ЛИТЕРАТУРНЫЙ ТЕАТР ДВУХ АКТЕРОВ



 

Размышляя над формами литературного театра, мы пытаемся проследить увеличение меры театрально­сти в спектакле. Она связана с нарастанием удельного веса драматического действия, со степенью участия пространства и пластики в сценической ткани зрели­ща. В этой связи уместно теперь перейти к жанру не столь распространенному сегодня на сцене, но, на наш взгляд, очень перспективному — литературному театру двух актеров.

Прежде всего следует размежевать этот жанр с те­атрализованным или инсценированным рассказом, ко­торый часто исполняется двумя актерами на эстраде. Путь к инсценировке рассказа известен: берется текст с наличием яркого диалога, ситуацией, проявляющей характеры, часто два — мужской и женский. Ставится как обычная театральная сценка, но с aparte, автор­скими комментариями. Они распределяются поровну. Весь интерес — в характерах, исполняемых актерски­ми средствами, остро построенном диалоге.

Нередко театрализованный рассказ на эстраде ис­полняется как концертный номер мастерами — актера­ми Драматических театров. Имеется и имелось немало блистательных дуэтов, покорявших своим артистизмом. В Ленинграде в недавнем прошлом виртуозно исполня­ли такого рода номера Е. М. Грановская и А. Н. Арди. Главный интерес здесь составляет актерское искусство, мастерство ведения диалога, моментальные зарисовки характеров, ситуаций.

Жанр, о котором мы поведем речь, находится в ста­дии становления. От подобных номеров он отличается выразительностью, мерой условности, сценическим по­ведением актера. Если говорить о его истоковых нача­лах, то их составляют опыт инсценизации прозы в драматическом театре, начатый еще В. И. Немировичем-Данченко во МХАТе, продолженный в современной практике — в Театре на Таганке, в Ленинградском ТЮЗе, искания в среде любительских коллективов.

Другой источник — образный язык условно-поэтиче­ского театра, с его «сгущенным лаконизмом» (выраже­ние А. Дикого), в сценографии, в решении сценическо­го пространства, в точно выстроенной движенчески-пластической и ритмической партитуре действия.

Как отмечают исследователи, принципиально важ­ным новшеством режиссерской работы В. И. Немиро­вича-Данченко над прозой Ф. Достоевского («Братья Карамазовы»), Л. Толстого («Воскресение») было ре­шение играть не пьесу, созданную по роману (инсцени­ровку в обычном понимании), а играть сам роман. Ре­жиссер строил действие в «Братьях Карамазовых» на пустой сцене со скупыми элементами сценографии, но при этом он не отменял атмосферу, логику и силу переживаний характеров. Он ввел на сцену чтеца, вопло­щающего образ автора, разбил спектакль на цикл эпи­зодов, доверив актерам продолжительные по времени монологи. Тем самым были расширены лирические, ду­ховные зоны спектакля.

В спектакле-романе «Воскресение» Л. Толстого, ре­жиссер еще более увеличил роль чтеца — «лица от ав­тора». Он уже не только вел спектакль, как ранее, но останавливал действие, осмыслял происходящее, затем снова давал ему ход, связывал сцену и зрительный зал. Немирович-Данченко практически доказал, что пластически-пространственные средства театра, владе­ние сценической метафорой, символикой позволяют раскрыть глубинные слои содержания романа без пе­рекраивания его в пьесу, инсценировку.

Так он положил начало инсценизации, способной со­хранить структуру романа с его важнейшей фигурой — образом автора.

В современной практике, в том же московском Те­атре драмы и комедии на Таганке в целом ряде спек­таклей по поэзии и прозе (С. Есенин, А. Пушкин, А. Вознесенский, М. Горький, Б. Васильев и др.) роль авторского начала становится определяющей в харак­тере сценического действия. Здесь нет чтеца. Но образ, создаваемый на сцене актером, содержит двуединство автора и персонажа. То, что на языке Б. Брехта называется «эффектом отстранения». В действии совмеща­ется поступок персонажа, то, что он говорит (реплика от первого лица, как в пьесе), и то, что он думает. Внутренний монолог, таким образом, становится слы­шимым. Одновременно возникают зоны переключения в автора. Последний говорит о том, что он думает о персонаже и как оценивает ход действия, развития си­туации. Происходит совмещение первого и третьего лиц, роли персонажа и автора на протяжении всего спек­такля. «Слово от автора» передается те одному, то другому действующему лицу и пронизывает всю ткань зрелища.

Другая закономерность, близкая условно-поэтиче­скому театру: режиссер использует циклическое строе­ние спектакля — динамичную и ритмически упругую цепь эпизодов с рефренами, как строфами поэмы. Вспомним спектакль Театра на Таганке «А зори здесь тихие...» по прозе Б. Васильева. Сюжет о героико-трагической судьбе отряда девушек-зенитчиц, руководимых старшиной Федотом Евграфовичем Васковым, - развер­тывается в двух планах. В конкретно драматическом действии и поэтическом осмыслении происходящего.

Спектакль играется и рассказывается одновременно. В нем объединяются достоверность бытовых деталей и метафоричность сценических превращений. Реальность , поступков героев сочетается с хореографией движений и пантомимой, живого говора с песней, лирическими воспоминаниями-наплывами, течением времени в на­стоящем и его ретроспекцией. В сценографии семь до­сок, преобразуя сценическое пространство, становятся то стенами бани, то кузовом грузовика, то стволами деревьев, то окопом, то стенами комнаты-казармы де­вушек, то их домами в мирное время. «Игра с вещью», участвующая в перевоплощении сцены, близка также природе условно-поэтического театра.

Тенденция поэтизирования, гармонизации зрелища, сопряжения автора и персонажа и вместе с тем кон­кретность в воплощении характеров сугубо театральны­ми средствами — путь не единственный в инсценизации прозы. Здесь возможна еще большая обобщенность об­разов, концертизация действия, о чем писал К. Симо­нов в письме режиссеру Р. С. Агамирзяну в связи с ин­сценировкой глав из романа «Солдатами не рождают­ся»: «Что касается «Солдат», то... мне показалось, что идея Ваша, которую Вы мне накоротке высказали, на­счет людей, играющих или рассказывающих два дня жизни Серпилина в Москве, так сказать анфрак без грима, является идеей очень пло­дотворной, а может быть, и единственным путем к инсценировке этой вещи так, чтобы сохранилось в ней все, что для меня важно и дорого...»

Воплощение прозы и стиха в ключе литературно­го театра двух актеров встречается в практике Ленин­градского ТЮЗа, в их концертной деятельности и в учебно-педагогической.

Артисты ТЮЗа сочетают принципы «анфрака без грима», совмещение первого и третьего лица, а также точно выстроенную ритмическую партитуру, часто на музыкальной основе. Они учитывают существующий опыт драматического театра в этом плане, но обога­щают его эстрадным началом: аттракционностью зре­лища, эксцентризмом в обрисовке характеров действую­щих лиц, их пластического бытия, почти хореографиче­ской обработкой движений. Показательной в этом плане становится их «Муха-Цокотуха» — концертный номер нескольких актерских поколений и их «обязательная программа» учебного процесса. Номер играется, рас­сказывается, протанцовывается. Тактовый стих произве­дения обусловливает точную ритмически-танцевальную партитуру.

Партию Мухи исполняет актриса, партии всех остальных жучков, паучков, комарика и прочих насе­комых— актер. В обрисовке персонажей он использу­ет различные штрихи психологической характеристики, пластической, танцевальной. Воображение зрителей по­лучает толчки для дорисовки полного портрета дейст­вующих лиц. Здесь используется прием отстранения (автор от персонажа) и остранения — создания «стран­ной», с чудинкой, эксцентричной внебытовой партиту­ры действия. Иначе говоря, подчеркнуто условной при органике внутреннего поведения, психологического оправдания происходящего.

Воплощая в жанре литературного театра двух акте­ров рассказ А. П. Чехова «Пересолил», артисты оста­ются верными и здесь найденным принципам.

Если «Муха» исполняется на пустой сцене, то в рассказе Чехова обыгрываются стол и стул (в сером цве­те), превращенные в телегу, на которой едут наши незадачливые герои — путник и его возница. Рассказы­вая и штрихами набрасывая характеры, актеры ис­пользуют приемы остранения. С помощью телодвиже­ний разыгрывается комическое пантомимическое дейст­во постепенно ускоряющейся езды на телеге. В этом проявляется отношение исполнителей к ситуации в це­лом. По мере того как чиновник все более пугается дороги, воображаемых воров, темного леса, не вну­шающей доверия физиономии кучера, он начинает на­гонять страх на последнего бурными рассказами о сво­ей якобы мощи и кровожадности. Телега набирает дьявольскую скорость (воображаемую лошадь нещад­но погоняет кучер). Актеры изображают такую тряс­ку по ухабам, которая соответствует внутренней дро­жи их героев от нагнетаемого страха. Все кончается побегом кучера в лес, а затем их примирением, бурны­ми объятиями друзей по несчастью (пантомимическая сцена в воображаемой темноте), попавших в собствен­ный капкан больного воображения, трусости и чудо­вищной мнительности.

В приведенных примерах можно заметить, что про­странство и пластика играют не меньшую роль, чем слово. Они проявляют второй план, внутреннее дейст­вие, все недосказанное и невыражаемое словом, несут не только практическое, но и обобщенно-метафориче­ское начало.

Что касается характера действующего лица, то он интересен не сам по себе, а в системе оценок, в систе­ме анализа, где важно оперировать скорее намеком, штрихом, профилем его, а чаще типологией мышления, типологией поведения, реакцией на предлагаемые об­стоятельства («программой поведения»), а иногда и системой живых лиц и масок—«оживленных тенден­ций», когда речь идет о комедийно-сатирических лите­ратурных жанрах. Отсюда проистекают принципы «распределения ролей». Исчезает необходимость деле­ния и закрепления одной роли за определенным арти­стом. В течение действия происходит несколько раз сме­на ролей, разрушающая предположение о традиционной лепке характеров. Актерский дуэт формируется таким образом, чтобы проявить контраст, конфликт предста­вителей разных типов мышления, их способов видеть и оценивать явления. Тема разворачивается через по­единок мыслей о предмете. Суждение о нем обретает плоть в многокачественности, а подчас и в противопо­ложности точек зрения. Все это позволяет объемно по­строить действие — отношение к происходящему.

Говоря о развитии литературного театра двух ак­теров, следует заметить, что процесс его становления идет параллельно: его истоки и зримые формы мы на­ходим в драматическом театре и он сегодня существует как самостоятельный жанр театрального искусства.

Естественно, не всякий литературный материал мо­жет лечь в основу выступления дуэта. Приходится из­бегать в тексте прямых диалогов, которые невольно приводят к приемам обычной театрализации.

Более перспективен путь, когда диалогические от­ношения извлекаются из повествования, заключающего возможность полилога сознаний, их контрастов, про­тивостояния. Для этого сравним два номера, подготов­ленные в народном коллективе Литературного театра.

В рассказе «Акварель» А. Грина повествуется исто­рия ссоры и примирения супругов моряка Клиссона и прачки Бэтси, случайно попавших на вернисаж. Вни­мание посетителей вернисажа к их дому, изображенно­му на картине, ее большой успех у публики примиряет супругов. Искусство исцеляет их взаимонепонимание, рассеивает злые чувства друг к другу, вызванные се­мейными неурядицами.

В произведении А. Грина очень мало диалогов. Но четко выражена ситуация и характеры. Необычайно динамично развитие действия, когда все находится в стремительном беге, в буквальном и переносном смыс­ле, когда налицо противостояние двух человеческих устремлений. Один стремится к «праздничной ситуа­ции», другая — к мерному порядку трудовых будней. Несовпадение внутреннего градуса жизни, желаний обо­стряется. Назревает конфликт: получив отказ в кроне на выпивку, Клиссон ее крадет у жены (в корзине белья), тайно убегает из дома, но оказывается настиг­нутым женой на улице; бег продолжается вплоть до вернисажа, где вынужденная внешняя статика поведе­ния контрастирует с внутренней напряженностью разо­блачений и оправданий.

И наконец, неожиданное событие — жизнь Клиссона и Бэтси, запечатленная на полотне, оказывается в цент­ре внимания множества людей. И супруги на наших глазах меняются, становятся чище и лучше. Искусство заставляет их открыть друг друга заново для себя, наполнить отношения неведомым светом близости и гар­монии.

Важно было построить в действии стремительное из­менение предлагаемых обстоятельств перед духовным прозрением двух людей. В данном случае на помощь пришло «перевоплощающееся» сценическое пространст­во. Из его таинственной пустоты жестом, полудвижени­ем, сменой мизансцены, перемещением двух стульев на наших глазах творился скромный закуток жилища с корзинами, доверху наполненными грязным бельем, утреннее застолье супругов, трамвайная остановка, улица, вход в парадное, вернисаж, его залы, затем ду­эт душ, их исповедальное взаимопроникновение, когда все злое, недоброе постепенно растворяется, как в ту­мане. Пространственно-движенческая партитура зрели­ща, его темпо-ритмическая подвижность, отобранность пластики —все это раздвинуло границы слова и позво­лило извлечь дополнительный смысл, который таит в себе рассказ А. Грина.

Интересные возможности возникли в отрывке поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души» — «Допрос Ноздрева». Речь идет о тех совершенно невероятных показаниях, которые дает Ноздрев относительно Чичикова, отвечая на вопросы (не менее невероятные) чиновников и про­курора. Отрывок с «мужскими ролями», если подходить к нему с мерками обычной театрализации, был постав­лен для двух исполнительниц, участниц студии.

В нем, поданные через призму сценического гоголев­ского восприятия, особо остро чувствующего несообраз­ность, противоестественность, абсурдность явления, скрываются взаимоотношения Ноздрева и чиновников.

«Условиями игры» явилось не перевоплощение в роль, а анализ мыслительных действий, типов сознания, данных в авторском и нашем понимании. Отрывок не имеет прямых диалогов, в нем есть четкое столкновение двух не конфликтных по существу, наоборот, близких по абсурдности мироощущения, но противостоящих, не­совпадающих устремлений. Раскрыть пружину несовпа­дения и было задачей исполнительниц, которые по ходу действия меняли несколько ролей, пользуясь отдельными штрихами, гиперболизированными черточками того или иного сознания.

Ноздревское — это агрессивное вулканическое из­вержение фантазии, сметающее доводы разумного, ло­гического, где над всем — им же возвеличенное собствен­ное «я», непременный участник всех катаклизмов, гу­бернского и «исторического» масштаба. Извержение «Везувия» начинается, едва до него дотрагиваются слегка неосторожным вопросом: «Продавал ли Ноздрев мертвые души?» Как? Кто-то еще будет указывать, чем торговать? Это все равно что поднести спичку к во­роху пересохшего хвороста. Раскаленная лава фанта­зии не заставляет себя больше ждать.

Чиновничий тип сознания — видимость серьеза ло­гически обоснованных вопросов. За их ложной значи­тельностью приоткрывается бредовость предположении, незнание истинного порядка вещей, что и приводит к абсурдному следствию по делу Чичикова. Ноздревское и чиновничье — единым миром мазаное, крутится каждое по собственному кругу вхолостую, не видя и не слыша другого, но от этого не становится менее агрессивным, запальчивым, наступающим.

В сценическом действии, в мизансценах это выража­лось следующим образом: исполнительница, условно вы­ступающая в роли Ноздрева, садилась хозяином положе­ния на стуле слева, а справа, со спины, возникала атака допрашивающих. Вторая исполнительница ролей чинов­ников использовала стул с разных ракурсов (присажи­валась, облокачивалась, неожиданно подскакивала к Ноздреву сзади).

Ноздрев с каждым вопросом («Не шпион ли Чичи­ков?»— «Да, шпион, да еще какой, потомственный, с детства, а вы что смотрели, тетери») воспаляется, на­ступает, заражая адским огнем фантазии допрашиваю­щих. Те в свою очередь не отстают. И тоже наступа­ют — не участвовал ли Ноздрев в похищении губерна­торской дочки. Ну, конечно же, участвовал. И забыв про страх навлечь на себя неприятности, Ноздрев с бурной энергией живописует на глазах у всех роман с похищениями, ямщиками, тайным венчанием.

На следующем вопросе чиновников «не Наполеон ли Чичиков?» происходил слом действия. Обыгрывался «взрыв информации», который исходит от Ноздрева, что заставляет чиновников быстро убраться восвояси.

Наедине с Ноздревым оказывался прокурор. Эти се­кунды становились для последнего роковыми.

Возникала «смена ролей», обусловленная новым сценическим эпизодом — смысловым и жанровым: кон­чается комедия, начинается трагикомедия.

Исполнительница партии Ноздрева переключалась на роль прокурора, который, придя домой после всего услышанного, стал впервые в жизни «думать, думать... и умер». Мысль, прорезавшаяся в черепе нашего про­курора, становится смертельной. Этот процесс разво­рачивается сценически подробно: глубоко погрузившись в раздумье, прокурор начинает ощущать, что дух его постепенно отрывается от бренной земли. Еще какое-то время глаз персонажа фиксирует тот переполох, кото­рый вызовет его смерть.

Происходящее одновременно комментировалось вто­рой исполнительницей (партия «лица от автора»), ею задавался главный вопрос: «Зачем жил?» Эпизод уми­рания строился в фантасмагорическом ключе и в пре­дельно замедленном темпе пластики и интонаций (как замедленная съемка): сознание прокурора подробно от­мечает новые непонятные признаки непривычного со­стояния; вторая исполнительница, ведущая авторское начало, также подробно со стороны анализировала происходящее.

В финале отрывка авторский голос выразился в дуэ­те актеров, когда возникало философское раздумье о жизни и смерти, о том, для чего рождается человек, вступавшее в контрапункт с ноздревско-чиновничьим абсурдным зрелищем.

Отказ от прямого рассказа, как и прямого играния ролей, был и отказом от прямого совпадения с реаль­ностью (хотя истоки всех действий, представление о ситуации исходили от реальности); в ней искались чер­ты фантастической сгущенности. Это потребовало пре­дельно отобранного жеста, каждого движения, перехо­да на сцене, одним словом, артистизма в пластической партитуре отрывка, хотя в нем рассказывалось о чело­веческом уродстве.

Исполнители, действующие в пустом, но видоизменяю­щемся пространстве, их небытовая, с элементами экс­центризма техника движений представляли в обострен­ных чертах сгусток человеческой психологии.

В отборе предлагаемых обстоятельств режиссеру необходимо было отыскивать мотивы эксцентрическо­го переживания и пластически зримого воплощения че­ловеческих черт на грани гротеска.

Н. В. Гоголь явился превосходной школой, подго­товившей переход к воплощению прозы М. Зощенко и А. Вампилова в жанре литературного театра двух ак­теров. Все, что было здесь найдено в плане координа­ции слова, жеста, движения, пространства, синтеза способов сценического поведения, оказалось чрезвычай­но плодотворным.

На прозе М. Зощенко были опробованы несколько иные приемы инсценизации. Для примера мы возьмем рассказ «Нервные люди», повествующий о драке в ком­мунальной квартире. Поводом ее явился ежик для примуса, взятый без спросу, а результатом — телесные увечья и вмешательство судьи. Здесь определились более усложнившиеся условия «игры»: возникла целая панорама лиц и масок. Автор находился в тесном со­пряжении с персонажами, но не сливался с ними. Он проявлялся в том, как герои себя «раздевали» не только в поступках, но и в своих обоснованиях и оценках. Авторский голос впрямую обнаруживался только в последней фразе: «Нервы нервами, а драться-то не надо».

Меньше всего хотелось потешить зрителя, побало­вать его утробным смехом (как это часто бывает при исполнении прозы М. Зощенко) по поводу коммуналь­ной драки, где, между прочим, льется кровь и получа­ют статью за злостное хулиганство. Для этого важно было взорвать изнутри главного «изобразителя дра­ки»— обывателя-рассказчика, найти в нем эксцентризм переживания ситуации. Казалось бы, он по мелочам в чем-то и обвинял своих соседей, правда, подводя базу под их чересчур грубые действия (главная причина — народ очень уж нервный, «расстраивается по мелким пустякам, горячится и через это дерется грубо, как в тумане»). Но в целом для него побоище в коммуналь­ной квартире — сугубо праздничная ситуация. Тут-то и дашь волю агрессивным парам, потрепанным нервиш­кам, всласть сведешь счеты с братом соседом. Почув­ствуешь как-никак единение, скрепленное кровью и уголовной статьей.

Главный «изобразитель» нам важен не только как объект саморазоблачения, но и как представитель мещанской идеологии, животной программы, поведения Для него утолить низменные страсти и желания, пре­ступив совесть, нормы общежития, и при этом пораз­мыслить всласть о странностях человеческого безумия, всеобщей нервозности, как говорится, — хлебом не кор­ми. И ему предельно, до зарезу, необходим собеседник, с кем можно посплетничать, поделиться переизбытком обуреваемых чувств, излить душу. Он его находит в соседе по квартире (второй актер дуэта) и настырно вербует в зрительном зале, вступая с каждым в от­дельности и со всеми вместе в тесный контакт («свои же люди»).

Материальными знаками побоища становятся два опрокинутых ножками кверху стула, лежащая на аван­сцене обшарпанная и закоптелая алюминиевая каст­рюля. На все это с алчным восторгом взирает выходя­щий из-за кулис один из участников происшествия (первая исполнительница дуэта). Он-то и начинает «реконструкцию» в лицах того «цельного боя», что слу­чился в коммуналке на углу Глазовой и Боровой. Ад­рес сообщается по большому секрету самым верным и сочувствующим. Ему вторит, «партнируя», соседка по квартире (вторая исполнительница), долго не появля­ясь на площадке. Действует кусок ее швабры, время от времени ерзающей из-за угла левой кулисы (идет убор­ка следов драки). Реплики подаются за сценой, гулко-крикливым, базарным голосом. Сценическое простран­ство разомкнуто, участок «цельного боя» раздвигается, теряет замкнутость и единичность своего бытования.

В работе приобретают значение все этапы воспроиз­ведения драки. Она как бы препарируется на глазах у зрителей, в анализе не упускаются малейшие детали, все, что обнаруживает нетерпимость обывателя к ближ­нему, необычайную его агрессивность, когда дело ка­сается собственнического инстинкта, вещелюбия. Так, злополучный ежик для чистки примуса, который взяли без спросу, обрастает символическим значением. Ведь, в сущности, из-за него прольется кровь. Его «похище­ние»— как похищение прекрасной Елены, послужившее поводом Троянской войны, но в перевернутом, абсурд­ном смысле.

Постоянное присутствие швабры, этого гигантского ежика, материализует в зрительском сознании знак коммунального быта, трагических событий зрелища. По ходу воспроизведения (и в то же время дознания) эпи­зодов драки возникает преобразование не только вещ­ных деталей сцены, но и ролей. Рассказчик оборачива­ется персонажем — соседкой Марьей Васильевной Щип­цовой — той, что по утрам «компрессы ставит», затем одним из подсудимых. Вторая исполнительница — это и соседка со шваброй, и хозяйка ежика, и «ейный муж Кобылин», который «на трудовые гроши» ежики себе докупает, и инвалид Гаврилыч, чуть последней ноги не лишившийся, и милиционер, и судья — «тоже нервный такой мужчина», потому что приговаривает всем по за­слугам. И наконец, в финале, сбросив маски только что представленных лиц, раскрепостив пластику от конвульсивных движений, оставив в покое кастрюлю, поло­тенце — «орудия борьбы», исполнители от своего лица произносят последние строки произведения, где звучит авторский приговор о тщетности замашек бездумного агрессивного обывателя.

Литературный театр двух актеров может осущест­вляться не только на материале прозы, но и поэзии. Особенно располагают к инсценизации сатирические, комедийные жанры, где можно обыграть прием остранения, гиперболы в обрисовке лиц, ситуаций, используя пластику и сценическое пространство.

В Литературном театре ДК им. Володарского исполняется сатирическое стихотворение В. Маяковского «Прозаседавшиеся». Анализ ситуации, человеческих взаимоотношений сочетается с силуэтными заострен­ными зарисовками действующих лиц, а пространственное решение помогает выразить авторское и исполни­тельское отношение к происходящему. Оно проявля­ется и в сценической драматургии с гротесковой пла­стикой движений двух исполнителей, показывающих разные фазы взаимоотношений просителя и бюрократа. Сначала радужные надежды просителя перед дверью канцелярии, затем ласково-предупредительная, подчеркнуто-вежливая первая встреча:

Заявишься:

«Не могут ли аудиенцию дать?

Хожу со времени она». —

«Товарищ Иван Ваныч ушли заседать —

Объединение Тео и Гукона...»

3атем энная встреча, диалог почти жестами за стеклян­ными дверьми (воображаемыми):

«Через час велели придти вам.

Заседают:

Покупка склянки чернил

Губкооперативом».

Далее ступеньки по кругу (круговая мизансцена во­круг стула) бесконечных лестниц, однообразных во­просов и ответов, потом «игра в прятки», бунт проси­теля и... фантасмагорическая картина, увиденная им, — «сидят людей половины».

Испуганный вопль и успокоительное от секретаря:

Поневоле приходится раздвояться!

До пояса здесь,

а остальное

там.

И далее мечтательное от собственного и от авторского лица:

О, хотя бы

еще

одно заседание

относительно искоренения всех заседаний!

Стихотворный ритм становится формообразующим началом в строении мизансцен. С его учетом строится вся движенчески-пластическая и пространственная пар­титура. Более того, стихотворный ритм очень помогает и дает толчки творческому воображению. Этот пример еще раз подтверждает огромную роль гармонизирую­щего начала в сценических формах литературно-поэти­ческого театра.

Этим началом может явиться и стихотворный ритм, и точно разработанная темпо-ритмическая и движенче­ская, на уровне хореографии партитура, и, наконец, музыка. Но не как фон, а как важное слагаемое сцени­ческой драматургии.

Глава IV


Дата добавления: 2018-05-12; просмотров: 1322; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!