ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ 8 страница



Что же тогда даст нам искомое объяснение? Первую зацепку для ответа на этот вопрос мы находим в том по­разительном факте, что «каждая из новообразованных южноамериканских республик была с XVI до XVIII вв. административной единицей»22. В этом отношении они стали предвестницами новых государств, появившихся в середине XX в. в Африке и разных районах Азии, и рази­тельно отличаются от новых европейских государств кон­ца XIX — начала XX вв. Первоначальные очертания американских административных единиц были в какой-то степени произвольными и случайными, помечая про­странственные пределы отдельных военных завоеваний. Но под влиянием географических, политических и эко­номических факторов они обрели со временем более проч­ную реальность. Сама обширность испано-американской


империи, необычайное разнообразие ее почв и климатов и, прежде всего, исключительная затруднительность ком­муникаций в доиндустриальную эпоху способствовали приданию этим единицам самодостаточного характера. (В колониальную эпоху морское путешествие из Буэнос-Айреса в Акапулько занимало четыре месяца, а обратная дорога и того больше; сухопутная поездка из Буэнос-Айреса в Сантьяго длилась обычно два месяца, а поездка в Картахену — и все девять.)23 Вдобавок к тому, торговая политика Мадрида привела к превращению админист­ративных единиц в отдельные экономические зоны. «Вся­кая конкуренция с родной страной была американцам запрещена, и даже отдельные части континента не могли торговать друг с другом. Американским товарам, пере­правляемым из одного уголка Америки в другой, прихо­дилось путешествовать окружным путем через испан­ские порты, и испанский флот обладал монополией на торговлю с колониями»24. Эти обстоятельства помогают объяснить, почему «одним из основных принципов аме­риканской революции» был принцип *uti possidetis, со­гласно которому каждой нации следовало соблюдать тер­риториальный статус-кво 1810 г. — года, на который приходится начало движения за независимость»25. Их влияние также, несомненно, внесло свой вклад в распад недолго просуществовавшей Великой Колумбии Болива­ра и Объединенных провинций Рио-де-ла-Платы на их прежние составные части (известные в настоящее время как Венесуэла—Колумбия—Эквадор и Аргентина—Уруг­вай—Парагвай—Боливия). Тем не менее, сами по себе рыночные зоны, будь то «естественно»-географические или политико-административные, не создают привязан­ностей. Найдется ли хоть кто-нибудь, кто добровольно пожертвует жизнью за СЭВ или ЕЭС?

Чтобы увидеть, как административные единицы с те­чением времени могли быть восприняты как отечества, причем не только в Америках, но и в других частях зем­ного шара, необходимо обратиться к тому, каким обра­зом административные организации создают смысл. Ан­трополог Виктор Тернер восхитительно описал «путеше-


ствие» — между временами, статусами и местами — как смыслопорождающий опыт26. Все такие путешествия требуют интерпретации (например, путешествие от рож­дения к смерти породило различные религиозные пред­ставления). Для целей, которые мы здесь перед собой ста­вим, моделью путешествия служит паломничество. Дело не просто в том, что в умах христиан, мусульман или индусов такие города, как Рим, Мекка или Бенарес, были центрами сакральных географий, но и в том, что их цен­тральность переживалась и «наглядно воплощалась» (в драматургическом смысле) постоянным потоком палом­ников, движущихся в их сторону из отдаленных и иным образом никак не связанных друг с другом местностей. В сущности, внешние пределы старых религиозных сооб­ществ воображения в некотором смысле определялись тем, какие паломничества совершали люди27. Как уже ранее отмечалось, странное физическое соседство малай­цев, персов, индийцев, берберов и турок в Мекке есть не­что непостижимое без отлившегося в какую-то форму представления об их общности. Бербер, сталкиваясь с малайцем у ворот Каабы, образно говоря, должен спро­сить самого себя: «Почему этот человек делает то же, что и я делаю, произносит те же слова, что и я произношу, хотя мы не можем даже поговорить друг с другом?» И как только возникает такой вопрос, на него существует один-единственный ответ: «Потому что мы... мусульма­не». Разумеется, в хореографии великих религиозных па­ломничеств всегда была некая двойственность: огром­ные толпы неграмотных людей, говоривших на своих родных языках, обеспечивали плотную, физическую ре­альность церемониального перехода; и в то же время не­большой сегмент грамотных двуязычных адептов из раз­ных языковых сообществ выполнял объединяющие об­ряды, истолковывая соответствующим группам привер­женцев смысл их коллективного движения28. В эпоху до появления книгопечатания реальность воображаемого ре­лигиозного сообщества зависела в первую очередь от бес­численных, непрекращающихся путешествий. Ничто так не впечатляет в западном христианском мире периода его величия, как добровольный поток верующих искате-


лей, стекавшихся со всех концов Европы через знаме­нитые «региональные центры» монашеского обучения в Рим. Эти великие латиноязычные институты собирали вместе людей, которых мы, возможно, назвали бы сегодня ирландцами, датчанами, португальцами, немцами и т. д., в сообществах, сакральный смысл которых каждодневно выводился из иначе не объяснимого соседства их членов в монастырской трапезной.

Хотя религиозные паломничества — это, вероятно, са­мые трогательные и грандиозные путешествия вообра­жения, у них были и есть более скромные и ограничен­ные мирские аналоги29. С точки зрения наших целей, наиболее важными среди них были новые переходы, со­зданные появлением стремящихся к абсолютности мо­нархий, а в конечном счете, мировых имперских госу­дарств с центрами в Европе. Внутренний импульс абсо­лютизма был направлен на создание унифицированного аппарата власти, непосредственно подчиненного прави­телю и преданного правителю, в противовес децентрали­зованному, партикуляристскому феодальному дворянству. Унификация предполагала внутреннюю взаимозаменяе­мость людей и документов. Взаимозаменяемости людей способствовала вербовка (проводимая естественно, в раз­ных масштабах) homines novi* , которые, по этой самой при­чине, не имели собственной независимой власти, а следо­вательно, могли служить эманациями воль своих господ30. Абсолютистские функционеры совершали, стало быть, путешествия, принципиально отличные от путешествий феодальных дворян31. Это различие можно схематично описать следующим образом: В образцовом феодальном путешествии наследник Дворянина А после смерти свое­го отца поднимается на одну ступень вверх, дабы занять отцовское место. Это восхождение требует поездки туда и обратно: в центр, где его вводят во владение, и обратно, в родовое имение предков. Для нового функционера, од­нако, все усложняется. Талант, а не смерть, прокладывает его курс. Он видит впереди себя вершину, а не центр. Он

* Буквально: новые люди (лаг.), т. е. выскочки, незнатные люди, получающие высокие должности. (Прим. пер.).


взбирается по кручам серией петляющих движений, ко­торые, как он надеется, будут становиться короче и эко­номнее по мере того, как он будет приближаться к вер­шине. Посланный в местечко А в ранге V, он может воз­вратиться в столицу в ранге W, отправиться далее в про­винцию В в ранге X, затем в вице-королевство С в ранге Y и завершить свое путешествие в столице в ранге Z. В этом путешествии не гарантируется никаких привалов; каждая пауза что-то да предвещает. Чего функционер желает в самую последнюю очередь, так это возвращения домой; ибо у него нет дома, который бы обладал для не­го неотъемлемой ценностью. И вот еще что: на своем спирально-восходящем пути он встречает других целе­устремленных паломников — своих коллег-функционе­ров из мест и семей, о которых он вряд ли вообще когда что-либо слышал и которые он, разумеется, надеется ни­когда не увидеть. Однако в переживании их как компа­ньонов-по-путешествию появляется сознание связности («Почему мы... здесь... вместе?"), и прежде всего это происходит тогда, когда все они разделяют единый госу­дарственный язык. Но если чиновник А из провинции В управляет провинцией С, а чиновник D из провинции С управляет провинцией В — а такая ситуация при абсо­лютизме начинает становиться вероятной, — это пере­живание взаимозаменяемости требует своего собствен­ного объяснения: идеологии абсолютизма, которую раз­рабатывают как суверен, так и в не меньшей степени сами эти новые люди.

Взаимозаменяемости документов, которая усиливала человеческую взаимозаменяемость, содействовало разви­тие стандартизированного государственного языка. Как демонстрирует величественная вереница англосаксон­ского, латинского, норманнского и староанглийского язы­ков, сменявших друг друга с XI до XIV вв. в Лондоне, в принципе любой письменный язык мог выполнять эту функцию — при условии предоставления ему монополь­ных прав. (Можно, однако, выдвинуть аргумент, что там, где такую монополию довелось завоевать местным язы­кам, а не латыни, появилась еще одна централизующая функция, ограничивающая дрейф чиновников от одного


суверена в аппараты его соперников: гарантирующая, так сказать, что паломники-функционеры из Мадрида не будут взаимозаменяемы с паломниками-функционерами из Парижа).

В принципе, экспансия великих королевств раннесо­временной Европы за пределы Европы должна была про­сто территориально распространить описанную модель на развитие великих трансконтинентальных бюрокра­тий. Но в действительности этого не произошло. Инст­рументальная рациональность абсолютистского аппара­та — и прежде всего, свойственная ему тенденция рекру­тировать и продвигать людей по службе на основании их талантов, а не рождения — работала за пределами вос­точного побережья Атлантики лишь с очень большими сбоями32.

Американская модель ясна. Например, из 170 вице-королей в испанской Америке до 1813 г. креолами были только четверо. Эти цифры тем более впечатляют, если мы обратим внимание на то, что в 1800 г. в 3,2-миллион­ном креольском «белом» населении Западной империи (навязанном приблизительно 13,7 млн. туземцев) ис­панцы, рожденные в Испании, не составляли и 5%. В Мексике накануне революции был всего один креоль­ский епископ, хотя креольское население этого вице-ко­ролевства численно превосходило peninsulares в 70 раз33. Нет необходимости и говорить, что для креола было не­слыханным делом подняться на высокий официальный пост в Испании34. Более того, препонами были обставле­ны не только вертикальные паломничества креольских функционеров. Если полуостровные чиновники могли проделать путь из Сарагосы в Картахену, потом в Мад­рид, Лиму и опять в Мадрид, то «мексиканский» или «чилийский» креол, как правило, служил лишь на тер­риториях колониальной Мексики или Чили: горизон­тальное движение было для него так же ограничено, как и вертикальное восхождение. Таким образом, конечной вершиной его петляющего восхождения, высшим адми­нистративным центром, куда его могли назначить на должность, была столица той имперской административ­ной единицы, в которой ему довелось жить35. Между тем,


в ходе этого тернистого паломничества он сталкивался с компаньонами-по-путешествию, и у них стало склады­ваться ощущение, что их товарищество базируется не только на особых пространственных границах этого па­ломничества, но и на общей для них фатальности трансат­лантического рождения. Даже если он родился в первую неделю после миграции своего отца, случайность рожде­ния в Америках приговаривала его быть в подчинении у урожденного испанца, пусть даже по языку, религии, про­исхождению или манерам он почти ничем от него не отличался. И с этим ничего нельзя было поделать: он непоправимо становился креолом. Подумайте только, на­сколько иррациональным должно было выглядеть его исключение! Тем не менее, в глубине этой иррациональ­ности скрывалась следующая логика: родившись в Аме­риках, он не мог стать настоящим испанцем; ergo*, ро­дившись в Испании, peninsular не мог стать настоящим американцем36.

Что заставляло это исключение казаться в метропо­лии рациональным? Несомненно, слияние освященного вре­менем макиавеллизма с развитием представлений о био­логическом и экологическом осквернении, которым на­чиная с XVI в. сопровождалось всемирное распростране­ние европейцев и европейского владычества. С точки зре­ния суверена, американские креолы, с их все более рас­тущей численностью и возраставшей с каждым после­дующим поколением локальной укорененностью, пред­ставляли собой исторически уникальную политическую проблему. Впервые метрополиям пришлось иметь дело с огромным — для той эпохи — числом «собратьев-евро­пейцев» (к 1800 г. их в испанских Америках было более 3 млн.) далеко за пределами Европы. Если туземцев мож­но было покорить оружием и болезнями и удерживать под контролем с помощью таинств христианства и совер­шенно чуждой им культуры (а также передовой, по тем временам, политической организации), то это никак не касалось креолов, которые были связаны с оружием, бо­лезнями, христианством и европейской культурой прак-

* Следовательно (лат.). (Прим. пер.).


тически так же, как и жители метрополий. Иначе гово­ря, они уже в принципе располагали готовыми полити­ческими, культурными и военными средствами для того, чтобы успешно за себя постоять. Они конституировали одновременно и колониальное сообщество, и высший класс. Их можно было экономически подчинить, их можно было эксплуатировать, но без них была невозможна ста­бильность империи. В этом свете можно усмотреть не­которую параллель в положении креольских магнатов и феодальных баронов, которое имело решающее значение для могущества суверена, но вместе с тем и таило для не­го угрозу. Таким образом, peninsulares, назначаемые вице-королями и епископами, выполняли те же самые функ­ции, что и homines novi в протоабсолютистских бюрокра­тиях37. Даже если вице-король был всевластным гран­дом в своем андалусском доме, здесь, в 5 тыс. миль от не­го, сталкиваясь лицом к лицу с креолами, он был в ко­нечном итоге homo novus, полностью зависимым от сво­его заокеанского господина. Хрупкое равновесие между полуостровным чиновником и креольским магнатом бы­ло, таким образом, выражением старой политики divide et impera* в новой обстановке.

Вдобавок к тому, рост креольских сообществ — глав­ным образом в Америках, но также в разных районах Азии и Африки — неизбежно вел к появлению евразиа­тов, евроафриканцев, а также евроамериканцев, причем не как случайных курьезов, а как вполне зримых соци­альных групп. Их появление позволило расцвести особо­му стилю мышления, который стал предвестником со­временного расизма. Португалия, первая из европейских покорительниц планеты, дает на этот счет подходящую иллюстрацию. В последнем десятилетии XV в. Мануэл I все еще мог «решать» свой «еврейский вопрос» посред­ством массового насильного обращения; возможно, это был последний европейский правитель, находивший это решение как удовлетворительным, так и «естествен­ным»38. Однако не прошло и ста лет, как появляется Алек­сандр Валиньяно, великий реорганизатор иезуитской мис-

* Разделяй и властвуй (лат.). (Прим. пер.).


сии в Азии (с 1574 по 1606 гг.), страстно возражающий против допущения индийцев и евроиндийцев к приня­тию священного сана:

«Все эти смуглые расы необычайно тупы и порочны, да к тому же еще и подлы... Что касается mestizos и castizos, то из них нам следует принимать немногих или вообще никого; в особенности это касается mestizos, ибо чем больше в них те­чет туземной крови, тем больше они напоминают индийцев и тем менее они ценны для португальцев»39.

(И вместе с тем Валиньяно активно содействовал до­пущению к выполнению священнической функции япон­цев, корейцев, китайцев и «индокитайцев» — может быть, потому что в этих зонах метисам еще только предстояло во множестве появиться?) Аналогичным образом, порту­гальские францисканцы в Гоа яростно сопротивлялись принятию в орден креолов, заявляя, что «даже рожден­ные от беспримесно белых родителей, [они] были вскорм­лены во младенчестве индейскими няньками и тем са­мым запятнали свою кровь на всю оставшуюся жизнь»40. Боксер показывает, что в XVII—XVIII вв. «расовые» ба­рьеры и исключения заметно возросли по сравнению с прежней практикой. В эту пагубную тенденцию внесло свой весомый вклад широкомасштабное возрождение рабства (произошедшее в Европе впервые со времен ан­тичности), пионером которого стала в 1510 г. Португа­лия. Уже в середине XVI в. рабы составляли 10% насе­ления Лиссабона; к 1800 г. из приблизительно 2,5 млн. жителей португальской Бразилии почти 1 млн. человек были рабами41.

Кроме того, косвенное влияние на кристаллизацию фатального различия между жителями метрополий и кре­олами оказало Просвещение. В ходе своего 22-летнего пребывания у власти (1755—1777) просвещенный само­держец Помбал не только изгнал из португальских вла­дений иезуитов, но и постановил считать уголовным пре­ступлением обращение к «цветным» подданным с таки­ми оскорбительными прозвищами, как «ниггер» или «метис» [sic]. Однако в оправдание этого указа он ссы­лался не на учения philosophes, a на древнеримские кон­цепции имперского гражданства42. Что еще более типич-


но, широким влиянием пользовались сочинения Руссо и Гердера, в которых доказывалось, что климат и «эколо­гия» оказывают основополагающее воздействие на куль­туру и характер43. Отсюда чрезвычайно легко было сде­лать удобный вульгарный вывод, что креолы, рожденные в дикарском полушарии, отличны по своей природе от жителей метрополии и находятся на низшей, по сравне­нию с ними, ступени — а стало быть, непригодны для за­нятия высоких государственных постов44.

До сих пор наше внимание было сосредоточено на ми­рах функционеров в Америках — мирах стратегически важных, но все еще небольших. Более того, это были миры, предвосхитившие своими конфликтами между peninsulares и креолами появление в конце XVIII в. американского национального сознания. Стесненные паломничества на­местников не приводили к решающим последствиям до тех пор, пока не появилась возможность вообразить их территориальные протяженности как нации, иными сло­вами, пока не появился печатный капитализм.

Сама печать проникла в Новую Испанию рано, но на протяжении двух столетий оставалась под жестким кон­тролем короны и церкви. К концу XVII в. типографии существовали только в Мехико и Лиме, и их продукция была почти всецело церковной. В протестантской Север­ной Америке печать вряд ли вообще в тот век существо­вала. Однако в XVIII в. произошла настоящая револю­ция. В период с 1691 по 1820 гг. издавалось не менее 2120 «газет», из которых 461 просуществовала более десяти лет45.

В северных Америках с креольским национализмом неразрывно связана фигура Бенджамина Франклина. Од­нако важность его профессии, возможно, не столь замет­на. И в этом вопросе нас, опять-таки, просвещают Февр и Мартен. Они напоминают нам, что «печать в [Северной] Америке в XVIII в. реально получила развитие лишь тогда, когда печатники открыли для себя новый источ­ник дохода — газету»46. Открывая новые типографии, печатники всегда включали газету в перечень выпуска­емой продукции и обычно были основными или даже


единственными ее корреспондентами. Таким образом, печатник-журналист изначально был сугубо североаме­риканским феноменом. Поскольку главная проблема, с которой приходилось сталкиваться печатнику-журнали­сту, состояла в том, как добраться до читателей, сложил­ся его союз с почтмейстером, притом настолько близкий, что каждый из них нередко превращался в другого. Та­ким образом, профессия печатника возникла как своего рода «ключ» к североамериканским коммуникациям и интеллектуальной жизни сообщества. В испанской Аме­рике аналогичные процессы тоже привели во второй по­ловине XVIII в. к появлению первых местных типогра­фий, хотя там этот процесс протекал медленнее и не так гладко47.


Дата добавления: 2018-06-01; просмотров: 676; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!