Воскресение 3 марта 8 страница



17.I.34. <…> Вчера я был у Исаака Бродского в его увешанной картинами квартире. Картины у него превосходные: Репина портрет Веры в лесу (1875), рисунки, сделанные в салоне Икскуль, Вл. Соловьев, Гиппиус, Спасович, Мережковский — чудесная сложность характеристик, уверенный рисунок. Есть Борис Григорьев, Малявин и даже Маяковский,— сделанный Маяковским портрет Любы Бродской очень хорош. Работы самого Бродского на фоне его коллекции кажутся неприятно пёстрыми, дробными, бездушными. Но — хорош Ленин рядом с пустым креслом, и по краскам менее неприятен. Когда я вошел, Бродский перерисовывал перышком с фото физиономию Сталина — для «Правды». Впереди ему предстояло изготовить такого же с Ленина. Но после пяти-шести штрихов начинал звонить телефон, он бросал перо и шел в столовую (у входа в которую и висит аппарат). В доме у него — жена и свояченица (урожд. Мясоедовы), сын от первой жены (студент) и сын от второй (Дима, очень милый). Рисуя Сталина, Бродский мечтает о поездке в Америку. «Там дадут за портрет Ленина 75 000 долларов».

— Ну на что вам 75 000 д.? — спросил я — У вас и так всего вдоволь.

— Как на что? Машину куплю… виллу построю… Дом… <…>

Я спросил Бродского, почему он не принял участия в чествовании Луначарского (его имя стояло среди поминателей на вчерашнем заседании Комакадемии). Он ответил:

— Пусть его поминает кто-нб. другой. Когда меня хотели сделать заслуженным деятелем искусства, Лун. ответил бумажкой, что ходатайство об этом отклонено, и сделал заслуженным — Пчелина. Пусть же Пч. и чествует его. А я не хочу. Я сказал по телеф., что еду в Москву. <…>

 

19/I 34. Вчера приехал в Москву. Ночь, проведенная мною в вагоне, была ужасна — вторая бессонная ночь. В Москве не оказалось в гостиницах номеров. <…> Наконец меня привезли в ун-ет (МГУ), зеленого, старого, с налитыми кровью глазами. Оказалось, что Игорь Ильинский, которому я незадолго прислал свои стихи на предмет их изучения,— все же ничего не выучил («Нет никакой памяти!», «долго учу!») — и читал одного Маршака. Оказалось, что после Игоря Ильинского, такого блестящего чтеца,— когда аудитория уже устала — выпустили меня. Что я читал, не помню — был в полном беспамятстве — и вдруг оказалось, что сегодня же в 4 ч. предстоит 2-й утренник — по той же программе. Опять для отдыха нет никаких перспектив. Пошел я в Б. Московскую, сел на диванчик — хоть плачь. Но ничего. В пять часов откуда-то у меня взялись силы — и читал я лучше. Публики было огромное множество оба раза. Я чудесно отдохнул бы сегодня, если бы не оказалось, что я должен читать лекцию перед художниками о Репине. <…>

 

20/I 34. Вчера утром мой друг Маршак стал собираться на какое-то важное заседание. — Куда? — Да так, ничего, ерунда… Оказалось, что через час должно состояться заседание комиссии Рабичева по детской книге и что моему другу ужасно не хочется, чтобы я там присутствовал… «Горького не будет, и вообще ничего интересного…» Из этих слов я понял, что Горький будет и что мне там быть необходимо. К великому его неудовольствию, я стал вместе с ним дожидаться машины Алексинского. Алексинский опоздал <…> наконец прибыл А., и мы поехали. Где эта комиссия помещается, я и понятия не имел — и вдруг наша машина въехала во двор Горьковского особняка. Встретил нас отъевшийся комендант, проводил в комнату, где уже поджидали унылый Венгров, Огнев, Барто, Кирпотин и, конечно, П. П. Крючков. Прошли в столовую, вышел Горький — почти не состарившийся, озабоченный, в меру приветливый. Я сел подальше от него, рядом с Алексинским и Майслером (заместитель Желдина), Алексинский привез с собою ящик, наполненный книгами о школе. Чуть он уселся за стол, он разложил пред собой целый пасьянс из этих книг. Маршак сел визави Горького — а рядом с ним поддакивающая, любящая, скромная Барто. Она каждую минуту суетливо писала разным лицам записочки. В том числе и мне, прилагаемую. [Приложена записка от А. Барто. — Е. Ч. ] М. сел читать доклад, написанный ему Габбе, Лидой, Задунайской и Любарской. Доклад великолепный — серьезный и художественный. Горький слушал влюбленно… и только изредка поправлял слова: когда М. сказал «промозглая», он сказал «Маршак, такого слова нету, есть прóмзглая». Потом спросил среди чтения: «в какой губернии Боровичи?» М. брякнул: в Псковской. (Я поправил: в Новгородской.) Сел в лужу Маршак с Дюма. Так как он ничего не читает, он и не знал об отношении Горького к Дюма и заявил свое неодобрение тем школьникам, к-рые читают Дюма. «Я вообще замечал, что из тех юношей, кот. в детстве любили Дюма, никогда ничего путного не выходит. Я вот, например, никогда его не ценил…» — «Напрасно,— сказал Горький (любовно),— я Дюма в детстве очень любил… И сейчас люблю… Это изумительный мастер диалога… изумительный… Как это ни парадоксально — только и есть два таких мастера: Бальзак и Дюма». М. замялся. Но в остальном все сошло превосходно. Из доклада так и прет физиономия совр. советского школьника, и если его перевести на иностр. язык, Европа по документам увидит — какие великие задатки у нашей системы воспит. ребят.

Горький часто вмешивался в доклад вот таким манером: надо биографию буржуазных героев, да… Вот, напр., биографию Кулиджа… Президента… извольте: вождь, мировая слава, а дурак. Или Сесиль Родс… ему и памятники при жизни… и все… а так и остался болваном… Или Рише (?)…

Надо бы переиздать книгу Мензбира… о птицах… Надо бы Брема дать… только выбросить, конечно, ту ерунду, к-рая была в советских изданиях Брема: «о влиянии беременных женщин на ловлю китов», тут я заметил, что говорит Г. очень глухо, слова расплываются, как говорят беззубые старики, хотя я сидел от него в трех шагах, я многих его реплик не мог разобрать. Но вот то, что я разобрал:

— А может быть, дать историю оружия............

— Или вот бы хорошо... книжку по анатомии...

..............................

— Перевести бы надо Оливию Шнейдер...

..............................

— Это важный вопрос: влияние детских книг на взрослых... ведь взрослые в деревнях читают книги, которые есть у ребят... У самих взрослых книг нет...

Потом выступил с докладом Алексинский.

«Прочитал я около 40 книжек о школе. Выводы неутешительны. В этих книжках ребята не учатся. Занимаются собраниями, заседаниями, командуют школой. Левацкая теория педагогики» —

Тут вступился Майслер:

— Неужели все книжки?

— Особенно ваша... Она является классическим выражением всего этого дела.

Выделил Алексинский «Республику Шкид» и «Ученик наборного художества» Т. А. Богданович. Очень сердился, что писатели ругают советских педагогов. Все это очень мрачно, серо.

Г о р ь к и й. Авторы не очень хорошо знакомы с теорией комплекса... (закашлялся), и потом говорил так глухо, что я не расслышал. Потом он предложил издать серию: Детство Льва Толстого, Аксакова, Евгения Маркова и др. Дворянское детство, разночинческое (Воронов)... и проч.

Потом мы разошлись.

 

20/I. Вчера я читал вечером в Tea-Клубе о Репине, а сегодня днем в том же Tea-Клубе — детские стихи. Сегодня я хорошо рассмотрел Ефимова «Петрушку». Конечно, это вещь замечательная, особенно сказка о гномах.

Потом поехал я в Детиздат. «Кому здесь бить морду оттого, что ни одна из моих книг не выходит?» Все в один голос сказали: Смирнову. Я пошел к этому лунатику.— А, К. И., ну как ваши выступления? — Дело не в моих выступлениях, а в ваших преступлениях: как вы смели задержать печатание «Робинзона» и называть эту книгу безграмотной? Как вы смеете мариновать мои «Сказки»? Как вы смеете скрывать от детей «Остров Сокровищ»?

— Ничего этого нет! — сказал Смирнов.— Кто это наклеветал на меня? — Я забыл...

— Об этом говорят все... вы назвали мою книгу безграмотной...

— Никогда... вот смотрите, она в производстве... Дайте мне все ваши сказки... я их мигом напечатаю... И кто из моего аппарата мог наклеветать на меня?

Потом я увидел Лядову, которая сообщила мне, что будто бы 19/XI прошлого года она заявила в ЦК, что Смирнов сумасшедший, что он занимается прожектерством, а книг не издает и т. д. Смирнова будто бы вызвали в ЦК и велели ему в месячный срок поставить издательство на ноги. Прошел месяц, См. ничего не сделал — ЦК постановил его снять. Но приказа о его увольнении не подписали из-за Московской конференции — времени не было — поэтому См. пользуется отсутствием приказа и делает вид, как будто он на службе. Из рассказов Лядовой я понял, что и ее сняли, т. к. она говорит, что подала в отставку и хочет уйти — Не желаю, надоело! — говорит она.

— Розенель, вдова Луначарского, больна стрептококками. — Горький поссорился с Сталиным. «Медовый месяц их дружбы кончился».

Литвинову правительство подарило какой-то необыкновенный дом,— эти три новости я узнал от Лизочки Кольцовой, которая только что вернулась из Парижа. Оттуда она привезла колпак на лампу — в виде глобуса и рюмки с графином для водки в оправе четырех старинных французских книг, на корешке которых «Истинная религия» («La Religion Vraie»). Книги лежат у Кольцова на письм. столе — похожи на подлинные, берешь, открываешь — там выпивка. Стоят книги 200 фр. У Лизы таких денег не было, она переписала в нашем торгпредстве на машинке какие-то отчеты, заработала 200 фр. — купила Мишеньке сюрприз. В комнате, что ближе к парадному ходу, спит мальчик. Это немецкий мальчик, которого М. Кольцов привез из Германии. «Никаких сантиментов тут нет. Мы заставим этого мальчика писать дневник о Советской стране и через полгода издадим этот дневник, а мальчика отошлем в Германию. Заработаем!»1

Сейчас позвонил мне Игорь Ильинский. Он выучил «Котауси и Мауси» и будет эту вещь читать 22-го на утреннике. Позвал меня завтра обедать.

23/I. Третьего дня мы читали в клубе ОГПУ. Ребята встретили нас горячо. — Все ребята крупные, большеглазые, пылкие. — Кто из вас Чуковский, кто Маршак? — Фотографировали нас, читали нам наши стихи… Потом обедали мы у Ильинского — в его шикарно и стильно обставленных комнатах — потом я поехал к Каменеву и до 2-х час ночи работал с ним над гранками Некрасова.

Вчера я с утра работал над гранками. Потом выступал в МГУ — ребят было около тысячи — Ильинский читал впервые «Котауси». <…>

 

25. Был третьего дня у Смирнова. — Ну давайте подписывать договоры. — Ах, голубчик… Тут вышла такая белиберда… ведь я теперь полуснят… Чертовщина… (смеется)… Недоразумение, конечно… Подождите до 27-го… Тогда все выяснится…

Говорят, он, будучи снят, все же сидит на работе — для того, чтобы ему и всей его своре, всем этим Розенфельдам и Катловкерам, было выдано выходное пособие.

Розенфельд разлетелся ко мне:

— К. И.! Какая жалость, не удалось вместе поработать.

А их потому и снимают, что они не работали вместе с нами, детскими писателями!

Григорий Гуковский обратился ко мне внезапно с просительным письмом2— я повел его к Каменеву и устроил ему свидание с Вышинским. В «Acad.» был два раза. Сокольников утверждает, что «Сказки» в работе — в Гознаке — и предложил мне поехать с ним 27-го в Гознак. Посмотрим! <…>

Вчера я выступал в 3-х местах. Читал на радио о Некрасове, в Парке Культуры и Отдыха — и в 5 ч. 15 читал свои сказки опять-таки по радио. В П. К. и О. было отвратно. Устроительница утренника не умела собрать ребят, меня заставили ждать на холоду, угощали мерзейшим обедом (причем, дело было организовано так гнусно, что милиционер долго не пускал меня в столовую, а когда пустил, оказалось, что за столом ни одного места), наконец в какую-то небольшую комнатенку согнали около сотни разнокалиберных ребят, которым даже не сказали, что я писатель (устроительница плохо знала об этом и все толковала: «к вам приехал дядя из Ленинграда прочитать вам рассказы»), во время моего выступления распорядилась фотографировать меня при вспышках магния, и это отвлекло ребят от чтения. Обратный такси не был мне обеспечен, хотя она и совала при публике какую-то трехрублевку ребятам, чтобы они пошли вместе со мною на Калужскую площадь — отыскивать машину. Повели меня в б-ку, где нет ни одной моей книжки — и стали показывать, как много у них книг Серафимовича. Такси на площади так и не нашлось — и я должен был мытариться на трамвае.

С горя я пошел к Э. Багрицкому. Он седой, изъеденный болезнью (астмой), похожий на Меньшикова в Березове (Сурикова), завален редакционной работой по «Советской Литературе» — производит впечатление человека выдохшегося, которому уже нечего сказать.

 

30/I. От 25 до настоящей минуты лежу в трех болезнях грипп (простудился в Парке Культуры и Отдыха); отравился мясом — бефстроганов в Большой Московской и, упав в обморок от отравления, разбился — повредил себе ребро. <…> Читаю «Повести и рассказы» Герцена (новое изд. «Academia») и стихи Шевченка.

Горький, простудившийся еще в Горках, был на Съезде3(на речи Сталина) — теперь грипп его очень усилился. Он не вернулся в Горки, а лег на Б. Никитской.

 

31/I. Вчера был у меня Халатов. Он устраивает меня в Кремлевской больнице. Я не верю своему счастью, ибо весь я калека. Сегодня у меня впервые нормальная температура. Читаю «XVIII век» в «Литературном Наследстве».

Карета скорой помощи отвезла меня в Кремлевскую больницу. Здесь меня вымыли, облекли в халат и поместили в палате № 2. Я пожаловался сразу и на гриппы, и на почки, и на кашель, и на желудок. Когда я ехал в карете, я видел огромное количество милиции и множество народу — демонстрацию с флагами. Снежок, ветра нет, туман, гнилая погода. На Красной площади несколько военных частей. Я проехал дальше. В больнице меня уложили в кровать, и я стал слушать радио. Радио передавало Красную площадь. Меня поразило, что москвичей, московских рабочих приветствует наш ленинградский Киров — он, единственный. И больше никто из представителей Съезда. Что-то чуялось скомканное, праздник рабочих был без отклика. Ура, ура, ура — доносилось до меня тысячи раз, искреннее и пылкое — но поразило меня также и то, что т. Киров не упомянул о полете в стратосферу. (Сегодня утром мать Е. Н. Кольцовой рассказала мне, будто стратостат благополучно опустился в Коломне.) И вот после того, как я бросил радио, сунул его под подушку, я вдруг услыхал слова «печальное известие» — вытащив судорожно наушники — я услыхал сообщение Енукидзе о трех погибших героях Осоавиахима4— и дрожу от горя и не могу заснуть…

 

2/II. Температура все держится на 37. Слабость ужасная. <…>

 

10/II. Я все еще в Кремлевской больнице. Терапевтическое отделение, палата № 2. Третьего дня у меня был поэт Осип Мандельштам, читал мне свои стихи о поэтах (о Державине и Языкове), переводы из Петрарки, на смерть Андрея Белого. Читает он плохо, певучим шопотом, но сила огромная, чувство физической сладости слова дано ему, как никому из поэтов. Борода у него седая, почти ничего не осталось от той мраморной мухи, которую я знал в Куоккала. Снова хвалил мою книгу о Некрасове.

 

19/II. Вот и Багрицкий умер. Я и не думал, посетив его 24/I, что вижу его первый и последний раз. Я все еще в Кремлевской. Мне позволено гулять на крыше — куда я и поднимаюсь с трудом, в шубе и казенных валенках. Оттуда открывается вид на площадку 32-й шахты метро — прямо против больницы, на задах строящейся библиотеки им. Ленина. Года через три то, что я вижу сейчас, будет казаться древностью. А сейчас я вижу вот такое. На площадке стоит двухэтажный дом, построенный лет 40 назад. На этом доме образовались трещины — оттого что под ним слишком близко проходит туннель метро. Поэтому бородатые скифы с топорами тут же на площадке тешут бревнышки и делают подпорки для дома. <…> Главная сила на площадке — женская. Там и здесь копошатся восьмерки молодых разнообразно одетых женщин с лопатами, которые наполняют поднятой снизу землей тележки и грузовики. Тележки въезжают при помощи троса в башенку шахты, и их содержимое оттуда ссыпается на стоящий внизу грузовик. Многое мне сверху кажется нелепым. Почему, вычерпав землю, ее не насыпают прямо на грузовики, а складывают раньше на площадке, где она смерзается так, что ее надо долбить ломом. Из-за этого приходится делать двойную работу и даже не двойную, а тройную, потому что те кучи, которые загромождают двор, приходится не только вскидывать на грузовики, но и передвигать на дворе с места на место. Бестолковщины много. Но все же метро будет построен.

Были у меня здесь Алянский, Шер, Каменев, Шибайло.

Каменев возится с письмами Пушкина под ред. Модзалевского. Говорит, что примечания Модзалевского — это нагромождение такого необъятного количества фактов, что приходится перерабатывать каждую страницу.

 

21/II. Думал завтра выписаться из больницы — и вдруг сегодня заболела голова, температура поднялась до 37. <…> Начал собирать материалы для своей книги «От двух до пяти» — для пятого издания, хотя четвертое еще не вышло. Хочу подчитать по психологии, педологии, лингвистике, а то я в этой книге сплошной самоучка. И нужно прощупать более гибкий и обаятельный стиль. Очень казенно и мертво построена вся книга. Этого не замечают, т. к. самый материал умягчает сердца, но я, держа на днях корректуру 4-го изд. этой книги, удивился, до чего я в ней неталантлив. <…>

 

24/II. Мурочкино рождение. Ровно месяц, как я заболел. Сегодня еду в Узкое. М. Кольцов дает машину — хотя это трудно, т. к. сегодня выходной день. Прочитал здесь «Мелкого беса», «Повести» Герцена, Автобиогр. Щепкина, «Записки» Антоновича, «Дело Засулич», «Игры народов» и пр.5. Вначале я здесь замечал только то, что это Кремлевская, и лишь потом заметил, что больница. Вначале кинулась мне в глаза роскошь этого учреждения, и лишь потом те страдания, к-рые за этой роскошью скрыты. Только Петров, секретарь Обкома Чувашии, с котор. я разговорился в последнюю минуту, здесь показался мне достойным человеком. Все соседи были «пустяки и блекота».

 

25/II. Вчера на машине Мих. Кольцова в сопровожд. Александры Ивановны и Булатова в 2 ч. дня выехал в Узкое. Трудно передвигать ноги. Ехали мы, ехали по заснеженной ураганом дороге — и наконец шофер отказался ехать дальше. Сплошной снег, не видать дороги. Булатов голыми руками без перчаток взвалил себе на спину мой чемодан, набитый книгами; побежал на гору (дорога шла в гору) — я пошел по бездорожью под ветром (только что из больницы), промочил ноги. В Узком меня не ждали — сунули в библиотеку — поставили там кровать, ноги у меня мокрые. Бесприютность и блекота. Пошел я к Халатову. Он в роскошном номере, с женой, с заведующим Узким, тов. Белкиным (старик доктор), с заведующим Домами отдыха КСУ, с его женой, дочерью,— и все входят новые люди. Обед на десять персон.— «Кушайте». Как всегда семейно, и радушно, и просто. Жена его огорчена: он болен, лечиться не хочет. А он: «кушайте». «Не хотите ли эту книжку?» и пр. В конце концов: «возьмите мой номер, я уезжаю». И меня переселили в роскошн. номер, где я и обитаю сейчас. Показал мне письмо от Алексея Толстого — о прелестях соц. стройки, так что даже странно, что оно начинается «дорогой Арт. Багр.». Это передовица, к кот. приписано неск. слов о том, как надоело ему, Алёшке, писать «Петра». Лег я спать, не заснул — ни секунды не спал, читал поразительный «Ленинский сборник. (Тетради по империализму)». Тоска финская, куоккальская.

 

5 марта. Завтра уезжаю из Узкого. Погода солнечная, но мороз такой, что я отморозил себе щеку. Дети, ворующие дрова. Я за ними в деревню. Нищета, неурожай, голод. Нет хлеба, п. ч. колхоз огородный, а картошка сгнила и ягоды не уродились. Не сплю совсем. Завтра у меня два выступления. Здесь я переделал «Крокодила», написал 3 рец. и вообще работал больше, чем нужно. Проправил рукопись «Солнечную»; написал фельетон.

 

25 марта. Приехал в Ленинград Тициан Табидзе. Я у него в долгу: он очень горячо отнесся к нам в Тифлисе,— и надо воздать ему ленинградским гостеприимством. Он в «Астории». Пошел я туда; не застал. Вернулся — у меня Тынянов. Расцеловались. Зовет к себе — у него Табидзе будет в гостях. Пошли. Он удручен вульгарной кинопостановкой Киже. «Если есть в этой кинокартине поручик Киже — это режиссер. Режиссер тут действительно Киже, п. ч. его нет совсем». Я утешал его, как мог, хотя «Киже» действительно плох6. Изо всех актеров ему больше всего нравится Ростовцев. — Зощенковская «Возвращенная молодость» третьего дня была обсуждена публично в «Доме Ученых», причем, отличился акад. Державин, выругавший Зощенку за «мещанский» язык. Федин выступил защитником повести. Говоря об этом, Тынянов обнаружил много сосредоточенной и неожиданной ненависти к Федину. «Федин… защищает Зощенку!! Федин покровительствует Зощенке!! Распухшая бездарность!» и т. д. С такой же неожиданной злобой говорил он об О. Мандельштаме и о Б. Пастернаке: про О. Мандельштама очень забавно. Был в Берлине в одном мюзик холле такой номер: выходили два совершенно бесцветных человечка, и вместо пола у них под ногами была резиновая огромная подушка, и они на этой подушке подскакивали все выше и выше — и улетели в потолок. И их не стало. А про Пастернака — что отец у него плохой (нрзб. — Е. Ч.)… мюнхенской школы, все пишет расплывчато … и сын в отца… все мутные слова, мутные образы…

Рассказывал про Горького. Как Горький не вытерпел, когда Алешка (иначе Тынянов не называет Толстого) с большим успехом рассказал у него анекдот об отрубленной голове — и сейчас же сам выдумал, как на Невском 9 янв. какая-то женщина везла на извозчике отрубленную голову — в пику Толстому: не вынес, что смеются не его анекдоту. («Только вы, К. И., никому не говорите!») Пришли мы к Тын-ву, у него еще никого нет. Он стал читать мне свои новые переводы из Гейне. Составляется целая книга. Есть прекрасные — о Наполеоне III (в виде Осла), но лирические переведены слабее. Наиболее удачны те, где Гейне жесток, сух, колюч.

Пришли Табидзе и его жена Нина Ал-андр. Она в восторге от Ленинграда. Пришли Эйхенбаум с женой. Эйх-а недавно страшно изругали в «Лит. Газете»7. Он послал ответ — не напечатали. Он послал копию Горькому и в Оргкомитет (Юдину). Ждет результатов.

Ольга Дм. Форш полна радостного возбуждения. Ее «Одетые камнем» вышли в ГИХЛе, она принесла книгу Инночке. «Хорошее издание!» Очень довольна. Рассказывает, как они с Тыняновым ехали в Дом ученых и к ним приплели Чапыгина, и они в шутку говорили: зачем Чапыгин? Не выдать ли его за своего отца и учителя? И вдруг, когда они стали выступать, какой-то оратор объявил их «учениками Чапыгина». Пришел милый Каверин, очень обиженный карикатурой Радлова, который исказил его черты с определенной тенденцией8. Вообще по поводу нового альбома рисунков я заметил, что каждый, изображенный в нем, хвалит карикатуры на других, но не на себя.

— Ну, меня-то он сделал поверхностно, но Либединский хорош! — говорит О. Д. Форш.

— Ну, разве Юрочка такой? — говорит Ел. А. Тынянова.— Вот Эйхенбаум хорош.

Но Эйх-у нравится Лебеденко, и т. д.

Все с ненавистью говорили об академике Державине — и о его гнусных нападках на Зощенку9.

Сегодня в Оргкомитете я видел Лебеденко. Он вынул изо всех карманов рецензии французских и немецких газет, где его «Тяжелый дивизион» хвалят, как никогда не хвалили «Войну и Мир».

Завтра в Ленинград приезжает Семашко.

 

29/III. Сегодня ходил в Райсовет хлопотать, чтобы детскому клубу писателей дали наконец помещение. Этот клуб предполагалось устроить в помещении надстройки на Грибоедовском канале, куда на днях переезжают писатели, но в последнюю минуту отведенную под этот клуб квартиру передали Зощенке — и еще кому-то, а нам предложили отвоевать площадь у помещающейся в том же доме артели «Сила». По этому поводу мы (Хесин, Зощенко, Фроман и я) ходили в Райсовет. Зощенку я увидел сзади со спины, как он поднимался на лестницу стариковской походкой человека, у кот. порок сердца. Я сказал ему: зачем он меняет хорошую квартиру на худшую? Он сказал с неожиданной откровенностью: «у меня оказалась очень плохая, сварливая жена, к-рая в доме перессорилась со всеми жильцами, я, конечно, в это не вмешиваюсь, но надоело. Не знаю, как я прожил в своей семье эти два года. Такая тоска».

Упивается славой своей «Возвращенной молодости».— «В один день распродана вся книга. Кучи писем отовсюду» и т. д.

Жеманный, манерный, наполненный собою и все же обаятельный. Председателю Райсовета поднес свою книжку «от писательской общественности».

Рассказывает, что его вызвал к себе Бухарин — в гостиницу. «Сам позвонил. Болен гриппом. Лежит в кровати голый. Пышет буйной энергией. «Даю вам квартиру в Москве и 2½ тысячи жалованья — пишите для «Известий» фельетоны». Я отказался. Говорю: нездоров.— Ну так поезжайте в Нальчик! Я сейчас же дам вам туда письмо.

— А дома у меня,— говорит Зощенко,— очень плохо: вселили жильцов, и у сына всегда температура.

 

17/VI. Тоска. Главное, ничего не могу сделать для Сербул. [нрзб.— Е. Ч. ] Я пошел к Мих. Кольцову. Он радушен и любезен, но — занят, куда-то торопится. Заговорил со мною о кн. Вяземском, приволок 7 том Шереметевского издания.— «Изучаю как один из фельетонных методов». Говорил о том, почему он назвал себя Кольцовым. И анекдоты. Как-то у А. Н. Толстого собрались: К. Державин, Мих. Кольцов, Соловьев. Кольцов поднял тост «за однофамильцев». Но рассказывает и глядит на дверь. А тут еще его немка ввязывается в разговор10. Каркает по-вороньему. Тоска еще сильнее замутила меня. Я пошел к Халатову. Светлана, Нина и Жорж укладываются на дачу, облепили меня со всех сторон, но взрослым не до меня, взрослые недовольны, что дети перестали складывать игрушки и книги. Я пошел пешком в Дом Ученых: у Марии Федоровны заседание. Я — к Юрию Олеше: он пишет статью о театре. Первую статью в своей жизни. «Жена едет на дачу; ей нужно 3000 рублей, а у меня нету. Я получаю во Всероскомдраме по тысяче в месяц авансом в счет будущего и больше ничего не имею. Правда, я целый год не писал». И тут же рассказал мне содержание своей будущей пьесы «Марат». «Мальчишка знает, что Шарлотта приехала в Париж убить Марата, и хочет уведомить об этом Марата, но ему мешает целый ряд обстоятельств». Его поразило письмо Репина, которое я прочитал по «Чукоккале». Величественное письмо. Был ли Репин богат? — О, да.— «И все же экономил копейки? Это он для продления жизни. Жизни у него остается уже меньше, чем денег, вот он и обманывает себя. Я видел, как Влад. Ив. Немирович-Данченко, 75 летний старик, богач, торговался с извозчиком. Выторговал полтину, два года назад». Чудесный собеседник Олеша, но — тоже занят. «За статью мне дадут 750 р. за лист, я продам ее кусочками в вечернюю «Красную», в «Вечернюю Москву», в «Литгазету», сделаю из нее 3000». А самого так и тянет к чернильнице. Я пошел к Сейфуллиной, вот-вот заплачу. Но и Сейфуллиной нет, а есть ее сестра, 23 летняя Капа, которая встретила меня словами: ой как вы подряхлели.

 

18/VI. Вечером доклад Сольца о чистке партии в Оргкомитете Писателей. Сольц — обаятельно умный, седой, позирующий либерализмом. Возле него Мариэтта — буквально у самого уха — как Мария у ног Христа. Сейфуллина визави, застывшая, неподвижная. Фадеев председатель. Кирпотин, Архангельский, Шабад, Лядова, Гайдар и много безличностей. Речь его была не слишком блестяща, покуда он говорил один, но, когда его стали расспрашивать о чистке — т. е. о практике этого дела, он так и сыпал бисером, и все собравшиеся гоготали. Гоготали наивно, п. ч. основная масса состояла из очень простодушных людей, вроде тех, что прежде заполняли галерку. Дремучие глаза, мясистые деревенские щеки. «Интеллигентных» лиц почти нет. Ни за что не скажешь, что писатели. Сольц говорил о том, как при чистке он главным образом восстает против скучных людей. Есть у нас такие: боролся за революцию, жертвовал собою, обо всем, что было у нас до 1917 года, может очень интересно говорить, а с 1917 года говорит скучно. Это дурной признак. Таких ну что вычищать? Нет, не вычищать таких нужно, а дать им пенсию. Больше чем на пенсию они никуда не годятся.

— Как вы чистите молодежь? — спросила Лядова.

— К молодежи я особенно требователен. Но как судья я никогда не приговариваю молодежь к высшей мере наказания... Я вообще не люблю стариков. Терпеть не могу больных. Если мы будем покровительствовать слабым, больным, убогим,— кто же будет строить?.. Происхождение человека не интересует меня. Прежде чванились графством, теперь происхождением от слесаря. «Иной думает, что с него довольно того подвига, что он — родился у слесаря. С этим мы должны бороться... Я городовых всех восстанавливаю (в комиссии по чистке). Ведь и полицейский это тот же милиционер, он происходит из беднейших крестьян... Если б у него была земля, он не пошел бы на службу в полицию... Я чищу чистильщиков. Я чищу партийную знать...» Потом замолол о половой жизни. «Половая жизнь носит характер общественный: кто смотрит на нее, как на естественное отправление организма, тот себя в этой области принижает, и не только в этой области... Ничего хорошего нет, что человек ставит себя на уровень животного».

Его спросили о том, как он относится к современной советской литературе. «Память у меня стала плохая. Что ни прочту, забываю. Вот Шолохова прочитал «Поднятую целину» — и сейчас же забыл».


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 15; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!