупации. Слух о грядущей войне, за которой последует вторжение иностранных войск и отмена колхозной системы, оставался самым частым слухом в советских деревнях все 1930‑е гг. Вполне понятно – после прелестей коммунистического управления никакая иностранная оккупация не казалось страшной.

Вот как описывает М. А. Шолохов в письме к Сталину методы хлебозаготовок в его родном Вешенском районе в еще одном голодном 1933 г.: «…колхозник получал контрольную цифру сдачи хлеба, допустим, 10 центнеров. За несдачу его исключали из колхоза, учитывали всю его задолженность, включая и произвольно устанавливаемую убыточность, понесенную колхозом за прошлые годы, и предъявляли все платежи, как единоличнику. Причем соответственно сумме платежей расценивалось имущество колхозника; расценивалось так, что его в аккурат хватало на погашение задолженности. Дом, например, можно было купить за 60–80 руб., а такую мелочь, как шуба или валенки, покупали буквально за гроши… Было официально и строжайше воспрещено остальным колхозникам пускать в свои дома ночевать или греться выселенных. Им надлежало жить в сараях, в погребах, на улицах, в садах. Население было предупреждено: кто пустит выселенную семью – будет сам выселен с семьей. И выселяли только за то, что какой‑нибудь колхозник, тронутый ревом замерзающих детишек, пускал своего выселенного соседа погреться. 1090 семей при 20‑градусном морозе изо дня в день круглые сутки жили на улице. Днем, как тени, слонялись около своих замкнутых домов, а по ночам искали убежища от холода в сараях, в мякинниках. Но по закону, установленному крайкомом, им и там нельзя было ночевать! Председатели с[ельских] советов и секретари ячеек посылали по улицам патрули, которые шарили по сараям и выгоняли семьи выкинутых из домов колхозников на улицы. Я видел такое, что нельзя забыть до смерти: в хуторе Волоховском Лебяженского колхоза, ночью, на лютом ветру, на морозе, когда даже собаки прячутся от холода, семьи выкинутых из домов жгли на проулках костры и сидели возле огня. Детей заворачивали в лохмотья и клали на оттаявшую от огня землю. Сплошной детский крик стоял над проулками… В Базковском колхозе выселили женщину с грудным ребенком. Всю ночь ходила она по хутору и просила, чтобы ее пустили с ребенком погреться. Не пустили, боясь, как бы самих не выселили. Под утро ребенок замерз на руках у матери». Перечисляет Шолохов и другие способы выбивания хлеба: «В Ващаевском колхозе колхозницам обливали ноги и подолы юбок керосином, зажигали, а потом тушили: „Скажешь, где яма? Опять подожгу!“ В этом же колхозе допрашиваемую клали в яму, до половины зарывали и продолжали допрос»; «в Наполовском колхозе уполномоченный РК кандидат в члены бюро РК Плоткин при допросе заставлял садиться на раскаленную лежанку. Посаженный кричал, что не может сидеть, горячо, тогда под него лили из кружки воду, а потом „прохладиться“ выводили на мороз и запирали в амбар. Из амбара снова на плиту и снова допрашивают»; «в Чукаринском к[олхо]зе секретарь ячейки Богомолов подобрал 8 человек демобилизованных красноармейцев, с которыми приезжал к колхознику – подозреваемому в краже – во двор (ночью), после короткого опроса выводил на гумно или в леваду, строил свою бригаду и командовал „огонь“ по связанному колхознику. Если устрашенный инсценировкой расстрела не признавался, то его, избивая, бросали в сани, вывозили в степь, били по дороге прикладами винтовок и, вывезя в степь, снова ставили и снова проделывали процедуру, предшествующую расстрелу»; «в Солонцовском к[олхо]зе в помещение комсода внесли человеческий труп, положили его на стол и в этой же комнате допрашивали колхозников, угрожая расстрелом» и т. д.

В 1932 г. на Кубани председатель колхоза Н. В. Котов и двое его коллег были расстреляны за то, что предоставляли своим колхозникам семенные ссуды в удвоенном объеме, Каганович и Микоян публично одобрили этот приговор и пригрозили тем же самым любому другому коммунисту, который «проявит мягкотелость и будет относиться к колхозам в народническом духе (выделено мной. – С. С. )».

Всего во время голода 1932–1933 гг., спровоцированного тотальным изъятием зерна у крестьян Украины и Казахстана, Поволжья и Кубани, Дона и Южного Урала, умерло, по разным оценкам, от 4,6 до 8,5 млн человек, в XX в. больше людей погибло от голода только в Китае после 1958 г. В досоветской России случаев голода было очень много, но, как правило, цари и императоры открывали для голодающих запасы продовольствия, в отличие от Сталина, отказавшегося сделать это, равно как и от закупок зерна за границей, и уж, конечно, не выставляли вокруг голодающих районов заградотряды, не дававшие отчаявшимся людям вырваться из зоны бедствия. К 13 марта 1933 г. ОГПУ арестовало 220 тыс. беглецов, из них 187 тыс. были отосланы обратно умирать в свои деревни, остальные отданы под суд или отправлены в фильтрационные лагеря. И это не было каким‑то «произволом на местах», а санкционировалось специальной директивой, подписанной Сталиным и Молотовым, где «массовый выезд крестьян „за хлебом“» объявлялся якобы организованным «врагами Советской власти, эсерами и агентами Польши с целью агитации „через крестьян“ в северных районах СССР против колхозов и вообще против Советской власти».

При обсуждении проекта Конституции 1936 г. в сельских районах Ленинградской области агенты НКВД зафиксировали такие типичные разновидности «антисоветских» и «контрреволюционных» разговоров: «1) разжигание недовольства колхозников по отношению к рабочим (то есть недовольство крестьянами своим более низким, чем у рабочих, социальным статусом. – С. С. ); 2) распространение пораженческих настроений; 3) требование прекращения планирования государством хозяйственной жизни колхозников, освобождения крестьян от выполнения гос. обязательств; 4) распространение провокационных слухов о том, что „Конституция – фикция“; 5) требование возвращения кулаков с мест высылки и возвращения им имущества; 6) требование открытия всех церквей, запрещения антирелигиозной пропаганды, высказывание антисемитских настроений и т. п.». Наконец, «особого внимания заслуживают факты обработки к.‑р. элементом колхозников за необходимость объединения крестьян в специальные политические организации с целью противопоставления их государству».

Анализ сводок ОГПУ/НКВД и письма крестьян в «Крестьянскую газету» свидетельствуют о том, что «память о коллективизации не давала образу Сталина как „доброго царя“ утвердиться в предвоенной деревне» (Ш. Фицпатрик). Например, в спецсообщении УНКВД по Ростовской области от 4 июля 1938 г. о ходе подготовки к выборам в Верховный Совет РСФСР среди множества случаев «антисоветской агитации» приводился следующий: «„…если бы умер Сталин, то мы праздновали бы целый год, а когда бы умерли и остальные – Молотов, Каганович, Ежов, то тогда зажили бы вовсю еще лучше“. (Колхозница Чеботарева – арестована)».

Но и в городах сталинистов было немного. «Сталин настолько осознавал свою непопулярность, так боялся малейшего физического контакта с населением, что стоял у истоков Постановления политбюро (от 20 октября 1930 года), которое формально запрещало генеральному секретарю передвигаться по улице пешком, учитывая риск (мнимый) покушения на него. Радостные отклики, собранные агентурой органов госбезопасности после убийства Кирова, и распространение частушек на тему „Убили Кирова, [убьем и] Сталина!“, усилили страх Сталина перед покушением» (Н. Верт). «Доведенные до отчаяния голодом 1932–1933 гг. рабочие‑текстильщики Родниковского комбината „Большевик“ Иваново‑Промышленной области обратились за помощью к послу США в СССР В. Буллиту. В своем письме они объясняли свой поступок тем, что „единственный выход из положения нужды и голода, к которому привела население СССР гибельная политика большевиков, видели в возникновении войны и свержении большевизма“. Пять человек рабочих, подписавших письмо, были арестованы и доставлены на Лубянку. Их обвинили в том, что они в извращенном виде описали жизнь рабочих и крестьян Советского Союза» (В. Ф. Зима).

После принятия карательных производственных законов 1938 и 1940 гг. информаторы отмечали рост «нездоровых пораженческих настроений», характеризовавшихся «неуместным сравнением положения рабочих в СССР и рабочих в Германии в пользу последних». В 1940–1941 гг. в городах происходил массовый взрыв народного недовольства. Это и открытые политические выступления, и распространение слухов и прокламаций, и призывы к забастовкам. Идея революции и восстания сильнее всего занимала рабочих в это время. Листовки гласили: «Долой правительство угнетения, бедности и тюрем». Рабочие говорили о необходимости второй революции. «Чувствовалось, что терпение людей лопнуло, что достаточно небольшого толчка, чтобы они пошли на крайние меры, и что в 1940 или 1941 г. советской власти может прийти конец» (С. Дэвис). Даже среди офицеров в период финской войны велись более чем крамольные разговоры: «Гитлер лучше заботится о народе, чем Сталин, у нас нет родины (выделено мной. – С. С. )».

В массовом сознании коммунистический режим воспринимался как нерусский, как правило, еврейский – эта тема постоянно звучала в письмах рабочих и в сводках агентов ОГПУ/НКВД. В Сталине также видели чужого, нерусского человека: «После смерти Кирова говорили: „Лучше бы убили Сталина, он армянин, а товарищ Киров чистый русский“… „Лучше, если бы убили Сталина, а не Кирова, потому что Киров наш, а Сталин не наш“… „Киров – русский, а Сталин – еврей“». Хорошо помню, как мой родной дед по материнской линии Никита Пафнутьевич Сердцев (1912–1992), московский слесарь, перебравшийся в столицу из калужской деревни аккурат во время коллективизации, неполиткорректно величал «отца народов» «Еськой черножопым». Сохранилось огромное количество высказываний рабочих против насаждения культа личности Сталина, типа: «Все славословят Сталина, считают его богом, и никто это не критикует». Ситуация во многом изменилась после войны, но даже и тогда среди крестьян циркулировали слухи о будущем роспуске колхозов, «благодаря вмешательству американцев и англичан», которые «надавят на Сталина и Молотова».

Одним из важнейших мифов современных сталинистов является утверждение, что репрессиям 1930 гг. подверглась в основном некая антисталинская «пятая колонна» внутри советской партноменклатуры, а простые люди если и попадали под их маховик, то случайно. Между тем факты говорят о другом. О жертвах коллективизации мы уже говорили выше. Но и от Большого террора 1937–1938 гг., когда действительно шла массовая чистка партийной и военной элиты, тоже пострадали в первую очередь простые люди. По статистике НКВД, из 937 тыс. арестованных в 1937 г. членов партии числилось всего около 6 %. И это не случайно, ибо самой масштабной операцией НКВД того времени была проводившаяся в соответствии с приказом № 00447 от 30 июня 1937 г. кампания по борьбе с «антисоветскими элементами», главной мишенью которой были «бывшие кулаки». Эта операция дала более 54 % всех казненных в 1937–1938 гг. (386 798 из 681 692). Еще 36,3 % (247 157) казненных дали так называемые «национальные операции» (прежде всего против поляков и немцев), там тоже, понятное дело, номенклатурщиков было немного. Характерно, что, как социальная группа, бюрократия после Большого террора сохранила и даже преумножила свои позиции – просто одних бюрократов сменили другие. В 1937–1939 гг., в то время как численность занятых в промышленности выросла едва на 2 %, рост числа сотрудников различных ведомств составил приблизительно 26 % (и превысил 50 % для ответственных постов).

Современный итальянский специалист по советской истории Андреа Грациози справедливо отмечает: «Само огромное количество крестьян, депортированных во время коллективизации и сразу после нее, арестованных „врагов народа“, отправленных в лагеря, говорит о том, что система ощущала и сознавала свою непопулярность… Зарождение и функции системы концентрационных лагерей, прямая связь которых с репрессивной деятельностью правящей верхушки, вынужденной защищать себя от враждебности населения, сегодня лучше просматривается, также свидетельствуют о чрезвычайных масштабах оппозиции; эту оппозицию требовалось сокрушить, дабы насадить систему… С этой точки зрения, если проводить параллель с Германией 1937 г., где в лагерях сидели всего несколько тысяч человек, а режим и возглавлявший его диктатор по крайней мере до вторжения в Прагу пользовались поддержкой большей части населения, в первую очередь бросаются в глаза различия, а не сходство, которое, тем не менее, тоже можно обнаружить… Вообще говоря, в отличие от культов Ленина, Муссолини и Гитлера, культ Сталина, во всяком случае на родине, – явление искусственное, сознательно сконструированное, что заняло не один год. Только во второй половине десятилетия, благодаря все тем же большим процессам, он начал обретать под собой реальную основу, а затем новую силу ему придала война, которая между прочим привела и к массовым вспышкам его на Западе. Косвенным доказательством этого может служить сравнение между хронической неуверенностью и обостренной подозрительностью, которую Сталин всегда проявлял по отношению и к своим приспешникам, и к своим подданным… и поведением Гитлера – как в тесном кругу, среди близких, так и при контактах с населением, с которым фюрер любил общаться, по крайней мере, до 1942 г.».

После войны, в июне 1947 г. в разгар нового страшного голода (умерло более 1,5 млн человек), когда население было вынужденно массово воровать, чтобы выжить, были приняты два указа о хищении государственной и личной собственности, по ним сели около 2 млн рабочих (в большей степени) и крестьян. Сроки варьировались от 7 до 25 лет за хищение государственной собственности, за мелкие хищения – от 1 до 7. Многотиражка ленинградской фабрики «Красный треугольник» сообщала, например, о двух женщинах, получивших за хищение со своего предприятия четырех метров ситца 8 и 9 лет лагерей, и еще об одной женщине, осужденной на 10 лет лагерей за хищение трех пар ботиков и пары тапочек. Подростки 15 и 16 лет могли получить по 8 лет колонии общего режима за кражу трех огурцов. Сохранилась жалоба 1949 г. на имя А. А. Андреева от колхозницы Е. В. Беличенко по поводу ее дочери М. Н. Иванковой, осужденной на 7 лет за кражу яблок в колхозном саду. Именно осужденные по указам 47‑го составили основной поток постояльцев в послевоенный ГУЛАГ.

Даже некоторые представители правящей верхушки понимали абсурдность этих карательных указов. Генпрокурор Г. Н. Сафонов в 1948 г. писал В. М. Молотову: «…суды обязаны отказаться от практики лишения свободы на срок не менее семи лет за кражу пары галош, трех метров сатина и т. п. Порой подобные приговоры совершенно непонятны гражданам и создают у них впечатление о несоответствии меры наказания и тяжести преступления, поскольку приговоры за более серьезные правонарушения наказываются гораздо мягче, чем за мелкие кражи. Грабители получают максимум восемь лет или при отягчающих обстоятельствах до десяти лет. Чиновник, уличенный во взяточничестве, получает до двух лет лишения свободы. Таким образом, за мелкое хищение с производства суды обязаны назначать обвиняемым от семи до десяти лет, в то время как умышленный грабеж наказывается сроками от одного до восьми лет, а взяточников осуждают не более чем на два года заключения».

Ясное дело, что подобная репрессивная политика не добавляла коммунистам популярность в той социальной группе, которую они якобы представляли. Даже в 1957 г. доля рабочих среди осужденных «пролетарским государством» за «контрреволюционные преступления» составляла почти 47 %. Последняя вспышка народных выступлений против «народной» власти относится к началу 1960‑х (Краснодар, Муром, Александров, Бийск), пиком ее стали знаменитые события в Новочеркасске в 1962 г., в результате которых 26 «бунтовщиков» были убиты, 87 ранены, 7 «зачинщиков» приговорены к смертной казни и расстреляны, 105 получили сроки заключения от 10 до 15 лет с отбыванием в колонии строгого режима. Это был своеобразный рубеж, «после которого волна кровавых и массовых столкновений народа и власти постепенно пошла на убыль. В 1963–1967 гг. еще фиксировались отдельные рецидивы волнений, при подавлении которых власти применяли оружие. Но, начиная с 1968 г. и вплоть до смерти Брежнева (1982 г.), оружие не применялось ни разу. В 1969–1976 гг. КГБ СССР вообще не зарегистрировал ни одного случая массовых беспорядков. Другими словами, брежневский режим научился обходиться без применения крайних форм насилия и, как правило, гасил периодически вспыхивавшее недовольство без стрельбы и крови» (В. А. Козлов).

Важно отметить, что все перечисленные волнения 1930– 1960‑х гг. происходили сугубо стихийно и никак не были связаны с какой‑либо организованной политической оппозицией режиму, ибо таковая была превентивно и успешно «зачищена». И в этом важнейшая причина того, что они так и не переросли в общенародное освободительное движение. Возникшее в 1960‑х гг. малочисленное диссидентство практически не имело взаимодействия с народным большинством и влияло почти исключительно на интеллигентские умы, да и больше интересовалось темой еврейской эмиграции, чем повседневными проблемами рабочих и колхозников.

 

А был ли модерн?

 

Часто можно услышать, что при всех пороках советского периода – это все же наш русский модерн, благодаря которому Россия преодолела свою многовековую отсталость и распрощалась с экономической и социокультурной архаикой. Да, бесспорно, что под руководством коммунистов страна провела индустриализацию страны (не будем сейчас говорить о сотнях тысяч расстрелянных и миллионах заключенных, без которых как‑то умудрялись обходиться промышленные революции что в Германии, что в Японии); создала ядерное оружие (пусть и во многом ворованное); первая вышла в космос; ввела обязательное всеобщее начальное образование, наладила эффективную систему здравоохранения, обеспечила своим гражданам пакет социальных гарантий и т. д. В середине 1980‑х СССР входил, нередко занимая первое место, в тройку крупнейших мировых производителей электроэнергии, нефти, природного газа, угля, железной руды, чугуна, стали, алюминия, золота, цинка, урана, минеральных удобрений, серной кислоты, цемента и т. д. С 1928 по 1960 г. численность студентов высших учебных заведений возросла в 12 раз и достигла 2,4 млн человек. Количество специалистов с высшим образованием увеличилось за те же годы с 233 тыс. до 3,5 млн человек.

Все это так, но, с другой стороны, советский проект включает в себя столько элементов очевидной архаики, что в пору задуматься: а точно ли этот проект модернистский ? Даже в тех областях, где советские достижения наиболее впечатляющи, – в промышленности и науке – достижения эти связаны почти исключительно с военно‑промышленным комплексом, что заставляет вспомнить об особенностях другой отечественной «модернизации» – петровской. А в области гуманитарных наук – страшный провал, особенно в их социальном секторе, в результате чего, по крылатому выражению Андропова, правящие верхи просто не знали общества, которым они руководят. Причина этого незнания проста: вполне средневековое по типу господство квазирелигиозной моноидеологии стреножило всякую свободу мысли – основу современной цивилизации.

Но модерн включает в себя не только техническую и научную, но и социокультурную составляющую, которая предполагает повышение уровня жизни, демократизацию политики, социальный эгалитаризм, автономизацию индивида, преобладание рационально‑критической картины мира и т. д. Со всем этим в СССР были явные проблемы структурного свойства. Частная собственность и политическая демократия как институты отсутствовали на всем протяжении его истории.

О каком модерне можно говорить, если советский социум – яркий образец сословного общества? (Вслед за С. Кордонским, в данном случае под сословиями понимаются социальные группы, наделяемые государством определенными привилегиями и обязанностями в соответствии с законами, подзаконными актами или традицией). При Сталине завершился и выкристаллизовался процесс, начавшийся сразу же после Октября 1917‑го: «Произошла рефеодализация общества в целом. Основанием для такого утверждения может служить то, что основной признак сословности – объем прав, привилегий и повинностей по отношению к государству – стал еще более выпуклым и очевидным, поскольку роль государства… не только не ослабла, но и многократно возросла». В советском обществе можно выделить «пять групп сословного типа»: 1) номенклатура, «по аналогии с дореволюционным сословием сталинскую номенклатуру можно определять как „служилое дворянство“, ибо права и привилегии давались ей только за службу, а правами собственности и ее наследования номенклатура не обладала» (то есть это аналог дворянства до Манифеста о вольности и Жалованной грамоты); 2) «рабочие как квазипривилегированное сословие. Многие их права скорее декларировались, но по ряду признаков рабочие выделялись из общей массы. Среди них большими правами обладала группа передовиков – стахановцев»; 3) «специалисты и служащие. Внутри этой страты можно выделить привилегированные группы – элиту, представители которой имели ряд привилегий, аналогичных тем, которыми пользовались до революции „почетные граждане“, а также торговых работников, занимавших ключевые позиции в распределительной системе»; 4) крестьянство; 5) «маргинальные группы, в число которых входили остатки привилегированных в прошлом сословий – священнослужители, купечество, дворянство, а также „новообразования“ сталинской эпохи – спецпереселенцы, тылоополченцы и т. д.» (С. А. Красильников). В целом, с некоторыми изменениями, эта система просуществовала до кончины СССР.

Что же касается советской «социальной мобильности», то она, конечно, существенно возросла в сравнении с Российской империей, но ее характер (подобно «меритократии» при Петре I) не отрицал самой сути сословной системы. «Продвижение по социальной лестнице, доступное… для детей из рабоче‑крестьянских семей… лишь позволяло отдельным индивидуумам выбиться из пролетарской (или крестьянской) среды и занять место в рядах бюрократической иерархии. То был классический пример „циркуляции элит“… когда можно обновить и заменить правящий класс, но невозможно положить конец правлению этого класса» (Р. В. Даниелс).

Разница между советскими сословиями видна не только по их политическому весу, но и по материальным доходам и уровню потребления. «В 1933 г. председатели и секретари ЦИК СССР и союзных республик; СНК СССР и союзных республик, их замы; председатели краевых, областных исполкомов и горсоветов Москвы, Ленинграда, Харькова; наркомы СССР и РСФСР и их замы; председатели Верховного суда СССР, РСФСР, краевых и областных судов; прокуроры СССР, союзных республик, краев, областей; ректора Института Красной профессуры и ряда других университетов получали оклад 500 рублей в месяц. Персональные зарплаты доходили до 800 рублей в месяц. Средняя зарплата рабочих в это время составляла 125 рублей. Лишь небольшой слой высокооплачиваемых рабочих имел заработок 300–400 рублей в месяц. Зарплата учителей начальной и средней школы составляла 100–130, врачей – 150–275 рублей в месяц. Существовали в стране и оклады 40–50 рублей в месяц, которые получал, например, средний и младший медперсонал» (Е. А. Осокина).

Во время войны промышленным рабочим обычно полагалось в месяц 1,8–2 кг мяса или рыбы, 400–600 г жиров, 600–800 г сахара, 1,2–1,5 кг крупы и макарон. При этом «20 ноября 1941 г. исполком Московского горсовета принял секретное решение, в соответствии с которым следовало организовать в городе „по одной столовой на район для питания руководящих партийных, советских и хозяйственных работников“ с контингентом питающихся без карточек не более 100 человек. Фонды продовольствия и обслуживающий персонал для этих столовых обеспечивал Мосглавресторан. В месяц на каждого питающегося выделялось 3 кг мяса, 2 кг колбасы, 1 кг ветчины, 1,5 кг свежей осетрины или севрюги, 500 г кетовой икры, 1 кг сыра, 1 кг сливочного масла, 1,5 кг сахара, необходимое количество хлеба, овощей, сухих фруктов и т. д.» (А. С. Якушевский).

В. Ф. Михеев, сын управляющего делами Ленинградского обкома ВКП(б) в первые послевоенные годы Ф. Е. Михеева, вспоминал, что любому партийному работнику, «в зависимости от занимаемой должности, ежемесячно полагался конверт с денежной суммой, в два‑три раза превышающей его зарплату. Такое практиковалось во всех партийных организациях страны, а не только в Ленинграде… Отец, как и все партийные руководители, получал достаточно высокую зарплату (1200 рублей) и еще дополнительно конверт с денежной суммой, в три раза превышавшей зарплату. Ему была предоставлена бесплатно госдача… Дом был обставлен удобной, хорошей мебелью, на стенах картины, на окнах – шелковые гардины… За отцом были закреплены четыре легковые машины с прикрепленным постоянным шофером… Продовольственная проблема для семей начальства тоже была решена. Были открыты так называемые продовольственные спецмагазины, к которым персонально прикреплялись семьи руководителей. Наш шофер ездил в такой магазин и по списку получал сравнительно недорогие необходимые продукты, деньги затем высчитывались из зарплаты отца. Таким же образом решался вопрос с пошивом одежды – существовали спецателье. Была при Смольном собственная больница с поликлиникой („Свердловка“)».

В 1980 г. разница в доходах сословий продолжала быть огромной: свыше 250 руб. на члена семьи получали 1,3 % населения, 150–250 руб. – 17,1 %, 75–150 руб. – 55,9 %, менее 75 руб. – 25,8 %. Особую заботу компартия проявляла по отношению к своей политической полиции. В конце 1930‑х средняя зарплата сотрудника НКВД была 2 тыс. руб. в месяц. С 1981 г. «выпускник учебного заведения КГБ, зачисляемый на должность оперуполномоченного в чине лейтенанта, получал 130 руб. плюс 120 руб. за звание, а всего в месяц – 250 руб. При этом от уплаты любых налогов чекисты, как и все остальные военнослужащие в СССР, были освобождены. О таких зарплатах выпускники гражданских вузов – рядовые инженеры не могли даже и мечтать. Им в лучшем случае начисляли 130–150 руб. в месяц, причем из них еще и налоги вычитали (12 % подоходного и 6 % за бездетность)» (Н. В. Петров).

Особо вопиющий факт сословного неравенства в стране Советов – положение крестьянства. Деревня, в которой проживало в начале 1930‑х гг. 80 % населения страны, воспринималась правящим режимом просто как ресурсная база, откуда можно черпать дешевое продовольствие и дешевую рабочую силу. Все это было и в имперский период, но по своим масштабам «социалистическая» эксплуатация в разы превзошла старорежимную. Уровень жизни и потребления крестьянства «после коллективизации резко снизился и за весь предвоенный период так и не достиг снова уровня, существовавшего до 1929 г.» (Ш. Фицпатрик), военный и послевоенный период (до 1953 г.) оказались еще более тяжелыми: с 1946 по 1948 г. налоги на сельских жителей увеличились на 30 %, а к 1950 г. – на 150 %. Послесталинские послабления сменились борьбой с приусадебными участками и неперспективными селами. В итоге последний правитель СССР в 1988 г. был вынужден признать: «Мы вконец раздавили деревню…»

Колхозная система стала, по сути, вторым, сильно ухудшенным изданием достолыпинской общины. «Сделавшись еще меньше, чем когда бы то ни было, хозяином своей земли и своей продукции, крестьянин лишился даже той малой возможности проявлять собственную хозяйственную инициативу, влиять на организацию производства, которая у него была в общине и которая постепенно расширялась по мере развития капитализма» (А. Г. Вишневский). Правовые нормы, по которым реально жило колхозное крестьянство, носили откровенно дискриминационный характер. Так называемая система трудодней в колхозах предполагала оплату труда продуктами, но лишь после сбора урожая и расчета по госпоставкам, так что в случае неурожая выплата на трудодень могла составлять менее трети килограмма зерна на крестьянский двор, денежные же выплаты были крайне малы. Писатель Ф. А. Абрамов записал в дневнике в январе 1954 г.: «Как‑то на днях мне пришли в голову две цифры: 160 тысяч и 250 рублей. Это заработок двух людей за год, родившихся в одном и том же 1905 году. 160 тысяч – это заработок Л. Плоткина [профессора кафедры советской литературы ЛГУ], 250 руб. – заработок моего брата Михаила (он заработал в прошлом году 300 трудодней, на трудодень получил 1 кг хлеба, что в переводе на деньги и будет 250 рублей)».

До середины 1960‑х колхозники не были включены в систему государственного пенсионного обеспечения, за счет колхозных средств пенсии получали 2,6 млн человек при среднем размере пенсии 6,4 руб. в месяц. После принятия специального закона «О пенсиях и пособиях членам колхозов» (1964) средний размер колхозной пенсии стал равняться 12,75 руб., притом что для рабочих и служащих средняя пенсия составляла почти 100 руб., а минимальная – 35 руб. Большую часть колхозников пенсионного возраста пенсионное обеспечение охватило только в начале 1970‑х. Даже в 1985 г. средняя пенсия колхозника была меньше средней пенсии по стране приблизительно в полтора раза.

Вплоть до 1974 г. на колхозников не распространялась паспортная система СССР. Сословная принадлежность детей колхозников фактически закреплялась по достижении ими шестнадцатилетнего возраста: «Правление механически заносило в списки членов артели без их заявления о приеме. Получалось, что сельская молодежь не могла распоряжаться своей судьбой: не могла по собственному желанию после шестнадцати лет получить в райотделе милиции паспорт и свободно уехать в город на работу или учебу. Совершеннолетние молодые люди автоматически становились колхозниками и, следовательно, только в качестве таковых могли добиваться получения паспортов» (В. П. Попов). А получить паспорт можно было только с разрешения колхозного правления, которое конечно же не было заинтересовано в уходе работников. Писатель В. И. Белов с горечью вспоминал: «Дважды, в сорок шестом и сорок седьмом годах, я пытался поступить учиться. В Риге, в Вологде, в Устюге. Каждый раз меня заворачивали. Я получил паспорт лишь в сорок девятом, когда сбежал из колхоза в ФЗО».

И особенно сомнительно советский модерн выглядит с учетом того, что в СССР в течение более двух десятилетий (с начала 1930‑х до середины 1950‑х) практиковался рабский труд. В 1945–1953 гг. в стране, по сути, произошло «стирание различий между свободным и рабским трудом» (Д. Фильцер). Значительный сектор социалистического хозяйства обеспечивался работой заключенных. Экономика МВД охватывала 20 % общей численности промышленной рабочей силы (около 3 млн человек), к которым нужно добавить и несколько сотен тысяч так называемых «закабаленных» (послевоенных репатриантов и досрочно освобожденных). В 1949 г. ГУЛАГ производил 10 % ВВП страны. Но наряду с этим существовал и гораздо более обширный сектор «полусвободного» труда – 8–9 млн человек, завербованных, что называется, принудительно‑добровольно – по оргнабору и через систему трудовых резервов. То есть в этот период где‑то 3/4 промышленной рабочей силы СССР составляли люди несвободные или полусвободные.

Удивительно ли, что СССР 1930–1950‑х гг. вызывал вполне архаические ассоциации с восточными деспотиями далекого прошлого. Академик И. П. Павлов в 1934 г. писал Молотову: «…я всего более вижу сходства нашей жизни с жизнию древних азиатских деспотий». Другие современники вспоминали пророчества Константина Леонтьева о социализме как о «феодализме будущего» или Герцена о возможном явлении в России «небывалого примера самовластья, вооруженного всем, что выработала свобода; рабства и насилия, поддерживаемого всем, что нашла наука. Это было бы нечто вроде Чингисхана с телеграфами…» В. А. Маклаков в 1948 г. писал Б. А. Бахметеву, что «советский режим» – наследник «худших форм деспотизмов и самодержавия; все элементы его управлений имели зародыши там», но «у современных Чингисханов не телеграф, а авионы, газы и атомные бомбы…». Со временем советское «чингисханство» приобрело более‑менее цивилизованные формы, скажем, в 1930– 1950‑х с высылкой Солженицына не стали бы возиться, проблему с ним решили бы гораздо быстрее и проще. Можно сказать, что уровень свободы слова в 1970‑х был выше, чем в николаевское «мрачное семилетие», но этот советский максимум (перестройка не в счет, ибо она как раз показала несовместимость свободного общества и СССР, уничтожив последний), вероятно, можно сопоставить с концом XIX в., но уж никак не с эпохой 1905–1914 гг.

Что же до благ социального государства, то необходимо помнить, что последним СССР стал только после смерти Сталина (и то весьма относительно), то есть оно было таковым приблизительно половину своего существования. В особенности же сталинский СССР (1929–1953 гг.) не был для подавляющего большинства его граждан не только обществом материального изобилия, но и даже обществом скромного достатка, это было общество голода, нищеты, товарного дефицита и борьбы за выживание. В дневнике тех лет Л. В. Шапориной без обиняков говорится о «жизни без горизонта, полуголодной, полухолодной, полукаторжной и абсолютно рабской», где господствует «презрение к обывателю, возведенное в принцип».

Про два опустошительных голода говорилось выше. Но вот типичный фрагмент из писем трудящихся «наверх», рисующий совершенно безрадостную картину советской повседневности конца 1930‑х гг.: «Я хочу рассказать о том тяжелом положении, которое создалось за последние месяцы в Сталинграде. У нас теперь некогда спать. Люди в 2 часа ночи занимают очередь за хлебом, в 5–6 часов утра – в очереди у магазинов – 600–700–1000 человек… Вы поинтересуйтесь, чем кормят рабочих в столовых. То, что раньше давали свиньям, дают нам. Овсянку без масла, перловку синюю от противней, манку без масла. Сейчас громадный наплыв населения в столовые, идут семьями, а есть нечего. Никто не предвидел и не готовился к такому положению… Мы не видели за всю зиму в магазинах Сталинграда мяса, капусты, картофеля, моркови, свеклы, лука и др. овощей, молока по государственной цене… У нас в магазинах не стало масла. Теперь, так же как и в бывшей Польше, мы друг у друга занимаем грязную мыльную пену. Стирать нечем, и детей мыть нечем. Вошь одолевает, запаршивели все. Сахара мы не видим с 1 мая прошлого года, нет никакой крупы, ни муки, ничего нет. Если что появится в магазине, то там всю ночь дежурят на холоде, на ветру матери с детьми на руках, мужчины, старики – по 6–7 тыс. человек… Одним словом, люди точно с ума сошли. Знаете, товарищи, страшно видеть безумные, остервенелые лица, лезущие друг на друга в свалке за чем‑нибудь в магазине, и уже не редки случаи избиения и удушения насмерть. На рынке на глазах у всех умер мальчик, объевшийся пачкой малинового чая. Нет ничего страшнее голода для человека. Этот смертельный страх потрясает сознание, лишает рассудка, и вот на этой почве такое большое недовольство. И везде, в семье, на работе говорят об одном: об очередях, о недостатках. Глубоко вздыхают, стонут, а те семьи, где заработок 150–200 руб. при пятерых едоках, буквально голодают – пухнут. Дожили, говорят, на 22 году революции до хорошей жизни, радуйтесь теперь» (зима 1939/40 г.).

В 1939 г. в Алтайском крае, Архангельской, Вологодской, Кировской, Пермской, Саратовской, Свердловской, Сталинградской, Тамбовской, Челябинской, Пензенской областях, Москве на 1000 родившихся умерло в среднем от 200 до 250 детей (в возрасте до года), то есть детская смертность «на 22‑м году революции» соответствовала уровню Российской империи 1906–1910 гг. «В 1940 г. в РСФСР зарегистрировано 1,7 млн детей в возрасте до двух лет, заболевших острым гастроэнтероколитом, что прямо свидетельствовало об употреблении в пищу суррогатов вместо полноценного питания» (В. П. Попов).

Конечно, уже к концу 1950‑х, а тем более в брежневскую эпоху, многое изменилось к лучшему, можно даже сказать, что «никогда в отечественной истории… русский народ в массе своей не жил так сытно, обеспеченно и спокойно» (Т. Д. Соловей, В. Д. Соловей). Но все же уровень этой обес печенности был очень низким. В 1965 г., по данным Центрального научно‑исследовательского экономического института Государственной плановой комиссии РСФСР, почти 40 % населения страны имели доходы ниже прожиточного минимума. Даже в 1970–1980‑х русская провинция ис пытывала острую нехватку основных продуктов питания. Любопытный материал в этом смысле содержат дневники А. С. Черняева.

Январь 1976 г.: «На Новый год моя секретарша ездила в Кострому на свадьбу дочери своего мужа. Спрашиваю:

– Как там?

– Плохо.

– Что так?

– В магазинах ничего нет.

– Как нет?

– Так вот. Ржавая селедка. Консервы – „борщ“, „щи“, знаете? У нас в Москве они годами на полках валяются. Там тоже их никто не берет. Никаких колбас, вообще ничего мясного. Когда мясо появляется – давка. Сыр – только костромской, но, говорят, не тот, что в Москве. У мужа там много родных и знакомых. За неделю мы обошли несколько домов, и везде угощали солеными огурцами, квашеной капустой и грибами, то есть тем, что летом запасли на огородах и в лесу. Как они там живут! Меня этот рассказ поразил. Ведь речь идет об областном центре с 600 000 населения, в 400 км от Москвы! О каком энтузиазме может идти речь, о каких идеях?»

Февраль 1979 г.: «Б.Н. [Пономарев, зав. Международного отдела ЦК КПСС, непосредственный начальник Черняева] всю неделю отсутствовал – ездил к избирателям: Калинин, Новгород, Псков. Подготовка речей не обошлась без меня… По поводу одного места я начал было возражать: он мне в ответ, – у них там в Твери, небось, ни мяса, ни масла, ни теперь молока нет. Надо же им сказать что‑то в успокоение: что там (при капитализме) кризис, безработица, инфляция (?!)… Сам невесело смеется».

Март 1980 г.: «…Даже из таких городов, как Горький, „десантники“ на экскурсионных автобусах продолжают осаждать Москву. В субботу к продовольственным магазинам не подступиться. Тащат огромными сумками что попало – от масла до апельсинов. И грех даже плохо подумать об этом. Чем они хуже нас, эти люди из Торжка или Калуги?!»

Читательница «Литературной газеты» из Коврова (Владимирская область) писала в конце 1970‑х: «Хочу рассказать вот о чем. Сижу на кухне и думаю, чем кормить семью. Мяса нет, колбасу давным‑давно не ели, котлет и тех днем с огнем не сыщешь. А сейчас еще лучше – пропали самые элементарные продукты. Уже неделю нет молока, масло если выбросят, так за него – в драку. Народ звереет, ненавидят друг друга. Вы такого не видели? А мы здесь каждый день можем наблюдать подобные сцены».

До начала 1960‑х ужасающими были и жилищные условия, в которых находилось подавляющее большинство горожан СССР. Более того, бездомные «нищие или бродяги, вопреки утверждениям официальной пропаганды, были… довольно обычной частью городского пейзажа (за исключением, может быть, Москвы и Ленинграда). В первом полугодии 1957 г. более 75 тыс. таких людей были задержаны милицией, в тот же период 1958 г. – более 80 тыс.» (В. А. Козлов). В Москве в 1930 г. средняя норма жилплощади составляла 5,5 кв. м на человека, а в 1940 г. понизилась почти до 4 кв. м. Даже на таком элитном московском заводе, как «Серп и молот», 60 % рабочих в 1937 г. жили в общежитиях того или иного рода. Только в 1960‑х гг. столичная средняя норма достигла уровня 1912 г. В 1934–1935 гг. ленинградский житель в среднем занимал только 5,8 кв. м жилой площади (по сравнению с 8,5 в 1927 г.). В Магнитогорске и Иркутске норма была чуть меньше 4 кв. м, а в Красноярске в 1933 г. – всего 3,4 кв. м. В Мурманске на человека в 1937 г. в среднем приходилось только 2,1 кв. м. Главной причиной такого положения был гигантский наплыв людей из сельской местности в города и практически полное отсутствие массового жилищного строительства. Так, первый пятилетний план предполагал прирост норм жилплощади на 7 %, в действительности же она снизилась на 25 %. План по жилью на вторую пятилетку был выполнен только на 37,2 %.

После войны жилье продолжали строить по остаточному принципу. На начало 1953 г. в городах на одного жителя приходилось 4,5 кв. м. жилья. Если в 1945 г. в городских бараках числилось около 2,8 млн человек, то в 1952 году – 3,8 млн, из них более 337 тыс. человек жили в Москве. После этих цифр горестные жалобы по поводу проблем с жильем в дневнике Л. В. Шапориной не кажутся преувеличениями: «Коммунальность жилищ – это чудовищное изобретение советской власти, растлевающее нравы, лишающее жизнь последнего благообразия, вызванное характерным для нашей эпохи абсолютным презрением к человеку и полной бесхозяйственностью…» Как метафорически написал в дневнике 1938 г. Пришвин: «…в Москве слово „дом“ в смысле личного человеческого обитания заменилось словом жилплощадь, то есть как будто слово стало по существу бездомным и живет на площади».

Массовое жилищное строительство началось только при Хрущеве, в дальнейшем ситуация в этой области стремительно улучшалась, но пресловутый «квартирный вопрос» в СССР так и не был окончательно решен. Предсовмина РСФСР в 1971–1983 гг. М. С. Соломенцев вспоминал, как в начале 1970‑х в поездке по Брянской области видел целую деревню, которая с Отечественной войны продолжала жить в землянках. При обсуждении конституции 1977 г. архитектор Н. Опарин предлагал исключить из нее статью 44 («право на жилище») как чисто пропагандистскую. В 1985 г. 71 % опрошенных семей высказали претензии к качеству строительства и ремонта жилья. В 1987 г. 23,2 % городских семей в РСФСР нуждались в улучшении жилищных условий (на Украине – 20 %, в Белоруссии – 31,6 %). Даже в Москве сохранялись коммуналки, в одной из таких в начале 1990‑х жил автор этих строк.

По точной формулировке британского историка Джеффри Хоскинга, «советское общество было задумано как эгалитарное общество, основанное на изобилии, на деле же оно стало иерархическим обществом, основанном на скудности».

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 276; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!