Продвижение русского фронтира



 

Итоги переходной эпохи XVII – первой четверти XVIII в. оказались для русского народа весьма неоднозначными. Тем не менее закончить эту главу хочется его вполне бесспорными достижениями.

Во‑первых, это продвижение русской границы на Юг для борьбы с висевшей «как дамоклов меч» (Д. И. Багалей) крымской угрозой. По подсчетам А. А. Новосельского, только в течение первой половины XVII в. татары увели в полон как минимум 150–200 тыс. русских людей. В 1630‑х гг. нападения крымчаков отбивали недалеко от Оки, порой они прорывались даже в Московский уезд. С 1635 г. начинается строительство Белгородской черты, призванной перекрыть крепостями и земляными валами Ногайский и Изюмский шляхи, по которым происходили татарские вторжения. Рядом с Воронежем и Белгородом встали Козлов, Яблонов, Ольшанск, Усмань, Карпов, Болховец, Орлов, Новый Оскол и др. С 1653 г. на важнейшие участки черты выдвигаются солдатские полки, набранные в южных областях. К 1658 г. Белгородская черта, состоявшая из 25 городов, соединенных земляным валом и другими укреплениями, была окончательно завершена. Она протянулась почти на 800 км «по территории пяти современных областей: Сумской, Белгородской, Воронежской, Липецкой и Тамбовской» (В. П. Загоровский).

Таким образом, арена русско‑татарских столкновений отодвинулась к югу на сотни километров, и проникновение татар в центральные уезды стало практически невозможно. Кроме того, это позволило заселить южные окраины России. В одном из документов Разрядного приказа 1680‑х гг. говорится, что «ныне по той всей черте уселилось многолюдство большое». В пределах самой черты среди переселенцев преобладали великороссы, за ней – малороссы, в силу целенаправленной государственной политики, о которой уже говорилось выше.

В 1679–1681 гг. была построена еще одна, более локальная черта – Изюмская, закрывающая от татарских набегов недавно заселенные «черкасами» земли к югу и юго‑западу от Белгорода. Но, конечно, жизнь колонистов «на черте», а тем более «за чертой» была крайне беспокойной и опасной. Татарские нападения снова усилились во время войны со Швецией, когда все военные усилия России сосредоточились на Севере. Только в один набег 1713 г. крымчаки взяли более 14 тыс. полонян. Лишь со строительством в 1730‑х гг. Украинской линии Белгородчина и Слобожанщина перестали быть боевым пограничьем.

Одновременно происходило русское движение «встречь солнца» – продолжалось и в главном завершилось присоединение Сибири, начатое в конце XVI в. Западная ее часть была покорена к началу следующего столетия, вскоре после этого русские служилые люди дошли до Енисея. В 1630‑х гг. казацкие ватаги достигли Лены, в 1640‑х – Байкала, в 1640– 1650‑х – проникли на Амур. В 1628 г. был заложен Красноярск, в 1632‑м – Якутск, в 1653‑м – Нерчинск, в 1662‑м – Иркутск. В 1690‑х гг. началось освоение Камчатки. К 1678 г. общее количество русских в Сибири, по подсчетам Г. В. Вернадского, составило не менее 84 тыс. человек. Нельзя не изумиться блестящему успеху этой невероятной авантюры. По словам английского историка географии Дж. Бейкера: «Продвижение русских через Сибирь в течение XVII века шло с ошеломляющей быстротой. Успех русских отчасти объясняется наличием таких удобных путей сообщения, какими являются речные системы Северной Азии, хотя преувеличивать значение этого фактора не следует, и если даже принять в расчет все природные преимущества для передвижения, то все же на долю этого безвестного воинства достанется такой подвиг, который навсегда останется памятником его мужеству и предприимчивости, равного которому не совершил никакой другой европейский народ».

Составлявшие передовой отряд русского освоения Сибири землепроходцы – охотники и купцы, занимавшиеся пушным промыслом, и нанявшиеся на государеву службу для сбора пушного же ясака с туземцев казаки мало чем отличались от испанских конкистадоров или пионеров Дикого Запада. С. В. Бахрушин отмечал в них «черты, свойственные всем искателям приключений: упорство в достижении цели, неразборчивость в средствах, предприимчивость, практическую сметку и не знающую удержу смелость… Беспощадные к инородцам, безжалостные к своим близким, все эти служилые и промышленные люди… поражают нас и своей беспечной удалью и нечеловеческой выносливостью и вместе с тем алчностью к добыче и хладнокровной жестокостью».

Многих канонических героев «сибириады» иначе как разбойниками и не назовешь. Вот, скажем, стиль общения «Камчатского Ермака» – Владимира Атласова с местным населением, откровенно явленный в его отчетах‑«сказках»: «камчадалов громили и наибольших людей побили, и посады их выжгли для того, чтобы было им в страх»; «они, коряки, учинились непослушны и пошли… на побег, и он, Володимер, с товарищи их постигли, и они, иноземцы, стали с ними бится, и божиею милостию и государевым счастием их, коряк, многих побили, и домы их и олени взяли, и тем питались…». Из первого своего похода 1697–1698 гг. Владимир Васильевич вывез «прибытку» больше, чем собрал в ясачную казну. За свое пребывание на Камчатке в 1706–1707 гг. он «накопил» 1235 соболей, 400 красных и 14 сиводущатых лисиц, 75 морских бобров и массу другой «мяхкой рухляди» в виде одежды, что было немногим меньше среднего годового объема камчатского «государева ясака». Погиб Атласов от рук взбунтовавшихся против него казаков. В том же духе действовал и другой знаменитый землепроходец – Ерофей Хабаров, которого в 1653 г. за его гомерические злоупотребления как в отношении туземцев («мы их в пень рубили, а жен их и детей имали и скот»), так и в отношении «государевой казны» («государеву делу не радел, радел своим нажиткам, шубам собольим») и собственных подчиненных, царский посланец отстранил от руководства отряда.

Но были и исключения, например Семен Дежнев, старавшийся брать ясак «ласкою» и умевший налаживать с местным населением дружественные отношения, «да такие, что, когда его отряд подвергся нападению немирных тунгусов и гибель была неминуема, только что объясаченные друзья пришли на помощь и помогли отбить нападение» (А. С. Зуев). Московские чиновники жаловались, что в азарте «пушной лихорадки» между русскими промысловыми ватагами «для… своей бездельной корысти бывают бои, друг друга… побивают до смерти, а новым ясачным людям чинят сумнение, тесноту и смуту и от государя их прочь отгоняют». Впрочем, вряд ли Сибирь смогли бы покорить платоны каратаевы…

Вхождение сибирских земель и народов (кстати, многие из последних были весьма воинственны и хорошо вооружены, а к чужакам относились крайне агрессивно) в состав России происходило по‑разному – когда добровольно, когда насильственно – что случалось, кажется, чаще. Русские источники 1630–1640‑х гг. сообщают множество фактов о вооруженных столкновениях с якутами и бурятами. Эвенки, эвены и юкагиры активно сопротивлялись русским еще во второй половине XVII в., коряки и ительмены – до 1730–1750‑х гг. Войны с чукчами продолжались до 1778 г. Поскольку сибирские этносы сами друг с другом непрерывно воевали, русские успешно использовали в своих экспедициях одних «иноземцев» против других. Только на Северо‑Востоке во второй половине XVII – первой четверти XVIII в., по подсчетам А. С. Зуева, произошло по меньшей мере 23 вооруженных столкновения с чукчами, 41 – с коряками, 39 – с ительменами.

«В 1707–1711 гг. большая часть Камчатки превратилась в зону военных действий. В результате ясак с Камчатки не вывозился в течение пяти лет. За 12 лет противостояния (1703–1715) были сожжены Большерецкий и Акланский остроги, убито около 200 казаков – огромные по тому времени потери… Несколько походов на приколымских чукчей во второй половине XVII в. не принесли результатов, больше того, чукчи сами перешли к активным действиям. Вплоть до конца 80‑х годов XVII в. они неоднократно осаждали Нижнеколымское ясачное зимовье, нападали на служилых людей, заставляя их жить „взаперти“» (В. А. Тураев). Атмосферу этой осады хорошо передает сообщение одного из «сидельцев» (1679): «А к нижнему ясачному зимовью немирные люди чюхчи прикочевали и живут от зимовья во днище, а караулят русских людей и ясачных, и как кого схватают, и тех людей всякими разными муками мучат, а в достале смертью позорную кончают».

Слегка забегая вперед, упомянем и наиболее, наверное, яркий эпизод русско‑чукотских войн – разгром отряда майора Д. И. Павлуцкого в марте 1747 г. Рапорт одного из офицеров так описывает схватку: «…а больше и ружей заправить было некогда, понеже пошли неприятели чюкчи на копьях, так же и они [казаки] насупротив их, неприятелей чюкоч, пошли на копьях же и бились с ними не малое время… они, неприятели, у служилых и служилые у них друг у друга отнимали из рук копья, а протчи служилые, у которых отбиты были ружья, оборонялись и ножами». С русской стороны было убито более 50 человек, в том числе и сам майор Павлуцкий. Сцена его гибели так и просится в кино жанра истерн. Майора долго не могли убить, потому что он носил панцирь. Чукчи стреляли в него из луков и кололи копьями, но он оставался неуязвим; «наконец, обступив его, как волки оленя, запутали ремнями, уронив на землю, и нашли место заколоть, под самым подбородком» (Г. Дьячков). Кто хоть немного знает историю Дикого Запада, сразу ассоциативно вспомнит о неоднократно обэкраненных генерале Кастере и битве при Литтл‑Бигхорн (1876).

Постоянным фоном «сибириады» были набеги калмыков и башкир. В Приамурье русские столкнулись с маньчжурами. Ярким эпизодом борьбы с ними стала «исключительная по героизму и воинской доблести» (Н. И. Никитин) оборона Албазина (1686), когда около 800 казаков во главе с Афанасием Байтоном пять месяцев отбивались от десятитысячного маньчжурского войска с 40 пушками, не сумевшего ни взять острог штурмом, ни выморить его защитников голодом и вынужденного отступить. Но по Нерчинскому миру с Китаем (1689), лишившего Россию Приамурья, Албазин – этот маленький дальневосточный Азов – был оставлен и уничтожен русскими.

Вслед за промысловыми людьми в Сибири появились царские воеводы, постепенно подчиняя новоприсоединенные территории государеву порядку. Поскольку местное население воспринималось в Москве прежде всего как плательщик чрезвычайно ценного пушного ясака, правительство старалось защитить коренных жителей «не только от истребления, но и от притеснений… и нередко жертвовало… интересами русских колонистов» (С. В. Бахрушин). Сибирской администрации предписывалось действовать на туземцев «ласкою», а не «жесточью», без разрешения из Москвы или Тобольска (главного в ту пору центра Сибири) их запрещалось казнить, крайне неохотно разрешалось прибегать к силе оружия, даже в случае восстаний. Разумеется, на практике эти благие пожелания было непросто исполнить, но если бы не «миротворческая» позиция Центра, как знать, многие ли сибирские этносы сохранились до сего дня…

За государевыми людьми шли переселенцы‑землепашцы. Первоначально это были принудительно переводимые дворцовые крестьяне, но с 1621 г. приоритетом стала вольная крестьянская колонизация, проводимая в основном «черными людьми» с Русского Севера. Вот некоторые ее итоги на конец XVII в., по данным В. И. Шункова. Количество русских дворов в Сибири достигло 25 тыс., из них по меньшей мере 11 тыс. были крестьянскими. Лишь 3 из 20 сибирских уездов оставались непашенными. В подавляющем большинстве крестьяне находились на государевом оброке, крепостничество в Сибирь почти не проникло и практиковалось только монастырями, которым принадлежало всего 1495 (14 %) крестьянских дворов. Все угодья, за исключением выгонов, находились в личном пользовании крестьян, регулярные переделы и прочие общинные прелести полностью отсутствовали, в связи с чем, естественно, развивалось и значительное имущественное расслоение. Словом, перед нами воспроизведение земледельческих порядков черносошного Севера.

Конечно, «самовластье» и коррумпированность воевод и ясачных приказчиков в Сибири, так далеко отстоявшей от Центра, были огромными. Но, с другой стороны, и с реакцией на это сибирского, весьма вольнолюбивого и неробкого в массе своей русского простонародья власти приходилось считаться. Упомяну только один яркий эпизод – отстранение от власти в 1696 г. виновника многочисленных «обид и налог и напрасного разорения» воеводы Богдана Челищева служилыми и посадскими людьми и пашенными крестьянами Илимского острога. «До указу великих государей» царского наместника во главе управления заменили выборные илимские жители. Челищев был несомненно грешен по всем статьям, но следствие по его делу длилось несколько лет – Москву явно смущало, что илимцы свой «отказ» «учинили самовольно, нашему великого государя указу противно», «чего преж сего не бывало». В конце концов в пользу Челищева со служилых и посадских людей взыскали 2000 рублей, но на воеводство в Илимск он не вернулся. Вряд ли бы бунтовщики так легко отделались, произойди это где‑нибудь в Рязани или Калуге.

Присоединение Сибири, таким образом, важно для судеб русского народа не только тем, что местная пушнина, по расчетам Г. В. Вернадского, давала во второй половине XVII столетия треть государственного дохода, или тем, что там был обретен поистине кладезь полезных ископаемых, только‑только в ту пору разведываемых и осваивымых. Но и тем еще, что там возник новый резервуар – пусть и очень относительной – русской свободы, хотя это и звучит парадоксом применительно к земле, куда уже тогда начали отправлять на поселение ссыльных. Кроме уголовников, это были разного рода беглые и бродяги, а также участники антипетровских восстаний – стрелецкого 1699 г., астраханского, булавинского – и «диссиденты»‑старообрядцы. Позднее к ним добавились непокорные помещикам крестьяне и «политические». Контингент, как на подбор, сплошь незаконопослушный, создававший вокруг себя совсем иную атмосферу, чем та, которая господствовала и потому отторгла их в доуральской Великороссии.

Ну и напоследок остается выразить горькое сожаление, что грандиозная эпопея как Южного, так и Восточного русских фронтиров, перед которой бледнеет сага Дикого Запада, до сих пор не нашла ни своего Фенимора Купера в литературе, ни своего Джона Форда в кинематографе.

 

 

Глава 4. Рука Петербурга

 

«Хозяева земли русской»

 

Русская верховная власть с петровского переворота до 17 октября 1905 г., несмотря на ее переезд из Москвы в Петербург, принятие императорского титула, подражание то Стокгольму, то Парижу, то Берлину, щедрый приток немецкой крови в жилах Гольштейн‑Готторп‑Романовых (именно так именовался род российских монархов начиная с Петра III в европейском аристократическом справочнике «Готский альманах») и декларации про «общее благо», оставалась неизменной, скроенной еще по московской мерке – «надзаконной и автосубъектной» (А. И. Фурсов). «Ни при одном из более или менее размеренных видов правления, которые принято называть неограниченными, единоличная власть никогда не достигала и никогда не достигнет той степени, каковой она достигла в России, где все управление, по сути, осуществляется особой императора. Во всех странах, управляемых неограниченной властью, был и есть какой‑нибудь класс или сословие, какие‑нибудь традиционные учреждения, заставляющие государя в известных случаях поступать так, а не иначе и ограничивающие его причуды; в России ничего подобного нет», – писал в своей знаменитой книге «Россия и русские» (1847) декабрист‑эмигрант Н. И. Тургенев. «Фактически старое московское самодержавие в новой оболочке приняло еще более резко выраженный характер», – констатировал в начале XX в. юрист В. М. Грибовский.

Какие бы решительные перемены ни происходили в жизни страны – вплоть до отмены крепостного права, – самодержавие менять свою природу не находило нужным. В петровском Воинском артикуле говорилось: «Его Величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен, но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять». «Император Всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной Его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает» – такая формулировка царской власти была дана при Павле I. «Основанием России было и должно быть самодержавие… Свобода в ней должна состоять… в повиновении всем законам, исходящим от одного высшего источника», – утверждалось в одном из официальных документов эпохи Николая I. В первых же параграфах введения к фундаментальным «Началам русского государственного права» А. Д. Градовского (1875) читаем: «Россия, по форме своего государственного устройства, есть монархия неограниченная… Ст. 1‑я наших основных законов признает русского Императора монархом неограниченным и самодержавным. – Название „неограниченный“ показывает, что воля императора не стеснена известными юридическими нормами, поставленными выше его власти… Выражение „самодержавный“ означает, что русский Император не разделяет своих верховных прав ни с каким установлением или сословием в государстве, то есть что каждый акт его воли получает обязательную силу независимо от согласия другого установления». В 1897 г. в ответе на вопрос всероссийской переписи о роде занятий последний российский самодержец с обескураживающей прямотой написал: «Хозяин земли Русской ». Под этим пассажем легко представить автограф Ивана III.

Не стесненные юридическими нормами хозяева могли позволить себе какие угодно неожиданные перемены. «Наши обычаи, служба и все переменяются у нас быстро, и с каждым царствованием Россия и ее народ переделываются заново, и на всем лежит печать скоропреходящего времени, которое едва успевает накладывать свой штемпель; эта печать времени есть царская воля, нрав и каприз Государя», – писал в 1865 г. наблюдательный мемуарист М. А. Дмитриев. Иногда перемены эти были пугающе жестокие, например, репрессии против русской знати в правление Анны Ивановны. «Дело Долгоруких» – казнено четверо, троим вырезали языки и вырвали ноздри, так или иначе пострадало около 50 человек; «дело Волынского» – казнено три человека, двоих «нещадно били кнутом», одному вырезали язык. Все это как будто возвращает нас в опричные времена, кстати, А. П. Волынского, среди прочего, обвиняли в том, что он в частных разговорах называл Ивана Грозного «тираном». Иногда – напротив, случались нововведения весьма гуманные: Елизавета Петровна, гармонично сочетавшая в себе любовь к радостям плоти и богобоязненность, не считаясь с мнением своих вельмож, из личных религиозных убеждений отменила в России смертную казнь, чего не было в ту пору нигде в Европе, а Петр III упразднил страшную своими бессудными расправами Тайную канцелярию.

Но несравненно чаще перемены были просто самодурские, лишавшие как внешнюю, так и внутреннюю политику последовательности и логики. Как признавал в 1801 г. Александр I, законы в империи, «быв издаваемы более по случаям, нежели по общим Государственным соображениям, не могли иметь ни связи между собою, ни единства в их намерениях, ни постоянности в их действии. Отсюда… бессилие законов в их исполнении, и удобность переменять их по первому движению прихоти или самовластия». Отсюда же, добавим, и традиционный российский алгоритм конца XVIII–XIX в. «реформы – реакция». Все зависело от степени здравого смысла в монаршей голове. Когда первого в последней образовывался дефицит, происходили сущие нелепицы. Тот же Петр III из‑за своего поклонения прусскому королю Фридриху II свел на нет все русские усилия в чрезвычайно кровопролитной (хотя, по совести говоря, не очень‑то России нужной) Семилетней войне и заключил со своим обожаемым идолом мир без всяких условий, начав готовиться к еще более бесполезной для империи войны с Данией. Экстравагантный романтик Павел I одним мановением руки отменил важнейшие законодательные акты Екатерины II – Жалованные грамоты дворянству и городам. Впрочем, как известно, оба эти оригинала – отец и сын – плохо кончили, что и имеет в виду знаменитый пушкинский парафраз «славной шутки» мадам де Сталь: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою ». Позднее к удавке добавится бомба. Но суть дела останется прежней: в правовом поле тягаться с верховной властью невозможно, для политической оппозиции предусмотрен единственный выход – насилие.

Нередко крутые повороты самодержавной политики вовсе не удостаивались обоснований или объяснений. Скажем, введение военных поселений при Александре I не имело вообще никакого правового обеспечения – никаких регламентов или положений, этот вопрос не обсуждался ни одним государственным органом, все совершилось, «так сказать, келейно – волею императора Александра и трудами графа Аракчеева» (Н. К. Шильдер). Совершенной тайной было покрыто отречение от престола цесаревича Константина Павловича и назначение наследником престола великого князя Николая Павловича, что нарушало установленный Павлом I автоматический порядок наследования престола и что аукнулось государственным кризисом после смерти Александра I.

Карьеры главнейших имперских чиновников ломались порой совершенно по‑кафкиански. Так, в манифесте 1758 г. о лишении чинов и ссылке первоначально приговоренного к смерти канцлера А. П. Бестужева‑Рюмина говорилось, что императрица Елизавета никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях, что сам факт опалы есть свидетельство великих и наказания достойных преступлений, что, наконец, она не могла Бестужеву «уже с давнего времени… доверять». Через полвека Александр I, просвещенный воспитанник швейцарского республиканца Лагарпа, поступит почти так же, как и его патриархальная прабабка. В 1812 г. государственный секретарь М. М. Сперанский был внезапно арестован и безо всякого объявления его вины сослан в Нижний Новгород, а потом в Пермь, где и провел четыре года. В 1816 г. его столь же внезапно помиловали и сделали пензенским губернатором, но в указе об этом опять‑таки ничего не говорилось о сути совершенного им «преступления», сообщалось только, что ранее были «доведены до сведения моего обстоятельства, важность коих принудила меня удалить со службы тайного советника Сперанского», но теперь «приступил я к внимательному и строгому рассмотрению… и не нашел убедительных причин к подозрению». Со временем нравы сильно смягчились, но Николай II, не арестовывая и не ссылая своих министров, отправлял их в отставку (причем, по его понятиям, сами они не имели права заявить инициативу в этом вопросе), также не затрудняя себя сообщением каких‑либо внятных мотивов оной: например, так случилось в 1914 г. с В. Н. Коковцовым. Ну, на то он и хозяин

Особенно пристальным хозяйским вниманием пользовалась любимая игрушка русских самодержцев – армия, что нередко приводило к печальным последствиям. При Александре I, следовавшем здесь всецело по стопам отца, «все, что касалось армии, вплоть до какого‑нибудь малейшего производства, должно было исходить непосредственно от императора, от его личной воли» (А. Чарторыйский), отсюда произошла катастрофа Аустерлица. Д. А. Милютин, служивший в Военном министерстве во время Крымской войны, вспоминал, что «император Николай принимал на себя лично инициативу всех военных распоряжений», поэтому «на самые маловажные подробности испрашивалось высочайшее разрешение и утверждение. Едва ли возможно довести военное управление до более абсолютной централизации». Даже после Великих реформ назначение высшего генералитета оставалось монаршей прерогативой. Тот же Милютин, ставший военным министром, жаловался в дневнике, что перед самым началом Русско‑турецкой войны 1877–1878 гг. он еще не знал, составил ли Александр II список генералов, которые будут командовать войсками. Выдвижение императором на ключевые посты без согласования с главой военного ведомства нескольких великих князей стало в силу некомпетентности последних одной из важных причин длительных неудач и тяжелейших потерь русской армии. Николай II, как известно, во время Первой мировой войны посчитал необходимым принять на себя должность Верховного главнокомандующего.

А вот совсем мелочь, но уж больно показательная. В 1901 г. танцовщица Матильда Кшесинская, в прошлом предмет сердечной привязанности Николая II, а в ту пору – фаворитка великого князя Сергея Михайловича, вступила в конфликт с директором императорских театров князем С. М. Волконским, отказавшись от ношения какого‑то костюма в какой‑то роли. Волконский наложил на нее штраф в 50 рублей, Кшесинская написала государю, прося этот штраф снять. Тот приказал министру двора барону В. Б. Фредериксу ее просьбу исполнить. На попытку последнего возразить, что в таком случае положение всякого директора театров станет невозможным, «хозяин земли Русской» безапелляционно ответил: «Я этого желаю и не желаю, чтобы со мной об этом больше разговаривали!» В результате Волконский подал в отставку, а на его место был назначен сговорчивый В. А. Теляковский.

Разумеется, при надзаконности верховной власти никаких законодательных учреждений, ее контролирующих, в принципе быть не может. Все усилия придать такую функцию формально высшему государственному органу империи – Сенату – неизменно и неизбежно проваливались. Чрезвычайно характерен следующий эпизод. В 1802 г. Сенат получил право возражать против новых императорских указов, если они ему покажутся несогласными с другими законами, неясными или неудобными к исполнению. Вскоре Сенат этим правом воспользовался. По докладу военного министра Александр I определил, что все дворяне унтерофицерского звания обязаны служить в военной службе 12 лет, против чего сенаторы единогласно выразили свой протест, справедливо увидев здесь нарушение Жалованной грамоты, восстановленной императором сразу по восшествии на престол. В ответ на это царь‑реформатор издал указ, в котором разъяснялось, что Сенат неправильно истолковал свои права, ибо право возражений относится только к старым указам, а не к новым, которые он обязан принимать неукоснительно. А. А. Корнилов так прокомментировал эту архетипическую историю: «Трудно понять, каким образом в уме Александра совмещалась идея необходимости ограничения самодержавной власти с такого рода противоречиями этой идее на практике. Поведение Александра в данном случае тем более было странно, что изложенное право Сената далее не ограничивало, в сущности, его самодержавной власти, так как в случае, если бы государь в ответ на протест Сената просто повторил свою волю об исполнении изданного им указа, то Сенат обязывался по регламенту немедленно принять его к исполнению». Но даже возможность просто возражать против самодержавного произвола вызвала негодование самого либерального из русских монархов. Что уж говорить про других…

Пускай Сенат был средоточием консервативной оппозиции александровским реформаторским замыслам. Но и Государственный совет, созданный по высочайше одобренному плану Сперанского, состоящий из высших чиновников империи, не только не получил ограничительных полномочий (император мог утвердить мнение меньшинства и, кстати, делал это весьма часто, так, в 1810–1825 гг. из 242 дел, по которым в Госсовете произошли разногласия, Александр I в 83 случаях утвердил мнение меньшинства, причем в 4 случаях это было мнение одного члена), он даже не стал дефакто единственным законосовещательным учреждением России. В дальнейшем новые законы неоднократно принимались без обсуждения в ГС – после рассмотрения в Комитете министров, Собственной его императорского величества канцелярии, Синоде, по итогам «всеподданнейших докладов» отдельных министров… Четкого разграничения законодательной и исполнительной власти в Российской империи до 1905 г. так и не сложилось.

Не стал Сенат и высшим органом государственного надзора за администрацией. В этой области с ним небезуспешно конкурировали те же Комитет министров и Собственная его императорского величества канцелярия. Русская монархия сознательно шла на создание ситуации «семи нянек», ибо более всего боялась возникновения такого института исполнительной власти, который мог бы поставить верховную власть в положение «царствует, но не правит». Лавируя между всевозможными соперничающими учреждениями, самодержавие, таким образом, сохраняло полную свободу рук. Даже Комитет министров не был единственной высшей инстанцией исполнительной власти, ибо до 1905 г. не предполагал наличия однородного правительства, связанного единым курсом и лидером, являясь ареной борьбы разных ведомств, особенно таких гигантов, как МВД и Министерство финансов. А практика индивидуальных «всеподданнейших докладов» часто и вовсе обессмысливала комитетские совещания. При Александре II, по словам С. М. Соловьева, не было «никакой системы, никакого общего плана действий, каждый министр самодержавствовал по‑своему…». А вот сетования министра иностранных дел империи начала XX в. В. Н. Ламздорфа: «Положение нашего министерства становится невыносимо сложным, когда мы не можем обойтись без содействия других ведомств. Исполнение от нас ускользает; то и дело оказываешься перед сюрпризами и противоречиями. Не надо забывать, что в России, увы, нет единого императорского правительства, но есть более десятка министров, так или иначе соперничающих между собою, каждый из которых весьма далек от того, чтобы стремиться к общей цели, но ищет способа добиться своих в ущерб целям других и зачастую даже в ущерб высшим интересам отечества». По справедливому замечанию А. Е. Преснякова: «Не отрекаясь от своей сущности, самодержавие не могло быть введено не только в конституционные, но и в бюрократические рамки ».

Перефразируя современного политолога М. В. Ремизова, можно сказать, что в империи безусловно существовала «вертикаль власти» (в смысле наличия лояльной монарху бюрократии), но была крайне слаба «вертикаль управления» (в смысле эффективности последнего на всех уровнях). И неэффективность этой системы задавалась именно сверху: «Одно из самых серьезных и неизбежных неудобств абсолютной власти состоит в том, что, веря в свои возможности сделать все, она не делает совершенно ничего или делает очень мало. В еще большей степени, чем власть представительная, она должна была бы действовать так, чтобы управление шло, так сказать, само собой и ее вмешательство требовалось бы как можно реже; на деле же вмешательство абсолютной власти происходит очень часто. Сама природа этой власти возлагает на нее это тяжкое и удручающее бремя; единственное средство освободиться от него – это передать часть своей власти представительным органам. Но самодержцы, как правило, не любят, чтобы административные дела шли единообразно и регулярно, без их непосредственного влияния; они предпочитают во все вмешиваться. И каков же результат этого? Они до тех пор будут уделять все свое внимание мелочам и частным подробностям, всегда более легким и многочисленным, пока не рухнут под их бременем. Тогда, убедив себя, что совесть их чиста, они говорят себе, что трудятся для страны, жертвуют временем, отдыхом, даже здоровьем, что они, наконец, исполняют свой долг монархов с поистине религиозным рвением. Но, поглощенные мелочами, они не замечают, как упускают важные дела, предоставляя их небрежности, неспособности или дурным страстям своих министров или низших чиновников или вообще оставляя их на волю случая. Заботиться о деталях и одновременно управлять ходом правительственной машины – задача, с которой одному человеку справиться невозможно, даже если он употребит на это все свои силы. Поэтому, идя таким путем, самодержцы верны себе: они прежде всего и в основном занимаются частностями» (Н. И. Тургенев).

Прекрасной иллюстрацией к этой цитате может служить государственная деятельность Николая I, находившего время для личных допросов неблагонадежных поэтов и публицистов и определения фасона и цвета чиновничьих мундиров, но с горечью признававшего, что Россией управляет не он, а несколько тысяч столоначальников. Н. И. Пирогов вспоминал, что в середине 1830‑х гг. для того, чтобы ему можно было прочитать курс хирургической анатомии при петербургской Обуховской больнице, потребовалось личное разрешение государя, которое было испрошено у последнего через императорского лейб‑медика. По словам придворной фрейлины А. Ф. Тютчевой, Николай Павлович «проводил за работой восемнадцать часов в сутки из двадцати четырех, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твердом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных. Он чистосердечно и искренне верил, что в состоянии все видеть своими глазами, все слышать своими ушами, все регламентировать по своему разумению, все преобразовать своею волею. В результате он лишь нагромоздил вокруг своей бесконтрольной власти груду колоссальных злоупотреблений, тем более пагубных, что извне они прикрывались официальной законностью и что ни общественное мнение, ни частная инициатива не имели ни права на них указывать, ни возможности с ними бороться». Ей вторит М. А. Дмитриев: у Николая «были такие неясные и странные понятия о пространстве и пределах правительственной власти, что он путался во все: ему хотелось быть и судьей, и полицмейстером своей империи: от этого ему недоставало ни времени, ни уменья быть истинною главою государства. Эта глава хотела быть и руками двигающими, и ногами бегающими, и всем, кроме мыслящей силы, правящей хладнокровно в пределах закона». Политическая полиция – Третье отделение и приданный ему корпус жандармов, которая, по словам того же Дмитриева, «вступалась во все, путалась во все дела», притом что ее контрольно‑надзорные функции не были закреплены никакими юридическими нормами, могла задавить любой робкий оппозиционный росток, но добавить творчества в государственное управление была бессильна.

Методы работы верховной власти, естественно, копировала бюрократия. «…Наблюдая многих губернаторов, – писал в своих мемуарах минский губернатор в 1916–1917 гг. В. А. Друцкой‑Соколинский, – я отметил одну общую… черту: страх что‑то упустить, страх выпустить малейшее из‑под непосредственного своего наблюдения и влияния, страх упустить власть… Большинство губернаторов… буквально утопали в мелочах, заваливали себя грудами совершенно ничтожных дел и бумаг, просмотр и подпись которых отнимали у них бездну времени…»

Вместо усиления управляемости государственного аппарата (общая численность которого с конца XVII в. до 1913 г. увеличилась с 4,7 тыс. до 252,9 тыс. человек, то есть почти в 54 раза) мы видим административный хаос, господство временщиков (среди которых преобладали отнюдь не Потемкины, а, скорее, Бироны и Аракчеевы) и множество локальных самодержцев в виде министров и губернаторов. В эпоху Николая I, по свидетельству вовсе не либерала, а твердого консерватора Н. А. Любимова, «губернатор, при какой‑то ссылке на закон, взявший со стола том свода законов и севший на него с вопросом: „где закон?“, был лицом типическим, в частности, добрым и справедливым человеком… Начальник был безответственен в отношениях своих к подчиненным, но имел, в тех же условиях, начальство и над собою». Новый взлет губернаторского беспредела приходится на правление Александра III. Вполне благонадежный генерал‑славянофил А. А. Киреев возмущался в своем дневнике в апреле 1894 г.: «Администрации дается воля небывалая. Нелепое сечение считается энергией. Неклюдов [орловский губернатор] высек георгиевского кавалера, Клиненберг [ковенский губернатор] – целый приход, Трубецкой [минский губернатор] – адвоката».

Для контроля управления на губернском уровне, судя по замечанию П. А. Вяземского в записных книжках 1846 г., империя сохранила старую добрую московскую традицию – назначать областными начальниками только «варягов»: «Есть у нас какое‑то правило, по коему не определят человека губернатором в такую губернию, где он имеет поместье». Но вряд ли эта мера имела антикоррупционный смысл, ибо главным источником коррупции была неподотчетность бюрократии обществу. Скорее, прав тот же Вяземский, который по другому поводу так объяснил тайный резон данного правила: «…человек на своем месте делается некоторою силою, самобытностью, а власть хочет иметь одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от ее воли». Характерно, что долго на одном месте губернаторы не задерживались. При Николае I из 48 губернаторов «до 1 года занимали свою должность 15 губернаторов, до 2 лет – 9. Таким образом, ровно 50 % губернаторов находились в данной губернии не более двух лет. 12 человек выполняли обязанности от 5 до 10 лет, и только 6 губернаторов – более 10 лет. Следовательно, 37,5 % губернаторов занимали должность свыше 5 лет» (П. А. Зайончковский). «Если губернатор где‑либо просидит более 5 лет, то это считается чем‑то особенным…» – писал в 1903 г. помощник статс‑секретаря Госсовета Э. Н. Берендтс. Много ли пользы на местах могла принести такая губернаторская чехарда?

Следует заметить, что по сравнению с общей массой населения количество чиновников было невелико и сильно отставало от соответствующих показателей в ведущих европейских странах. Так, в 1910–1913 гг. в России на 1000 человек приходилось 1,53 чиновника, а в Германии – 6,13, во Франции – 7,30, в Великобритании – 8,20. В связи с этим Б. Н. Миронов даже утверждает, что в Российской империи государство было «минималистским». Правильнее, однако, используя терминологию Майкла Манна, констатировать, что власть в Петербургской России так и не стала «инфраструктурной», то есть способной координировать и регламентировать социальную жизнь «изнутри», оставшись при этом «деспотической», то есть основанной на внешнем произволе. Даже в начале XX в. принцип судебной ответственности должностных лиц за превышение и злоупотребление властью реально не действовал, а административная юстиция находилась в зародыше. Как следствие – чудовищная коррупция, которой пронизана вся история российской бюрократии Петербургского периода.

Только пара примеров, специально взятых не из XVIII в., когда крали целыми рекрутскими наборами, и не из 30– 40‑х гг. XIX в., всем памятных по «Ревизору». В 1860‑х гг., рассказывает П. А. Кропоткин, «всем было известно, что невозможно добиться утверждения акционерного предприятия, если различным чиновникам в различных министерствах не будет обещан известный процент с дивиденда. Один мой знакомый захотел основать в Петербурге одно коммерческое предприятие и обратился за разрешением куда следовало. Ему прямо сказали в Министерстве внутренних дел, что 25 % чистой прибыли нужно дать одному чиновнику этого министерства, 15 % – одному служащему в Министерстве финансов, 10 % – другому чиновнику того же министерства и 5 % – еще одному». В дневниках за 1901–1903 гг. члена ГС А. А. Половцова читаем о деле петербургского градоначальника генерал‑лейтенанта Н. В. Клейгельса, воровавшего «самым беззастенчивым манером». За его грехи, по мнению прокурора петербургского окружного суда, ведшего дознание, полагалась ссылка на поселение. Но связи наверху, в том числе и личное благоволение Николая II, завершили это дело переводом Клейгельса в Киев – генерал‑губернатором, с присвоением чина генерал‑адъютанта.

С конца XVIII в. Европа стремительно менялась. Образцовая «абсолютная» монархия Франция после почти столетнего примеривания различных форм правления в 1871 г. успокоилась на республике. Одна за другой множились конституционные монархии: Швеция (1809), Испания (первая конституция – 1812, окончательно – 1837), Норвегия (1814), Нидерланды (1815), Греция (1822), Бельгия (1831), Дания (1848), Италия (1861), Сербия (1869), Румыния (1866), Австро‑Венгрия (1867), Германия (1871)… В 1879 г. конституцию получила освобожденная от турецкого гнета самодержавной Россией Болгария – особенно пикантно, что и сочинили ее русские юристы (в том числе и упомянутый выше Градовский). Еще более пикантно, что внутри самой империи конституцию имела Финляндия и – в 1815–1830 гг. – Польша. К концу XIX в. Россия оставалась единственной неограниченной монархией в Европе. Даже на «деспотическом» Востоке подули новые веяния. В 1876 г. конституцией (правда, вскоре ликвидированной и восстановленной только в 1908 г.) обзавелась Османская империя, в 1889‑м – Япония. В Новом Свете все выше поднималась звезда североамериканской демократии.

На этом фоне Российская империя выглядела все более архаичной, вызывая отторжение у собственной вестернизированной интеллектуальной элиты, и явно проигрывала в эффективности странам, следовавшим европейскому мейнстриму, о чем свидетельствовали ее поражения в Крымской и Русско‑японской войнах. Более того, такая система развращала народную психологию, ибо зыбкость основополагающих правил общежития, идущая сверху, не могла не порождать пресловутого правового нигилизма внизу, что ясно видели и радикалы, и консерваторы: «Русский, к какому бы классу он ни принадлежал, нарушает закон всюду, где он может сделать это безнаказанно; точно так же поступает правительство» (А. И. Герцен); «Как же хотят уважения к законам в частных лицах, когда правительство все беззаконное себе позволяет?» (В. А. Жуковский). Ну и наконец, без свободы политической все гражданские свободы оказывались более или менее фиктивны. Как писал еще М. М. Сперанский: «Хотя права гражданские и могут существовать без прав политических, но бытие их в сем положении не может быть твердо».

Показательно, что до 1906 г. регистрация любых общественных организаций имела в России разрешительный характер, то есть «являлось не законным правом граждан, а милостью, даруемой властью по своему усмотрению» (А. С. Туманова). В российском законодательстве отсутствовал специальный закон на сей счет, но в «Уставе о пресечении и предупреждении преступлений» (глава 5 – «О незаконных и тайных обществах») было четко прописано: «Запрещается всем и каждому заводить и вчинять в городе общество, товарищество, братство или иное подобное собрание без ведома или согласия правительства». Полиция бдительно следила за зубоврачебными или астрономическими обществами, за литературно‑художественным кружком при МХТ, за клубом футболистов и т. д., везде подозревая возможную крамолу; в 1848–1859 гг. действовал запрет даже на создание благотворительных обществ: бедным предписывалось помогать либо индивидуально, либо через посредничество Приказов общественного призрения. И это не было просто паранойей – при отсутствии легальной политической жизни оппозиционные элементы действительно могли угнездиться под каким угодно прикрытием. Тупиковая для развития страны ситуация.

Наиболее влиятельная русская историко‑юридическая школа XIX в. – «государственная», представленная такими светилами, как С. М. Соловьев, К. Д. Кавелин, Б. Н. Чичерин, В. И. Сергеевич, А. Д. Градовский, разработала концепцию, согласно которой после необходимого в интересах обороны страны «закрепощения сословий» русская монархия эволюционно их «раскрепощает» и движется к установлению правового порядка. Великие реформы вроде бы подтверждали правоту «государственников», но вдруг забуксовали, как только речь зашла об участии общества в управлении государством, что обессмысливало эти преобразования, лишало их перспективы, сохраняя в стране все тот же старорежимный военно‑бюрократический порядок, еще более укрепившийся в эпоху «контрреформ». С 1881 до 1917 г. в наиболее населенных и развитых регионах и городах империи (в том числе и в обеих столицах) непрерывно действовало «Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия», дающее генерал‑губернаторам, губернаторам и градоначальникам право воспрещать различные общественные и частные собрания, делать распоря жения о закрытии торговых и промышленных заведений, практиковать административную высылку тех или иных подозрительных лиц и т. д. Николай II, едва вступив на престол, с ходу отверг самые скромные пожелания земских деятелей, назвав их «бессмысленными мечтаниями».

Наблюдая все это, на пороге XX столетия патриарх «государственной школы» Б. Н. Чичерин, долгое время считавший ограничение самодержавия преждевременным для России, вынужден был радикально пересмотреть свою позицию: «Для всякого мыслящего наблюдателя современной русской жизни очевидно, что главное зло, нас разъедающее, заключается в том безграничном произволе, который царствует всюду, и в той сети лжи, которой сверху донизу опутано русское общество. Корень того и другого лежит в бюрократическом управлении, которое, не встречая сдержки, подавляет все независимые силы и, более и более захватывая власть в свои руки, растлевает всю русскую жизнь… Но ограничить бюрократию невозможно, не коснувшись той власти, которой она служит орудием и которая еще чаще служит ей орудием, – то есть неограниченной власти монарха. Пока последняя существует, безграничный произвол на вершине всегда будет порождать такой же произвол в подчиненных сферах. Законный порядок никогда не может упрочиться там, где все зависит от личной воли и где каждое облеченное властью лицо может поставить себя выше закона … (курсив мой. – С. С.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 249; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!