Воскресение 3 марта 13 страница



Был у Ахматовой. Лежит. Нянчится с детьми соседей. Говорить было, собственно, не о чем. Говорили о Джоне Китсе, о новой книжке переводов Пастернака. «Какой ужасный писатель Кляйст!» <…>

 

 

4/I. Вчера познакомился с Шолоховым. Он живет в Санатории Верховного Совета. Там же отдыхают Збарский и Папанин, и больше никого. Вчера Шолохов вышел из своих апартаментов твердой походкой (Леонида Андреева), перепоясанный кожаным великолепным поясом. Я прочитал ему стихи Семынина, он похвалил. Но больше молчал. Тут же его семья: «Мария Михайловна» (вчера ей исполнилось 3 года), сын Алик, еще сын, теща и жена — все люди добротные, серьезные, не раздребежженные, органические. Впечатление от них от всех обаятельное, и его не отделить от всей семьи. Он с нею — одно, и его можно понять только в семье. Его Алик уже ворошиловский стрелок (здесь в тире парка получил приз: три рубля), 10-летний, немного сумрачный, очень выдержанный, искренний, простодушный. Я читал ему и Леве Збарскому вчера «Союз рыжих» Шерлока. Вначале он боялся, что не поймет, а потом так солидно и в то же время взволнованно слушал, что приятно было читать. Шолохов говорил о «Саше Фадееве»: «Если бы Саша по-настоящему хотел творить, разве стал бы он так трепаться во всех писательских дрязгах. Нет, ему нравится, что его ожидают в прихожих, что он член ЦК и т. д. Ну, а если бы он был просто Фадеев, какая была бы ему цена?» Я защищал: Ф. и человек прелестный, и писатель хороший. Он не стал спорить. Рассказывал об охоте на фазанов в Кабардино-Балкарии, как крестьяне угощали его самогоном.

 

6. Сегодня письмо от Семынина. Вчера провел с Шолоховыми весь вечер. Основная тема разговора: что делать с Союзом писателей. У Ш. мысль: «надо распустить Союз — пусть пишут. Пусть остается только профессиональная организация».

 

31/I. Сегодня уезжаем. Чуть я приехал, меня бабахнула статья в «Правде» о «Лит. учебе», перед самым отъездом прихлопнула статья в «Литгазете». Одна 29/ХII, другая 30/I/ Раз в месяц — спасибо, что не чаще1.

 

2/П. 1941. Вернулись в Москву. <…>

 

11/II. Позвонил дней пять назад Шолохов: приходите скорей. Я пришел: номерок в «Национале» крохотный (№ 440) — бешено накуренный, сидят пьяный Лежнев, полупьяная Лида Лежнева и пьяный Ш-в. Ниже — в 217 № мать Ш-ва, которую он привез показать врачам. Был в Кремлевке консилиум. Но больно было видеть Ш-ва пьяным, и я ушел.

Сегодня я утром зашел к нему — он теперь в 217. Я стукнулся в 440; там его мама, все не могла открыть. Он достал ключ и открыл снаружи. Принял меня чудесно; говорили о детской л-ре. Оказывается, он читает все — и «Мурзилку», и «Чиж», и «Колхозные ребята». Очень бранил какую-то сказку о шишке — как она влезла на лампу. «Чепуха». Согласился написать для наших учебников и об охоте и о гражданской войне.

Сегодня должна приехать Лида.

 

15/II. Вчера Чагин позвонил мне вечером, что вышла моя книжка «Высокое искусство». «Страха ради» Ч. выбросил оттуда список. <…>

 

1 апреля. Сегодня мне исполнилось 59 лет. Никогда не думал, что доживу до такого возраста. — Встал в 4 часа утра. Пишу о Семынине. Послезавтра доклад о нем. Только что закончил новый перевод «Робинзона». Дня два назад ушла в набор моя книга (все мои сказки) «Чудо-дерево». — Вчера шел снег. Хорошая зимняя погода.

 

19/Х. Бузулук. На пути в Ташкент. Поезд № 22, международный вагон, купе. Снег. Вчера долго стояли неподалеку от Куйбышева, мимо нас прошли пять поездов — и поэтому нам не хотели открыть семафор. Один из поездов, прошедших впереди нас, оказался впоследствии рядом с нами на Куйбышевском вокзале, и из среднего вагона (зеленого, бронированного) выглянуло печальное лицо М. И. Калинина. Я поклонился, он задернул занавеску. Очевидно, в этих пяти поездах приехало правительство. Вот почему над этими поездами реяли в пути самолеты, и на задних платформах стоят зенитки. Итак, с 18/Х 1941 г. бывшая Самара становится нашей столицей.

Дженни Афиногенова должна была ехать с нами. Здесь в нашем вагоне едут мать Афиногенова (Антонина Васильевна) и его дочь Светлана. 15 окт. мы сдали вещи в багаж и приехали на вокзал, как вдруг за три минуты до намеченного отхода поезда (на самом деле поезд отошел позднее) прибыл на вокзал Афин., страшно взволнованный: «велено всем собраться к пяти часам в ЦК. Немцы прорвали фронт. Мы, писатели, уезжаем с правительством». Я помещен в списке тех литераторов, которые должны эвакуироваться с правительством, но двинуться к ЦК не было у меня никакой возможности: вся площадь вокруг вокзала была запружена народом — на вокзал напирало не меньше 15 тысяч человек, и было невозможно не то, что выбраться к зданию ЦК, но и пробраться к своему вагону. Если бы не Николай Вирта, я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Мария Борисовна привезла вещи в машине, но я не мог найти ни вещей, ни машины. Но недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинц. театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя к-рого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (за «члена правительства» он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мною и моими носильщиками раскрываются все двери. Вообще Вирта — человек потрясающей житейской пройдошливости. Отъехав от Москвы верст на тысячу, он навинтил себе на воротник еще одну шпалу и сам произвел себя в подполковники. Не зная, что всем писателям будет предложено вечером 14/Х уехать из Москвы, он утром того же дня уговаривал при мне Афиногенова (у здания ЦК), чтобы тот помог ему удрать из М-вы (он военнообязанный). Аф. говорил:

— Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты — военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.

— Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь... А я за то обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Ант. Вас. и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и что я должен ее сопровождать.

(Жена у него отнюдь не беременна.)

В дороге он на станциях выхлопатывал хлеб для таинственного чл. правительства, коего он якобы сопровождал.

И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении) человек. Ничего не читал, не любит ни [нрзб.— Е. Ч. ] ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литерат. способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), но вся его природа — хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть.

Эти дни для меня страшные. Не знаю, где Боба. 90 процентов вероятия, что он убит. Где Коля? Что будет с Лидой? Как спасется от голода и холода Марина? Это мои четыре раны.

По дороге мы почти нигде не видали убранного хлеба. Хлеб гниет в скирдах на тысячеверстном пространстве. Кое-где, правда, есть на станциях кучи зерна,— просо, пшеница, ничем не прикрытые. На них сыплется копоть, пыль.

Изредка на станциях появляется кое-какая еда: блины из картошки — по рублю штука, верблюжье молоко, простокваша. На эту еду набрасываются сотни пассажиров, давя друг друга, давя торговок,— обезумевшие от голода.

Поезд стоит на станциях по 2, по 3 часа. Запасы, взятые в Москве, истощаются.

 

21/Х. Мы уже в Азии. Третьего дня на одной из станции Чкаловской (Оренбургской) области мы видели польское войско. Выползали из разных вагонов худые, но импозантные люди в тощих шинелишках, театрально козыряя друг другу. Столпились у будки, на которой написано Stacja*№ 1. Расшитые серебром картузы и шинели были некогда очень эффектны, теперь все это истрепалось до лохмотьев — и все же сохраняет важный вид. Впрочем, неск. офицеров одето с иголочки.

 

* Остановка (польск.).

 

— Куда вы?— спрашиваю у одного из поляков.

— В Бузулук. Там наша армия.

— Климат в этих местах, кажется, очень хорош.

— У нас в Польше лучше.

 

22 октября. У Аральского моря. Козалинск. Деревья еще зелены. Счастливцы покупают щук; по эвакосвидетельствам выдают хлеб. Потолкался я в очередях, ничего не достал. Пошел к коменданту просить у него талончик на право покупки хлеба. Комендант сказал:

— Прошу оставить помещение!

Даю Виртам уроки английского языка.

 

23 октября. Ташкент. Гостиница «Националь». Только что приехали. Нас встретили местные писатели и представитель Совнаркома (управделами Коваленко). Выслали за нами четыре машины.

 

24 октября. У парикмахера — веер. Попрыскает одеколоном — и веет. У чистильщика сапог — колокольчик. Почистил сапог и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя — необыкновенной высоты — придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку — так хороши эти аллеи тополей. Арыки и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, к-рые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя — и южная жизнь на улице и милые учтивые узбеки,— и базары, где изюм и орехи,— и благодатное солнце — отчего я не был здесь прежде — отчего я не попал сюда до войны? Я весь больной. У меня и грипп, и дизентерия, и выпало три вставных зуба, и на губе волдырь от лихорадки,— и тоска по Бобе — и полная неустроенность жизни — и одиночество. Но — все же я рад, что я хоть на старости увидел Ташкент. Самое здесь странное, неожиданное это: смеющиеся дети. Всю дорогу от Москвы до Ташкента я видел плачущих, тоскующих детей со стариковскими лицами, похуделых, осиротелых, брошенных, и вдруг здесь — на каждом бульваре, в каждом дворе копошатся, дерутся, барахтаются беспечные вполне нормальные дети. Сегодня я вышел на улицу рано. Дворники — большей частью узбеки — поливают ведрами улицы, черпая воду из арыков. Очевидно, зто — древний способ, передающийся из рода в род. Школьники торопятся в школу — зрелище, которого я не видел в этом году в Москве. Показалось странным, что в СССР еще есть места, где дети учатся. <…>

 

29/Х. Аптекарша сказала обо мне одному из пациентов поликлиники Когану, Иосифу Афанасьевичу. Коган узнал от нее, что я в гостинице живу без керосина. И — сегодня рано утром является пожилой худощавый человек с перевязанным глазом и приносит мне в подарок — жестянку керосина!! Эта доброта так взволновала меня — после той злобы, которую я видел в пути,— что я посвятил ему след экспромт:

 

Я мнил, что в мире не осталось

Ни состраданья, ни любви,

Что человеческая жалость

Давно затоплена в крови

И боже, как я был растроган,

Когда, как гений доброты,

Мой светлый друг, мой милый Коган,

Передо мной явился ты.

 

30/Х. Ташкентская доброта неиссякаема. Пришел ко мне в номер бывший Нарком просвещения тов. Юлдашев и предложил комнату — чудесную меблированную комнату в центре города, в отличном районе. Уезжает его товарищ хохол — куда-то в район — и комната с телефоном, с патефоном — с письменным столом предоставляется нам за 58 руб. в месяц!! Чудо, редкость! Мне не пришлось кланяться Коваленке, не пришлось отнимать кров у братьев-писателей, я избавлен от всяких дрязг, живу с женой уединенно — в стороне!

 

В начале ноября приехала Лида. Мы с М. Б. встретили ее на вокзале. Она ехала с Маршаком, Ильиным, Анной Ахматовой, академиком Штерн, Журбиной. Привезла Женю и Люшу. Маршак и Ильин остались в Алма-Ата.

Я заболел. Был в стационаре дней десять. Потом взвалил на себя кучу работы. Прочитал курс лекций о детских поэтах в Педагогическом Институте. Стал печататься в «Правде Востока». И провел множество выступлений на подмостках театров и в школе. Первых пяти выступлений не зарегистрировал, но вот последующие [перечислены даты, названия клубов и школ, темы выступлений. Всего тридцать три выступления в декабре 1941 — январе 1942. — Е. Ч. ]

 

 

14.I.42. Утром в Наркомпросе у Владимировой. У нас целая очередь: берут на воспитание эвакодетей. Людмила Степановна Зайцева из Главкинопроката (зарабатывает с мужем 1180 рублей):

— Мне национальность безразлична! Муж сказал мне: Только не бери кривоногую. <…>

Оттуда в «Правду Востока». Редактор газеты — только что вернувшийся с фронта — сообщил мне, что убит Шостакович!!!! <…>

 

21/I. Вчера в Ташкент на Первомайскую ул. переехал Ал. Н. Толстой. До сих пор он жил за городом на даче у Абдурахмановых. Я встречался с ним в Ташкенте довольно часто. Он всегда был равнодушен ко мне — и хотя мы знакомы с ним 30 лет,— плохо знает, что я такое писал, что я люблю, чего хочу. Теперь он словно впервые увидел меня, и впервые отнесся сочувственно. Я к нему все это время относился с большим уважением, хотя и знал его слабости. Самое поразительное в нем то, что он совсем не знает жизни. Он — работяга: пишет с утра до вечера, отдаваясь всецело бумагам. Лишь в шесть часов освобождается он от бумаг. Так было всю жизнь. Откуда же черпает он все свои образы? Из себя. Из своей нутряной, подлинно-русской сущности. У него изумительный глаз, великолепный рус. язык, большая выдумка,— а видел он непосредственно очень мало. Например, в своих книгах он отлично описал 8 или 9 сражений, а ни одного никогда не видал. Он часто описывает бедных, малоимущих людей, а общается лишь с очень богатыми. Огромна его художественная интуиция. Она-то и вывозит его. <…>

 

3 марта. Ночь. Совершенно не сплю. Пишу новую сказку1. Начал ее 1-го февраля. Сперва совсем не писалось... Но в ночь на 1-ое и 2-ое марта — писал прямо набело десятки строк — как сомнамбула. Никогда со мной этого не бывало. Я писал стихами скорей, чем обычно пишу прозой; перо еле поспевало за мыслями. А теперь застопорилось. Написано до слов:

 

Ты, мартышка пулеметчик

 

А что дальше писать, не знаю.

Телеграмма от Белякова.

Лида увлечена записями рассказов эвакодетей.

 

31/III. Доканчиваю 3-ю часть своей сказки. Писал ее с большими перерывами. Дней пять сидел, как идиот, за столом и не мог придумать ни строки. Но сегодня к вечеру вдруг прорвало — и я написал десятки строк почти набело. Работаю над Чеховым, составляю сборник сатир, хлопочу о квартире. Денег уже нет.— Читал вечером Пешковым новую «песню» сказки. Оказалось: плоховато. Вяло. М. Б. говорит: «сыро еще». Надо сызнова переделывать. Это гораздо труднее, чем писать заново.

 

1/IV. День рождения. Ровно LX лет. Ташкент. Цветет урюк. Прохладно. Раннее утро. Чирикают птицы. Будет жаркий день.

Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него — от 4 октября прошлого года из-под Вязьмы. Коля — в Л-де. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля — стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача — со всей библиотекой, к-рую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку.

Живу в комнате, где, кроме двух гео-карт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги — рвань случайная — вот и все — и тоска по детям. Окна во двор — во дворе около сотни ребят, с утра до ночи кричащих по-южному.

Лида все еще работает над книгой «Слово предоставляется детям». <...>

 

2/IX.1942. Уже 4½ часа лечу в восьмиместном самолете (бомб. Дуглас) в Москву. <...> Читаю в «Красной Звезде» хорошую, но легко забываемую повесть Вас. Гроссмана «Народ бессмертен».

В Туркестане была остановка: брали бензин. С нами едут дыни, арбузы, яблоки, виноград.

Очень хорошо пишет Вас. Гроссман. Каждая строка — заглядение, а все вместе — банально и бледновато. Кое-где даже риторично. <...>

 

29/Х 42 г. Был в Москве. Вернулся. Третьего дня Толстой сказал мне, что Фадеева зовут «Первый из Убеге». Никита Богословский сказал Погодину:

«Ну что ваши «Кремлевские прейскуранты»?» О Михоэлсе он сказал: «депутат Ветхого Завета». <...>

 

1/XI. <...> Богословский вчера мимоходом:

«Если человек получает пощечину, это — оскорбление действием. Если он смотрит пьесу «Фронт», это оскорбление тремя действиями». <...>

 

 

26/I. Вчера ночью — двинулись в путь, в Москву, вместе с М. Б. и Женичкой. Прощай, милый Ташкент. Моя комната с нелепыми зелеными занавесками, с шатучим шкафом; со сломанной печкой, с перержавелым кривобоким умывальником, с двумя картами, заслоняющими дыры в стене, с раздребежженной дверью, которую даже не надо взламывать, с детским рисуночком между окнами, выбитым стеклом в левом окне, с диковинной форточкой,— немыслимый кабинет летом, когда под окном галдели с утра до ночи десятка три одесситов. <...>

 

5 марта. <...> Я читаю Carlyle's «History of Frederick the Great»*. Поучительно! Вот где корни пруссизма, джингоизма, фашизма — и германского машинного тупоумия.

 

* Карлейля «История Фридриха Великого» (англ.).

 

10 марта. Вчера звонок: «С вами будут говорить из Детгиза». Голос Голенкиной. «К. И., я вам должна сообщить, что мы получили указание не издавать вашей сказки». Я ничего не ответил и повесил трубку. Итак, победила Наумова, и советские дети остались без сказки.

 

11 марта. Вчера звонок. Алимджан! Ехал 20 дней! Приехал с Ломакиным! Едет на фронт! К Рокоссовскому! Значит, узнáет, что «Бармалей» запрещен! Значит, «Бармалей» и в Узбекистане не выйдет! Решил идти к Тарле — за советом.

Приехал Коля. Говорит по тел. с Мишей Слонимским.

 

22 марта. Приехала Марина с Татой и Гулькой. Поехали за вещами. Принялся писать о Чехове.

 

29 марта. 26-го выступал в Союзе Писателей на Совещании. Очень плохо. Сам себе казался старым и провинциальным. Изумительно говорил Эренбург. Вчера в зале Чайковского читал воспоминания о Горьком (день его 75-летия). Вместе со мною выступали Фадеев, Федин, Сурков и Всев. Иванов. Фадеев (председатель) собрал все затасканные газетные штампы, смешал их в одну похлебку, и — речь его звучала как пародия. Она и есть пародия, т. к. единственное его стремление было — угодить не читателю, не слушателю, не себе, а начальству. Это жаль, п. ч. есть же у него душа! Федин мне рассказывал, что, когда из ЦК позвонили Фадееву, чтобы он написал похвалу Ванде Василевской, он яростно выругался в разговоре с Фединым]и сказал: «не буду, не буду, не буду писать», а потом на другой день написал и позвонил Федину: «Знаешь, «Радуга» не так и плоха». Написать-то он написал, а заказчики не взяли. Все же что-то в нем есть поэтическое, и сильное. <…>

 

25/IV. Читал «Одолеем Бармалея»— в зале Чайковского — и в Доме Архитектора.

 

29/IV. Мне опять, как и зимою 1941/42 гг., приходится добывать себе пропитание ежедневными выступлениями перед детьми или взрослыми. <…>

 

15/V. Телеграмма из Ташкента: «Печатание сказки приостановлено. Примите меры. Тихонов».

Начал писать о Чехове. Увлекательно.

 

2 июня. О сказке еще никакого решения. Не знаю, чтó и делать. Завтра — в Союзе писателей в 6 час заседание Президиума для обсуждения сказки. Был сегодня у Толстого. У него такая же история с «Иоанном Грозным». Никто не решается сказать, можно ли ставить пьесу или нет. Ни Щербаков, ни Еголин, ни Александров. В конце концов он сегодня написал письмо Иосифу Виссарионовичу.

От Толстого — к Шолохову. Шолохов завтра утром улетает на Дон. Сидит в «Национали», трезвый, печальный. «Удивляюсь легкомыслию Москвы. Жители ведут себя так, как будто войны и нету. Людям фронтовым это странно». От Шолохова — вечером к Маршаку. Маршак вновь открылся предо мною, как великий лицемер и лукавец. Дело идет не о том, чтобы расхвалить мою сказку, а о том, чтобы защитить ее от подлых интриг Детгиза. Но он стал «откровенно и дружески», «из любви ко мне» утверждать, что сказка вышла у меня неудачная, что лучше мне не печатать ее, и не подписал бумаги, которую подписали Толстой и Шолохов. Сказка действительно слабовата, но ведь речь шла о солидарности моего товарища со мною.

 

3 июня. Совещание Президиума по поводу моей сказки. Не пришли обещавшие придти Федин и Зощенко. Таким образом из членов Президиума были только Асеев и Анна Караваева. Хорош бы я был, если бы вчера не получил подписей Толстого и Шолохова! Все вели себя очень сплоченно — высказались за сказку единодушно: Мих Слонимский, Перец Маркиш, Скосырев, Караваева и даже Асеев — начавший дискуссию «что ж, прекрасная сказка!» Обратно я шел со Слонимским и Асеевым. Погода прелестная. Тверской бульвар в зелени. Нежно серебрится аэростат заграждения. На бульварах гомон и смех. Москве хочется быть легкомысленной. «Как много лишнего народу в Москве!»—говорил вчера Шолохов.

 

15/VI. Сейчас мне позвонил академик Митин, что Г. Ф. Александров сказку разрешил. Так зачем же злые вороны очи выклевали мне? <…>

 

24/VII. Был вчера в Переделкине — впервые за все лето. С невыразимым ужасом увидел, что вся моя библиотека разграблена. От немногих оставшихся книг оторваны переплеты. Разрознена, расхищена «Некрасовиана», собрание сочинений Джонсона, все мои детские книги, тысячи английских (British Theatre*), библиотека эссеистов, письма моих детей, Марии Б. ко мне, мои к ней — составляют наст на полу, по к-рому ходят. Уже уезжая, я увидел в лесу костер. Меня потянуло к детям, которые сидели у костра. — Постойте, куда же вы? Но они разбежались. Я подошел и увидел: горят английск. книги и между прочим любимая моя американская детская «Think of it»** и номера «Детской литературы». И я подумал, какой это гротеск, что дети, те, которым я отдал столько любви, жгут у меня на глазах те книги, которыми я хотел бы служить им. Вчера взят Харьков нашими войсками. Мне сказали об этом в б-ке Ленина, где я занимался (в Научном отделе). <…>

Сейчас получил из Ташкента «Одолеем Бармалея» изд. Госуд. Изд-ва УзССР. <…>

 

* Английский театр (англ.).

** Подумай об этом! (англ.).

 

23/IX. Взята Полтава!!

Тата вернулась с Трудфронта. Первая ночь в родительском доме. Спит. И вдруг закричала. «Что с тобой?» «Мне приснилось, что немцы запихивают меня в пушку Катюшу, чтобы выстрелить мною в русских».

 

7/XI. Взят Киев. Речь Сталина. Получена телеграмма, что 3-го Лида и Люша выехали из Ташкента. <…>

 

 

1 января 1944. <…> Был вчера у Михалкова, он всю ночь провел у Иос. Вис. — вернулся домой в несказанном восторге. Он читал Сталину много стихов, прочел даже шуточные, откровенно сказал вождю: «Я, И. В., человек необразованный и часто пишу очень плохие стихи». Про гимн М. говорит: «Ну что ж, все гимны такие. Здесь критерии искусства неприменимы! Но зато другие стихи я буду писать — во!» И действительно его стихи превосходны — особенно о старике, продававшем корову. <…>)

 

1 марта. Пошляки утешают меня: «За битого двух небитых дают — да никто не берет». — «Битье определяет сознание». В тот же день я был в Театре Ленинского Комсомола — «Сирано». Играли скверно. «Нора» в тысячу раз лучше.

Статья в «Правде»1. <…>

Достоевский (Для моей статьи о Чехове.): «Только то и крепко, подо что кровь течет». Только забыли, негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, к-рые кровь прольют, а у тех, чью кровь проливают. Вот он — закон крови на земле»2.

Читаю Достоевского «Вечный муж». Вольтера «Простак». Мопассана. Стихи Полонского. Биографию Достоевского — Страхова. Письма Достоевского. Гейне (нрзб — Е. Ч.)

Васильев внушил отвращение не своим наветом у Щербакова. Это мне понятно: человек с навязчивой идеей предстал впервые перед тем, к кому стремился все эти годы,— обалдел — и человек патологически обидчивый, свое подозрение, свою обиду, свою уязвленность излил, как сущее. Гнусен он был после доноса. Вернувшись от Щербакова, он заявил мне, что он покончит жизнь самоубийством, что он не может жить с таким пятном, что он сейчас же заявит т. Щ-ву о своей лжи. «Я не достоин подать вам руку!»—сказал он М. Б. Потом он сказал мне по тел., что ему звонил Щ. и запретил ему водиться со мной, а то бы он сейчас пришел ко мне; стал утверждать, что Щ. все это затеял (!) из неприязни (!) ко мне. Когда я через 2 часа потребовал у него, чтобы он написал правду, он вдруг заявил, что ОГЛОХ, что не слышит меня, что через час он непременно напишет. Когда же я пришел к нему через час, он сказал, что он мертвецки пьян, и вел себя так слякотно, что я, человек доверчивый, воображавший, что он переживает душевные муки невольного лжеца и предателя, увидел пред собою дрянненького труса и лукавца. <…>

 

Июнь на 28-ое. Ночь <…> После ударов, которые мне нанесены из-за моей сказки,— на меня посыпались сотни других — шесть месяцев считалось, что «Искусство» печатает мою книгу о Репине, и вдруг дней пять назад — печатать не будем — Вы измельчили образ Репина!!! Я перенес эту муку, уверенный, что у меня есть Чехов, которому я могу отдать всю душу. Но оказалось, что рукопись моего Чехова попала в руки к румяному Ермилову, который, фабрикуя о Чехове юбилейную брошюру, обокрал меня, взял у меня все, что я написал о Чехове в 1914 году накануне первой войны и теперь — во время Второй,— что обдумывал в Ленинской б-ке уединенно и радостно,— и хотя мне пора уже привыкнуть к этим обкрадываниям: обокрадена моя книга о Блоке, обокраден Некрасов, обокрадена статья о Маяковском, Евдокимов обокрал мою статью о Репине, но все же я жестоко страдаю. Если бы я умел пить, то я бы запил. Т. к. пить я не умею, я читаю без разбора, что придется — «Eustace Necklace» by Trollope, «Black Tulip» by Al. Dumas, «Barchester Towers» by Trollope, «Passage to India» by Forster*, даже Олдингтона, даже «Newcomes»** Тэккерея — и меня возмущает, какие крошечные горести, микроскопические — по сравнению с моими, с нашими — изображал роман XIX в.,— и раз я даже хватил Троллопом о-земь, когда он хотел заставить меня взволноваться тем, что богатая вдова, дочь священника, получила письмо — вполне корректное — от холостого м-ра Slope'a — и обсуждение этого эпизода отняло у автора 20 страниц,— и сотни страниц посвящает он столь же важной проблеме останется ли некий поп во главе богадельни для престарелых до конца своих дней — или у него эту богадельню отнимут? Нам, русским людям, людям 1944 года, такие проблемы кажутся муравьиными, а порою клопиными. Взял я на днях и без всякого интереса прочел «International Episode»*** Генри Джемса и его же «Washington Square», кот. мне когда-то нравились — эта регистрация мельчайших чувствованьиц даже не муравьев, а микробов,— и почувствовал себя оскорбленным. Пожил бы этот Джемс хоть один день в моей шкуре — не писал бы он этих вибрионад.

Третьего дня я был на вечере Ираклия Андроникова в Союзе писателей. Он — гениален. Абсолютный художеств. вкус. Но — и на нем потускнение.

 

* «Ожерелье Юстас» Троллопа, «Черный тюльпан» Ал. Дюма, «Барчестерские башни» Троллопа, «Поездка в Индию» Форстера (англ.).

** «Ньюкомы» (англ.).

*** «Случай из международной жизни» (англ.).

 

29 июня. Вчера читал о Чехове в Бел. зале Дома Ученых. Кроме Збарского не было ни одного из приглашенных мною друзей. Ни Чагина, ни Заславского. М. Ф. Андреева сказала, что Горький не верил Книпперше, будто Чехов, умирая, произнес «Ich sterbe»*. На самом деле он, по словам Горького, сказал: «Ах ты стерва!» М. Ф. не любила Чехова. Она не может, по ее словам, простить ему его отношения к Софье П. Бонье, с кот. Чехов, по ее словам, жил 20 лет. Удивительно она оживлена, моложава, гармонична. <…>

* «Я умираю» (нем.).

 

17/VII. Сейчас было мое последнее чеховское выступление — в зале Чайковского. Я прибежал туда в каких-то рябых шлепанцах, которые давно надо выбросить,— и без носков. Директор зала дал мне на время свои носки. <…>

 

5/Х. Сейчас вырезали из «Нового Мира» мою статью о Репине. <…>

 

21/XI. Третьего дня приехала Женина мама3. Она там, в Иошкар Ола, вышла замуж. Женя вбегает: «У меня есть американские рейтузы и родная сестра». Очень интересно рассказывает она о смерти Николая Александровича Пыпина: Пыпин жил у меня на Ленинградской квартире. Когда-то, лет десять назад в качестве бывш. военного, он был выслан из Л-да в Саратов. Я похлопотал о нем у Катаняна и тем погубил его, п. ч. в Саратове он жил бы до сей минуты, а в Л-де он умер от голода4. Женат он был на Екат. Николаевне — и отношения у них были чопорные, церемонные — в петерб. стиле. И вот оказывается — незадолго до смерти он украл у нее одну картофелину, заперся в ванну и съел, а она стояла у двери и кричала:


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 20; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!