Воскресение 3 марта 12 страница



Обычно долго советуются с доктором, здоров ли ребенок, проверяют и почки, и печень, и сердце, и кровь. Приезжают из Польши, из Нежина, с Польской границы. В Домах Наркомздрава подкидыши могут жить до 9 лет — а потом их переводят в дома Наркомпроса. <…>

 

10/VIII. Был в Киеве у Квитко. Квитко — седоватый, широкогрудый, ясный душою, нежный, спокойный и абсолютно здоровый человек. Занимает он 3 комнаты, в обстановке которых отразилась его художественная натура: каждый коврик, каждый лоскуток на столе, каждый гвоздь, вбитый в стенку, необыкновенно четки, целесообразны, лишены какой бы то ни было сумбурности, хламности, путаницы. Ясность душевная отражается на каждом карандаше, на расстановке стульев. Жена его (родом из Умани) Берта Самойловна так же поэтична, как и он, т. е. светла в отношениях к людям и к миру, молчалива, обладает безукоризненным вкусом. Дочь Етл — художница, с очень редким у женщин талантом: уменьем схвачивать типичнейшее в человеке. Она редко рисует лица, а главным образом позы, походки, осанки. И фигуры без лиц у нее так характерны, словно у другого художника портреты. Поражает зрелость ее дарования. (Ей только 16 лет.) Отношения дочери, матери, отца — дружественные; все трое — нерасторжимый союз. Дочь сажает грузного отца себе на колени, мать зовет его Лейбеле, говорят они между собою по-еврейски. Ко мне все трое проницательно-сердечны. Вчера я с двумя свертками ушел от них на вокзал. Он, не говоря ни слова, взял наиболее тяжелый сверток — и пошел провожать; посадил меня в вагон, как мать — ребенка. Для Марины вызывают они докторов, кормят меня, обстирывают, приспособляют весь свой режим к моему, даже не показывая этого. Вчера я ушел в «Правду»— в корпункт — Квитко сопровождал меня туда, потом он ушел, и через полчаса приехал за мной на машине:

— Едем!

— Куда?

— Смотреть Чарли Чаплина.

— Да я не хочу. Бог с ним.

Отпустили машину, и тогда оказалось, что Квитко уже видел Чарли Чаплина, что он хотел истратить 3 часа только ради меня. <…>

 

17/VIII. Вчера заснул в 9 час. веч. после обеда у Квiтко. <...>

Затонский принял меня в Наркомпросе — вечером. Он работает с утра до поздней ночи. Я долго сидел в его синем квадратном большом кабинете. <...> Заговорили мы с ним о низком уровне школьников (в отношении литературы). Я рассказал ему, как ребята из палаточного лагеря (т. е. люди лет 17 — из 8, 9 и 10 класса) на мой вопрос, кто был Тютчев, отвечали: чемпион футбола; как этим подросткам читали «Графа Нулина», и они слушали его без волнения, как скучную вещь, и сейчас же стали после Нулина читать какую-то самодельщину и т. д.

Он сказал, что, к сожалению, это так, что в Харькове на испытаниях в ВУЗы сейчас по л-ре провалилось 70% испытуемых, а в Киеве — 65%. «Знание л-ры — сказал В. П.,— это вопрос общей культуры. Нужно раньше всего учить учителя — тут вам работа, писателям. Нас все еще удручает бескнижье Если мы и напечатаем какую-нб. книгу тиражом в 20 000 экз., значит, не каждая школа может получить книжку; добрая половина книг не попадает в селянские школы».

Завтра Олимпиада, на которой будет присутствовать Постышев.

 

18/VIII. Вчера опять был на Водной Станции. Хмуро, холодно, ребят немного. Читал утром ребятам детских домов, приехавшим на Олимпиаду. Было человек 100. Все это круглые сироты, в большинстве беспризорники. Слушали жадно — и мне было приятно читать им, т. к. оказалось, что никаких моих книг они не знают. Это так отрадно. В Ленинграде и в Москве у меня была иллюзия, будто каждый ребенок так и рождается с полным знанием моих «Мойдодыров» — и читать мне с эстрады было нечего. А теперь я читал «Тараканище», и они были в восторге. Впрочем все они поглощены предстоящими празднествами, где все они должны выступать.

Был я потом и на этих празднествах. Богатый и веселый карнавал, показывающий, как фантастически расцвела за эти три года Украина. Ничего детскодомского. Но есть и недостатки: первый в том, что искусством на этих олимпиадах считается только пение и танцы, иногда музыка, а литература, поэзия — никогда. Если же и выйдет какое дiвча с декламацией — либо стихи дрянь, либо декламация — дрянь, либо и то, и другое. Хоть плачь! Больше всего в этой олимпиаде понравился мне — «Сурок» Бетховена, исполненный какой-то тоненькой испуганной девочкой — феноменальное чувство изящества, прелестный поэтический голос, чудесные тональности,— жаль только, что она так сильно оробела вначале. Особых лавров она не стяжала. Гораздо больше хлопали татарским, итальянским и всяким другим «гопакам», которые были исполнены виртуозно, но все же близки к физкультуре. Второй недостаток Олимпиады в том, что подавляющее большинство исполнителей — девочки. Как будто искусство — специальность одних только девочек! Дело дошло до того, что даже мужские роли (в танцах) сплошь исполняют девочки (как бы компенсация за то, что в Средних Веках мальчики исполняли роли женские).

Был вчера на авиационном празднестве, на военном аэродроме. Десятки тысяч веселых людей. Демократия с арбузами, грушами, дынями, детьми, женами, (одна женщина даже с козой) — разлеглась на траве — счастливая своим авиационным могуществом.

Оттуда в Ирпень — к Коле. Изумительно живописные места. Дачи писателей на берегу реки. «Дом творчества», где живут Коля, Щупак, Микола Бажан, Павел Антокольский и П. Тычина. Живет и автор картины «Земля» даровитый Довженко. Встретили меня радушно — и сейчас же предложили экспедицию за яблоками. Я взял их в «свою» машину — и мы поехали в какой-то идиллический сад, где хозяйка предоставила нам грушевое дерево: только сбивайте сверху, наверху самые спелые. Бажан взял лестницу и стал потрясать верхушку дерева. Посыпались золотые груши — мы — подбирать (оберегая головы) — а хозяйка показала нам дочку (лет 14), кот. «тоже хочет быть писательницей». <...> «Тут с нами рядом писатель живет... вот забыла фамилию... он в большой дружбе с нею...»

— Какой же писатель?

— Забыла.

Оказалось, что Макаренко, автор «Педагогической поэмы»... Я так и сорвался: пойду к нему.

— Это тут рядом.

Пошел. Небольшая дачка в большом лесу, белая, уютная, дряхлая. Первый, кого я увидал, был атлет, красавец, лет двадцати, с веселой «аристократической» улыбкой — приветливый, в руке ракетка от лаунтенниса — почти невероятный: такое здоровье, такая гармоничность, такая душевная ясность.

С ним рыжий, тоже отлично сложенный, но рядом с тем, первым кажущийся плюгавым: талантливые волосы (стиля соломы) и милая улыбка— «аристократа» (как изображают ее в англ. романах).

А потом вышел и он: лет 50, походка четкая, рукопожатие военное. Никаких лишних движений, ни одной развинченной гайки, лицо волевое, спокойное. Дисциплина и в то же время задушевность, юмор. «Пишу книгу о воспитании. Так и будет называться: «Книга о воспитании». Ведь сейчас такая книга ужасно нужна. Приходит ко мне на днях один родитель: что делать, как мне воспитывать моего сына? Он мальчик неплохой, но...

— Но?

— Но вошел с наганом в магазин, закричал «руки вверх» и ограбил кассу.

— А вы, я слышал, с Наркомпросом все ратоборствуете... Дело доброе, Ваши книги страшно популярны среди наших пацанов (я ведь пацанов люблю) — в поезде везде декламируют. Вот сейчас жена руководит приютом для девочек-проституток — 400 человек— подите поглядите. Да вы даже дзержинцев не видали?! Вот вам два дзержинца — и он, к изумлению моему, показал на двух дэнди, с которыми я познакомился только что.

— Вот этот рыжий — великим будет артистом. Вы в очереди будете стоять за билетом.

Тут подъехала «моя» машина. В нашей компании была жена Довженко, Солнцева, которая страстно заинтересовалась этим рыжим — с точки зрения кино. У него фотогеничнейшая наружность». <...>

 

2 сентября. Был вчера по случаю Мюда6на трибуне с отличниками. Погода пестрая: то дождь, то солнце, но больше дождя и холодного ветра. Я стоял прямо против трибун, где находилось правительство: Постышев, Косиор, Затонский, Балицкий и проч. Со мной были дети в украинских национальных костюмах. Они были поражены, какой печальный вид у Постышева! В черной кепке, в черном пальто, задумчивый и грустный, он стоял и думал какую-то невеселую думу. Иногда даже не глядел на процессию. Косиор махал кепкой, кричал ура, отвечал на приветствия, а П., обычно столь оживленный, не принимал ни в чем никакого участия.

Бедный,— говорили дети.— Должно быть, у него горло болит. Как бы он еще сильней не простудился! <...>

 

7/IX. Одесса. Вчера приехали. Не был я здесь с 1908 года. Перед этим был в 1905 г. Видел восстание Потемкина. А перед этим здесь прошло все мое детство, вся моя молодость. А теперь я приехал сюда стариком и вспоминаю, вспоминаю... Вот биржа — в мавританском стиле. Здесь в 1903 г. в январе я стоял с томиком Чехова (изд. Нивы) и не мог донести до дому — раскрыл книгу на улице — стал читать, и на нее падал снег. Вот маяк — где мы геройствовали с Житковым. Вот одесская 2[-я] прогимназия, где я учился. В эту прогимназию я побежал раньше всего. Здесь теперь типография им. Ленина; у дверей копошится какой-то старик. «Я — Чук., писатель, здесь у вас, в типографии печатаются мои книги, я хотел бы взглянуть на тот дворик, где я был 45 лет назад,— я здесь учился... Здесь была школа...

— Нельзя.

— Почему?

— Говорят вам, нельзя. Сегодня выходной... Я здесь хозяин».

Так и не пустил. Его фамилия Гутов.

Был на Ново-Рыбной, там, где прошло мое раннее детство. Дом номер шесть. Столбики еще целы — каменные у ворот. Я стоял у столбиков, и они были выше меня, а теперь... И даже калитка та самая, к-рую открывал Савелий. И двор. Даже голубятня осталась. И замечательные нищенские норы, обвитые виноградной листвой... И дети играют в саду — как я с Марусей. Собственно, не садик, а так около дому расползся стеной виноград и создал беседку. Здесь мы с Марусей играли в путешественников,— Азия, Африка, Европа <...> наползло прошлое и не хочет уйти. Тут через 2 дома Мария Б. Гольдфельд жила в «великолепном» доме Тарнопольского, доме, который оказался чрезвычайно невзрачным. Мы здесь бушевали когда-то любовью — мы, два старичка, производящие какое-то дикое впечатление на прохожих. Новая жизнь: где был памятник Екатерине — стал памятник Карлу Марксу. Где была синагога,— там клуб. Где была подлая пятая гимназия,— там институт. Где был Мих. монастырь, там дом НКВД. Где были дезорганизованные, полуголодные дети, там превосходные ученики — круглолицые весельчаки — и сколько их — я посетил 39 школу (Ул. Чичерина, 20) — и был очарован и видом воспитанников, и их знаниями — и чистотой тетрадок. Познакомился с Богуславской Екатериной Трофимовной, которая с 1886 года занимается преподавательской работой. Все было хорошо, но потом я пошел в 8-ой класс, где преподает Софья Яковлевна Гаскó. Спрашиваю детей: что такое ямб, что такое хорей — никто не знает, амфибрахий — не слыхали; про Пушкина

— Родился в 1836 году.

— После Павла царствовала Екатерина.

— Некрасов и Гоголь жили в разное время и встретиться не могли...

— Кто слыхал о Тютчеве? — Никто... <...>

Как жаль, что в Одессе я не посетил Канатного переулка, где прошла моя мутная и раздребежжонная молодость. Дом Баршмана! Я заплакал бы, если бы увидел его. Там через дорогу жили Полищук, Роза, Бетя. К ним моя влюбленность, к ним и ко всем приходившим к ним. А внизу конфетная фабрика. В окно можно было видеть, как работницы грязными руками по 12 часов обворачивали карамельки. Там я прочел Бокля, Дарвина, Маркса, Михайловского, там я писал первые стихи, там вообще наметился пунктиром я нынешний. Стихи я читал (Пушкина, Некрасова) со слезами — и думал, думал, выдумал свою философию — самоцели или самодавления — и писал об этой философии целые тетради. Если бы жизнь моя не сложилась так трудно (многодетность, безденежье, необходимость писать из-за хлеба), я непременно стал бы философом. Помню жаркое ощущение, что я один знаю истину о мире — что я должен открыть эту истину людям, погрязшим в заблуждениях,— и сознание своего бессилия из-за необразованности, незнания физики, психологии, вообще слабый научный багаж — о! как тяжко было мне фельетонничать! В доме Баршмана я узнал все, что знаю сейчас,— даже больше. Там я учился английскому языку. (Сижу на мосту «Аджаристана». Выходим из Севастополя. Чайки над нами — пролетят немного против ветра, а потом распластываются в воздухе, и их несет назад — и, очевидно, это им очень приятно. И начинаются неотступные мысли о Муре — при виде крымских гор — их очертания.)

Какие у чаек умные черные глаза, как они ежеминутно поворачивают голову. Верткая голова: вправо, влево. И вкось. Друг за дружкой следят.

 

15.IX.1936. Алупка. На могиле у Мурочки.

Заржавела и стерлась надпись, сделанная на табличке Просовецкой

МУРОЧКА ЧУКОВСКАЯ

II 1920 — 10/XI 1931

 

А я все еще притворяюсь, что жив. Все те же колючки окружают страдалицу. Те же две дурацкие трубы — и обглоданные козами деревья. <…>

Я все не могу взяться за повесть. Жизнь моя дика и суетлива. Очень хочется писать воспоминания — для детей. Пробую. Ничего не выходит... Благосостояние мое за эти пять лет увеличилось вчетверо.

Мой портрет рисует Татьяна Николаевна Жирмунская. Она — племянница Петра Струве, т. к. ее мать и жена Струве — сестры (Герд). <...>

 

29.IX. На пароходе «Крым». Отъезжаем от Ялты в Сочи. Потрясающе провожали меня дети. Двое детей академика Семенова — Юра и Мила, а также Тата Харитон и дочь уборщицы Любы Кубышкиной — Тамара. Тата даже всплакнула за ужином. Каждый хотел непременно нести за мною какой-нибудь предмет: один нес за мною зонтик, другой шляпу, третий портфель. Тот, кому не досталось ничего, горько заплакал. Я сел в «pick up». Они убежали, и вдруг гляжу: несут мой самый большой чемодан — которого и мне не поднять — все вчетвером — милые! И как махали платками. <...>

 

26/XI. Приехал в Л-д. Вчера слушал в Москве по радио речь Сталина. Это речь на века7.

 

28/XI. Вчера был в двух новых школах. Одна рядом с нами тут же на Манежном. Пошел в 3-й класс. Ужас. Ребята ничего не знают — тетрадки у них изодранные, безграмотность страшная. А учительница ясно говорит: трист о. И ставит отметки за дисциплину, хотя слово дисциплина пишется школьниками так:

дистеплина

десцыплина

и проч. Дети ей ненавистны, она глядит на них как на каторжников. А в другой школе, на Кирочной, (вместо церкви) — я попал на Пушкинский вечер. Некий человек из Русского музея организовал в школе «выставочку» и отбарабанил о мистике Ал. Бенуа и о реализме Тырсы —школьники слушали с тоской. На стене висели неузнаваемо плохие фотографии с рисунков Бенуа, Врубеля — повешенные слишком высоко: ничего не разобрать.

Потом вышел учитель Скрябин — и заявил, что Пушкин был революционер и что он подготовил... Сталинскую Конституцию, так как был реалист и написал стихотворение... «Вишня». Все наркомпросовские пошлости о Пушкине собраны в один пучок. Ребята не слушали, вертелись, перешептывались, а когда педагог кончил, закричали бис! <...>

 

 

1 апреля 1937 г. Сегодня мне 55 лет. Ишиас. Что-то плохое с желудком. Загруженность работой небывалая. Всю зиму хворал и бессонничал. Но настроение ясное, праздничное. Думаю о Мурочке, о маме, о М. Б.... Повесть моя застряла. Не могу писать ее из-за того, что надо писать о Некрасове. А не пишу о Н-ве оттого, что надо писать повесть. На столе корректура Некрасова, которую не хочется держать. <…>

 

27/IV. Еду в Одессу. Хочу нахватать впечатлений для повести. Едет Гернет. С нами — доктор-одессит, хирург. Гернет говорит о литераторах. Я между прочим упомянул, как богато и беспокойно жил Горький — в последнее время, какой пошлостью окружал его Крючков.

— Богато?! — встрепенулся одессит. — Вообще сколько зарабатывал он в месяц? А широкие массы так и не знали, что он был богат…

 

29/IV. Сейчас ночью в номере Красной гостиницы у меня украли золотые часы. Я ушел на полчаса в ресторан и оставил часы и золотую браслетку на ночном столике. Вор, заметив, что меня нет в комнате, вошел туда — и унес только часы.

 

6/V. Завтра уезжаю из Одессы, почти ничего не сделав. Улетаю в самолете. Страшно соскучился по М., по дому. Какой удивительно благородной и плодотворной кажется мне наша жизнь в Л-де по сравнению с этим моим дурацким мотанием здесь в этом омерзительном городе! Как он мне гадок, я понял лишь теперь, когда могу уехать из него. Хороши только дети. Но… что с ними делают.

 

23/V. <…> Сегодня приехал в Петергоф. Мне была обещана 9-я комната. Иду туда, там Тынянов. Обнялись, поцеловались. Долго сидели на террасе. Очень поправился, загорел. «Ничего не пишу, даже не читаю». Но комната полна книг «Вот — Парни. Знаете, хороший писатель. Главное — умный. Читаю Некрасова на ò. И лучше его понимаю:

 

Вóт парадный пóдъезд.

 

Гениально. Его «Современники» знаете с кем перекликаются? С Маяковским!»

О Слонимском: «Ничего из него не выйдет. Даже родственники любого писателя пишут лучше».

Я дал ему «Русск. поэты, современники Пушкина».

«Давайте смотреть, кто из всех пушкинских современников больше всего боялся смерти».

 

24/V. Тынянов говорит: «Слава? Разве я ее ощущаю? Вот в Ярославле на днях к моему брату, почтенному человеку, пришел один врач и сказал, что он гордится знакомством с братом Тынянова — это единственный случай, когда я ощутил свою славу». <…>

В конце концов Тынянов уехал. За обедом ему дали скверный суп. Он попросил дать ему взамен тарелку щей. Дали. Но во щах не было яйца. Он попросил дать яйцо. Ему ответили: «А где же мы возьмем?»—Это в санатории, где десятки кур. «Нет!—сказал Т. — Надо уезжать». Ночью ему стало худо, ни сестры, ни сиделки. И дом заперт. Словом, 29-го за ним приехала машина, и мы уехали. Много говорил о своих планах для будущей книги о Пушкине. «Кто такой был Энгельгардт в лицее, и черт возьми! — лицей не так плох! Из него вышли Матюшкин, замечат. моряк, Дельвиг, Горчаков, Кюхельбекер. Неплохое учебное заведение! и знаете: когда П. умирал, вернее перед самой дуэлью, он хотел видеть только лицеистов, Данзаса, Яковлева. Ух, я изображу смерть Пушкина!.. И… мне ужасно хочется писать об эпохе перед революцией (1909— 1916), вот можно сделать романище!» <…>

Приехал в СССР (судя по газетам) Куприн. Я мог бы исписать 10 тетрадей о нем. Я помню его в Одессе в 1903 году, помню в 1905 (как он прятался в Потемкинские дни на Большом Фонтане), помню молодого, широкоплечего, с умнейшим, обаятельным лицом алкоголика, помню его вместе с Уточкиным (влюбленный в Кнута Гамсуна, взбирается на стол в «Капернауме» и декламирует), помню, как он только что женился на Марии Карловне, как в Одессе он играл в мяч — отлично, атлетически,— я заснул у Яблочкина на стульях, он — ко мне с ножницами и вырезал у меня на голове букву А («в честь государыни императрицы», было ее тезоименитство) — вижу его с Леонидом Андреевым, с Горьким… Последний раз я видел его у себя на квартире. Он пришел ко мне вместе с Горьким и Блоком. Ему было 48 лет, и он казался мне безнадежно старым — а сейчас ему 68, говорят: он рамоли.

…Был в Пионерлагере. Поздно. 11 часов. Пионеры еще не спят. Нет дисциплины. Не хватает пионервожатых. На втором эт. 5-го павильона открывается окно в белую ночь.

— Дяденька… вы написали «Телефон»?

— Я.

— Дяденька… Скажите, что мы все плачем. Нам так жалко…

— Кого?

— Цыгана.

— Какого цыгана?

— Собаку. Скажите, чтоб не убивали его… Мы его так любим… Мы все плачем.

Только вчера приехали и уже до слез полюбили собаку. Цыган играл с мальчиками… те срывали друг с друга фуражки и бросали ему, а он бегал за фуражками и разворотил клумбу. Сторож в шутку сказал: его надо пристрелить. Они поверили и плачут.

 

4/VI. Третий день дождь. Бедные пионеры. Нет вожатых. Смольный не прислал. Бегают какие-то охрипшие… лают, свистят… <…>

 

15/VI. <…> Третьего дня жактовские дети по моему совету — даже не совету, а мимоходному замечанию — организовали библиотеку. Я устроил их «бега» и победителям дал призы — книжки. Теперь они пожертвовали в б-ку все эти призы + те книжки, которые у них имеются. <…>

 

13 июля. <…> Руководство б-кой я поручил Мане Шмаковой; школьнице 7-го класса — у которой тяжелое прошлое: уличена в краже белья; похитила у соседей 200 р. Я смело возложил на нее звание зава, т. к. работу по регистрации книг она произвела великолепно, составила каталог, установила штрафы, организовала читателей. Были возражения, но Маня оказалась чудесной работницей. <…>

 

1/VIII. Болят глаза от корректуры. События, события! 28-го сразу: исчезновение Татки. Лида потеряла портфель, вчера Татка, ехавшая из Артека, потерялась в дороге. <…>

Пропавший портфель — не нашелся. Лида забыла его у остановки автобуса в Сестрорецке, просто положила на тумбочку и уехала. А там — книги из Академии Наук и все черновые материалы для ее будущей исторической повести. Она напечатала объявление в газете и дала мой адрес — и я сделался жертвой смешного шантажа. <…>

 

16/VIII. Был в Сестрорецке, виделся с Зощенко. Говорил с ним часа два и убедился, что он великий человек — но сумасшедший. Его помешательство — самолечение. <…>

 

29/VIII. Этот август будет памятен. Мне приснился очень яркий сон: будто Боб утонул в Москанале, и я проснулся в слезах. <…> Лидина трагедия1. Хотя я с ней несогласен ни в одном пункте, хотя я считаю, что она даже в интересах сов. детей, в интересах детской книги должна бы делать не то, что она делает (т. е. должна бы писать, а не редактировать), все же я любуюсь ее благородством, ее энергией, ее прямотой. <…>

 

30 августа. Мы приехали в Москву в 10.30 <…> у Лежнева вдруг услыхал, что тут же двумя этажами выше живет А. Макаренко. Созвонились: «Приходите, водка есть, пироги». Побежал наверх. В нем то же сочетание суровости с нежностью. Полон дом людей. Широколицая мордовка с мужем (очень приветливые), какой-то химик, написавший книгу об Америке (еще ненапечатанную), сын Макаренко, красивый чудесного сложения юноша (сын его жены), все это как-то необычайно дружно, спаяно, гостеприимно. Пироги, борщ и такие виды из окна, что хочется кричать… Из кухни (!) вид на Москва-реку, на Кремль, чудесно, а в кухне служанка-украинка, красивая, улыбается точно так же, как хозяин, хозяйка, сын, все гости: чувствуется чудесно налаженная общая жизнь. Макаренко написал («сегодня как раз закончил!») книгу о воспитании, ту, о которой говорил мне в Ирпене, уезжает нынче же, 29-го, в Крым (в Ялту), чемоданы уже уложены — и тут же за водкой, за пирогами сделал мне предложение: «Едем, Чуковский, в Америку, к весне, ладно?» Я согласился немедленно — и сказал, что буду готовиться, как к экспедиции на Северный полюс. У меня вот какие преимущества: я знаю литературу страны, знаю язык, знаю историю. Но мой недостаток: я не умею быстро писать. Корреспонденции — не мой жанр. <…>

 

26.IX. [Кисловодск.— Е. Ч. ] Погода необычайная — ясность, теплынь. А мне худо. После ванны руки-ноги дрожат, теряю в весе. Черт знает что! <...> С нами за одним столом сидит сестра Тимоши — Вера Алексеевна Громова — полненькая хохотушка, 47 лет. Говорит о Горьком: он был деспот (!) и самодур (!). Жизни совсем не знал (?). Жить в Горках (или на Никитской) было тяжко. Больше трех дней нельзя было выдержать. Внучку одну избаловал, а другую— все время держал в черном теле. <...>

27-го был у нас в Санатории — Утесов и рассказывал мне, Лежневу, Кирпотину и еще двум-трем мужчинам анекдоты. Анекдоты были так художественны, так психологически тонки, что я не мог утерпеть — созвал большую группу слушателей. Мы хохотали до изнеможения,— а потом провожали его (был еще Стенич), и он рассказывал по дороге еще более смешное,— но, когда мы расстались с ним, я почувствовал пресыщение анекдотами и даже какую-то неприязнь к Утесову. Какой трудный, неблагодарный и внутренне порочный жанр искусства — анекдоты. Т. к. из них исключена поэзия, лирика, нежность — вас насильно вовлекают в пошлые отношения к людям, вещам и событиям — после чего чувствуешь себя уменьшенным и гораздо худшим, чем ты есть на самом деле. <…>

 

13/XI. <...> Тревожит меня моя позиция в детской литературе. Выйдут ли «Сказки», выйдет ли лирика? И что Некрасов? И что «Воспоминания» Репина. Повесть моя движется медленно. Я еще не кончил главы Дракондиди. Впереди — самое трудное. В душе страшное недовольство собою.

 

 

26 ноября 1939. Корплю над книгой «Искусство перевода». Могла бы выйти неплохая книга (пятое издание), если бы я не заболел. <...> Вчера в «Правде» напечатан мой фельетон о Радловой. Скоро в «Красной Нови» появится большая моя статья на ту же тему — «Астма у Дездемоны»1. В той же книжке будет Лидина повесть. Лида пишет о Чернышевском и Михайлове2. Я рад: эта тема как раз для нее.

 

29 ноября. Третьего дня читал в Бауманском Доме Культуры детям «литкружковцам» вступительную лекцию.— Сегодня начинаю там же практическую работу с юными дарованиями. Мой портрет рисует Васильев, Петр Васильевич — умелый, но бесвкусный рисовальщик. <...>

 

30 ноября. Был сейчас в телевизоре (Шаболовка, 53) и читал свои сказки. Перед началом меня нарумянили, начернили мне усы, покрасили губы. Очень противно! Никто даже не удивляется, что человек, находящийся на Шаболовке, может быть видим за десятки километров. <...>

 

5 декабря. Третьего дня мы получили от Марины письмо. Самое обыкновенное — о разных мелочах. И внизу Колина приписка о том, что он уходит завтра во флот — командиром. <...>

 

12 декабря. 3-го дня читал свою книгу в «Библиотеке Иностр. Л-ры» «Высокое искусство» в присутствии Анны Радловой и ее мужа, специально приехавшими в Москву — мутить воду вокруг моей статьи о ее переводах «Отелло». Это им вполне удалось, и вчера Фадеев вырезал из «Красной Нови» мою статью. Сегодня Лида пишет, что Радловы начали в десять рук бешеную травлю против меня, полную клеветы. Сегодня я написал Лиде о Матвее Петровиче3. <...>

 

 

1/IV. Мое рождение. 4 часа ночи. Бессонница. Вчера на ночь зачитался записками Ксенофонта Полевого — о пьесе «Рука всевышнего отечество спасла», о вызове Ник. Полевого в Петербург к Бенкендорфу и Дубельту. <...>

Состояние мое душевное таково, что даже предстоящая мне операция кажется мне отдыхом и счастьем. <...>

 

27 апр. <...> Был у меня сегодня утром Е. В. Тарле — приезжал сговориться, как хлопотать о Шурочке Богданович1. <...>

 

26/VIII. [Переделкино.] Была Анна Ахматова. Величавая, медленная. Привела ее Ниночка Федина. Сидела на террасе. Говорила о войне: «каждый день война работает на нас. Но какое происходит одичание англичан и французов. Это не те англичане, которых мы знали... Я так и в дневнике записала: «Одичалые немцы бросают бомбы в одичалых англичан». По поводу рецензии Перцова: я храню газетную вырезку из «Театра и Искусства» за 1925 год: «Кому нужны любовные вздохи этой стареющей женщины, к-рая забыла умереть». О Лидочке: «Чудесная и такая талантливая». Очень восхищается Лидиной статьей об Олеше2. По ее словам, Лида уже пережила утрату Мити. Много говорила о Лидиной операции. «Моей второй книги не будет: говорят нет бумаги, но это из вежливости. Я вчера приехала из Л-да, встретила в вагоне Дору Сергеевну, Дора Сергеевна привезла меня сюда, минуя Москву, мне нужно повидаться с Фадеевым. Я уже его видела, он обещал звонить по телефону о Левушке — и сейчас пойду за результатом»3. Я пошел проводить ее, она очень волновалась по дороге. «— Я себе напоминаю толстовскую барыню, знаете, в «Войне и Мире». — Как же, «исплаканная». — Да! как вы догадались?— Меня с детства поразило это слово. — Да, и меня еще: парадное лицо».

 

27/VIII. Сидит внизу А. А. Вчера Фадеев прислал ей большое письмо, что он дозвонился до нужного ей человека, чтобы она завтра утром позвонила Фадееву, и он сведет ее с этим человеком. <…>

 

21/XI. Еду в Л-д. Подъезжаю. Бессонная убийственно-трудная ночь.

 

2/ХП. Был третьего дня у Тынянова. Он приехал на два дня из Детского Села (т. е. из Пушкина) — читать актерам новую пьесу «Кюхля». Ноги у него совсем плохи: он встает, чтобы поздороваться, и падает и улыбается, словно это случилось нечаянно. Лицо — в морщинах. «Спасибо Вам за письмо, К. И., но ответить я не могу, т. к. уже не способен писать письма. А когда-то как писал!— И своего Пшк. не могу писать… И вообще я имею редкий случай наблюдать, как относятся ко мне люди после моей смерти, п. ч. я уже умер». Речь его лишена прежнего блеска, это скорее всего брюзжание на мнимые обиды. <…>


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 17; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!