Воскресение 3 марта 3 страница



 

Всех раздемьянили. Решения близкого

С трепетом жду оттуда.

Будут ли нас теперь обагрицковать

Или об Жаровать будут.

 

На случай гибели Авербаха:

 

Братие! кого погребахом?

Ермилова с Авербахом.

 

Рина Зеленая показала прелестное пародийное письмо, присланное ей из совхоза Кольцовым — якобы от ее поклонника. <...> что еще говорилось, я забыл, я ушел, весь раздавленный, отчужденный от них почему-то.

Шатуновская на службе: распределение учебных пособий. Вчера читал Виноградова «Три цвета эпохи»1—и «Смерть Ив. Ильича».

 

24 ноября. Похоже, что в Москве всех писателей повысили в чине. Все завели себе стильные квартиры, обзавелись шубами, любовницами, полюбили сытую жирную жизнь. В Проезде Худ. Театра против здания этого театра выстроили особняк для писателей. Я вчера был там у Сейфуллиной. У нее приятно то, что нет этого сытого, хамского стиля. В двух тесных комнатках хламно: кровать, простой стол, и еще кровать. В двух комнатах ютятся она, ее сестра и Правдухин. Прислугу взять в дом нельзя, так как для нее нет места. На ковре собака. У С-ой болит горло. Она предложила мне пообедать с ними. Обед готовила она сама в крошечной кухоньке: бульон в стакане и варево из риса. Рассказывала о заседании у Горького (в присутствии Молотова и Кагановича) по поводу истории заводов. Каганович сказал, что в списке, предложенном Горьким, заводов слишком много, что это загрузит ее книгу. [Верх страницы оторван.— Е. Ч. ]... [Сейфуллина] оживлена, рада, что переехала в Москву: «тут рядом Шагинян, Горбунов — я рада». По обыкновению у нее и у Правдухина много новых книг, после обеда засели за чтение, причем Правдухин дал мне своего «Гугенота» в Ленинграде, вещь довольно напряженную и нудную (хуже его других вещей) и показал газетные вырезки, полные ругательств по его адресу2.

В Академии я встретил вдову Брюсова, к-рую не видел лет 20. [Верх страницы оторван.— Е. Ч. ]...в «Молодой Гвардии» ко мне отнеслись очень сердечно, но «Солнечную» велели переделать — Лядова приняла почти все мои проекты с горячим сочувствием, а в ГИХЛе, где благодушный циник Соловьев, не отвечавший мне в Алупку ни на одно письмо и не приславший мне ни копейки денег, обещал все уладить в кратчайший срок, сказал, что Уот Уитмэн печатается, и «Шестидесятники» печатаются — и, двигая большим животом, шагая в узком пространстве между окном и столом (возле стула, на котором ему подобает сидеть), воркотал какие-то успокоительно-обещательные слова и тут же попутно ни с того ни с сего рассказал, как Чагин («милый человек и способный») вздумал бунтовать против него, поднимая рапповцев, и как это Чагину не удалось. <...>

 

25/XI.31. Все по-старому. Кольцов при помощи Ильфа и Петрова разрабатывает у себя на квартире для Рины Зеленой программу ее будущего концерта, у Сейфуллиной болит горло, главный бухгалтер ГИХЛа сообщил мне конфиденциально, что бумаги в 1932 году у ОГИЗа будет еще меньше, чем нынче, так как нет целлулозы и не ввезено новых машин для ее оборудования, а на Каме какой-то завод, только что открытый, пришлось закрыть и консервировать [Низ страницы оторван.— Е. Ч. ]...богатые становятся все богаче, а бедные все беднее.— Шубы у меня нету по-прежнему, а идут холода. Был я у Корнелия Зелинского. Живет он в том же доме, где Сейфуллина. Очень мил и джентльменист, но, очевидно, живет в «тесноте»: при мне его теща принесла ему открытку от Литфонда с требованием уплатить в трехдневный срок 500 рублей — с угрозой, если он не уплатит, конфисковать его имущество и пропечатать его имя в «Литгазете». Он был в эту минуту великолепен. С аристократическим презрением он взял в руки эту открытку и сказал теще:

— Вздор. Напрасная тревога. Посмотрите на подписи: «Халдеев и Мурыгин». Кто знает таких писателей! Ничтожества, не имеющие никакого литературного значения.

На стенах у него географич. карты, на шкафах глобусы: звездное небо и земной шар.

Был я с ним у Пильняка. За городом. Первое впечатление: страшно богато, и стильно, и сытно, и независимо. Он стал менее раздерган, более сдержан и тих. Очень крепкий, хозяйственный немец-колонист. Сегодня заедет за мной на своей машине — к Кольцову и возьмет меня обедать.

Ночь я не спал. Очень раздерган. Нужно работать над Уитмэном.

 

27/XI. Вчера за мной заехал к Кольцову Пильняк — в черном берете,— любезный, быстрый, уверенный — у него «Форд», очень причудливой формы,— правит он им гениально, с оттенками. На заднем сидении его племянница Таня, круглолицая девочка 14 лет. По дороге выскакивал несколько раз: «Разрешите вас на минуту покинуть!»

По дороге: «С писателями я почти не встречаюсь. Стервецы. «Литературная газета»— не газета. Авербах не писатель». Опять ловко, быстро и уверенно в гастрономич. магазин. Выбежал с бутылкой. В доме у него два писателя, Платонов и его друг, про которых он говорит, что они лучшие писатели в СССР, «очень достойные люди», друг — коммунист («вы таких коммунистов никогда не видали»), и действительно этот странный партиец сейчас же заявил, что «ну его к чорту, машины и колхозы (!), важен человек (?)»,— сейчас же сели обедать, Ольга Сергеевна, американская дама с мужем, только что к нему приехавшая, Ева Пильняк и мы, трое гостей. Гусь с яблоками. Все мы трое — писатели, ущемленные эпохой. В утешение нам Пильняк рассказал легенду: какой-то город обложили контрибуцией. Горожане запротестовали, пришли, рыдая, к своему притеснителю. Он сказал: «Взять вдвое!..» Они в ужасе ушли домой и решили на коленях молить о пощаде. Вернулись к нему. А он: «Взять вдвое!» Они совсем обнищали, а он: «Взять вдвое!»

Тогда все рассмеялись. И он спросил: «Что, они смеются? Ну, значит, взять уже нечего».

Но, очевидно, с нас еще есть что взять, потому что мы не очень-то смеялись. Платонов рассказал, что у него есть роман «Чевенгур»— о том, как образовалась где-то коммуна из 14 подлинных коммунистов, которые всех не коммунистов, не революционеров изгнали из города — и как эта коммуна процвела,— и хотя он писал этот роман с большим пиететом к революции, роман этот (в 25 листов) запрещен. Его даже набрали в изд-ве «Молодая Гвардия»— и вот он лежит без движения. 25 печатных листов!

В утешение нам Пильняк повторил, что мы живем в атмосфере теней, что «Федерация пролетарских писателей», на кой чорт она, только и держится закрытым распределителем, а таких писателей, как Фадеев и Авербах, нету; таких газет, как «Лит. Газета», нету. Чиновники, которые правят литературой, хотят, чтобы все было мирно-гладко, поменьше неприятностей, и Канатчиков выразил идеал всех этих администраторов — Вы бы не писали, а мы бы редактировали. Но писатели пишут, только не печатают: вот у Платонова роман лежит, у Всеволода Иванова тоже (под названием «Кремль»— не о московском).

Чтобы отвлечь разговор, я рассказал, как сегодня в «Молодой Гвардии» бухгалтерша, платившая мне деньги, заявила, что такого писателя, как Чуковский, нету, она никогда не слыхала, и вообще в «Молодой Гвардии» 5 или 6 литер. работников никогда не слыхали моего имени. <…>

Разворачивая американскую пачку папирос (завернутую в плотную прозрачную бумагу), Платонов сказал: Эх, эту бумагу в деревню в окошки, мужикам!

Я вспомнил повесть Пильняка о Лермонтове, где чудесно описаны жирные голые женщины, лечащиеся в Ессентуках,— и Ольга Сергеевна рассказала, как одна жирная женщина хотела застрелиться, и спрашивала, как вернее попасть в сердце, и ей сказали, нужно взять 3 вершка ниже соска, она и выстрелила в коленную чашку.

Тут Пильняка стала бить лихорадка. Малярия. Ему дали хины. Он не захотел принять ее, пока Ольга Сергеевна не лизнет из бумажки.

Мы перешли на диван в кабинет. У Пильняка застучали зубы. Он укутался в плэд. На стене в кабинете висит портрет Пастернака с нежной надписью: «Другу, дружбой с которым горжусь» — и внизу стихи, те, в которых есть строка:

 

И разве я не мерюсь пятилеткой.

 

Оказывается, эти стихи Пастернак посвятил Пильняку, но в «Новом Мире» их напечатали под заглавием «Другу»3. Тут заговорили о Пастернаке, и Пильняк произнес горячую речь, восхваляя его. Речь была очень четкая, блестящая по форме, издавна обдуманная — Пастернак человек огромной культуры — (нет, не стану пересказывать ее — испорчу — я впервые слыхал от Пильняка такие мудрые отчетливые речи). Все слушали ее завороженные. Вообще у всех окружающих отношение к Пильняку, как к человеку очень хорошему, теплому, светлому — и для меня это ново, и ему, видимо, приятно источать теплоту, и ко мне он отнесся очень участливо, даже подарил мне галстух, так как я, по рассеянности, явился к нему без галстуха. Я ушел обласканный: американец подарил мне новые американские журналы, племянница ухаживала за мною. Пришел Глеб Алексеев, заговорил об алиментах — и я ушел. Ехать от Пильняка долго, в трамвае № 6, потом в трамвае № 10. Я ехал — и мне впервые стало легче как будто, потому что впервые за весь этот год я услыхал литературный спор.

Кстати, там же рассказали про Глеба Алексеева; он регистрировался в Союзе Писателей, и барышня, увидев его, стала рыться в бумагах на букву У, а потом сказала: вы у нас не значитесь!

Он сразу догадался: она приняла его за Глеба Успенского!

Я вспомнил, как меня во «Всемирной Литературе», когда я редактировал «Николая Никльби», кассир вызывал к окошечку: «Николай Никéльби!»

 

28/XI. Вчера начались морозы. 17 градусов. А у меня легкое летнее пальтишко, фуражечка, рваные калоши и никаких перчаток. Побежал в Торгсин — куда там! Сегодня мороз с ветром — не меньше 20°. Мы с Фектей зашили калошу, она немедленно порвалась в другом месте. На улице ветры острее ножей — побежал к Халатову, его нету, примет завтра. В. И. Невский сказал мне, что ему очень понравилась моя работа над Слепцовым, и т. к. меня давно никто не хвалил как писателя, это меня страшно взволновало. Опять я в «Молодую Гвардию», опять в ГИХЛ, мой заколдованный круг. Бегая по этому кругу, я вспомнил, что такова моя проклятая судьба бегать за копейкой по издательствам, что я не вижу ни картинных галерей, ни театров, ни любимых людей, п. ч. бегаю по делам, по конторам — для свидания с Ионовым, с Соловьевым, с Цванкиным. Вечером я побежал к Ионову. Ионов только что переехал в новый дом — Дом правительства. У него 4 комнаты, из них три огромны. В квартире еще кавардак, вещи еще не разобраны. Он въехал в квартиру Ганецкого, который в течение месяца умудрился страшно замусорить ее. Александра Мих., жена Ионова, поразила меня своей страшной худобой и болезненным видом. Мальчик сейчас узнал меня, кинулся ко мне и стал читать мне свой новый рассказ. Мне было не до него, он почувствовал это и начал кувыркаться на диване. Ионова не было. Но вот он вошел, очень заиндевелый, мы присели к столу и сразу порешили: он покупает у меня четыре книги для экспорта и дает мне авансом 500 рублей. (Это меня очень обрадовало. Скорее уеду в Питер. Мне нужно готовить второй том Слепцова и исправлять «Солнечную». Это загрузка серьезная. И мне ли роптать на бога, если деньги у меня на этот месяц есть. Только бы Халатов помог мне добыть себе пальто зимнее.) Потом я вернулся к Шатуновской, у к-рой была в это время Лядова. С Лядовой мы пошли к Кольцову. У Лядовой была задняя мысль, к-рой я не знал. Она хотела так нажаловаться Кольцову на Цванкина, чтобы Кольцов написал о Цванкине в «Правду» фельетон. Мы уселись, и она начала. «Цв. зажимает самокритику... тра-тата, Ц. распустил беспартийных редакторов — тра-та. Он нанес изд-ву страшные убытки... одна Детская Энц., к-рая, как выяснила бригада, никуда не нужна, обошлась нам в 80 тысяч рублей, сейчас мы забраковали на 100 тысяч рублей рукописей, принятых при его руководстве, Цванкин... Цванкин... Цванкин...» К. слушал добродушно-равнодушно... И от фельетона увиливал. Потом в разговоре выяснилось, что у К. есть книжка о Сталине, заказанная «Деревенской Газетой». Кольцов, написав эту книжку, хотел показать ее Сталину, но никто не решался передать ее ему. Серго сказал: «Он и тебя побьет и меня поколотит». Так она и лежала в наборе. Потом ее автоматически послали в Главлит, а Главлит в секретариат Сталина. Ст. прочитал и сказал по телеф. К-ву: «Читал книжку о Сталине — слишком хвалишь... не надо... Ты летом приходи ко мне, я расскажу тебе... что нужно вставить». Книжку отложили. Теперь Лядовой загорелось издать эту книжку в «Мол. Гв.». Кольцов, очевидно, от этого тоже не прочь. Я только всюду вставлю слово: дядя. Дядя Ленин сказал дяде Сталину, что дядя [нрзб.— Е. Ч. ] И вот решили пустить в ход пионеров, к-рые сегодня будут на Совещании у Лядовой, а потом пойдут депутацией к Сталину, чтобы он позволил напечатать какую-нб. книжку о себе, т. к. пионеры-де страшно желают узнать его жизнь, а книжек никаких о нем нету. Начали обдумывать текст этого обращения к Сталину. Выяснилось, что оно должно быть письменное. К-ву это не понравилось, ведь Ст. мог заказать книжку другому, и он — предоставив нам долго обсуждать этот план — скромно и даже застенчиво сказал:

— А не лучше ли направить эту депутацию ко мне. Пусть пионеры напишут, что они просят меня написать о Ст., а я покажу ее Старику: мол, с утра до ночи надоедают, что делать.

Ляд. закивала головкой: Да, да, да... Это чудный план. Сегодня я внушу им эту мысль, Миша,— и им покажется, что она сама пришла им в голову...

Сегодня в газетах есть о том, что председатель Зерносовхозобъединения т. Герчиков смещен и разжалован за неумелое руководство этим колоссальным учреждением. Герчиков живет в этом же доме. К. был у него. Феноменально спокоен. Утром того дня, когда в газетах появилось подписанное Сталиным и Молотовым распоряжение о его свержении, он проснулся в 9 часов, взял в постели газеты, увидел ужасную новость, отложил ее в сторону — «успею еще наволноваться»,— и заснул опять. Спал 3 часа.

Кольцов говорит, что завтра будет грозная передовая о нем в «Правде».

Холодно ужасно в комнатах. Ветры так и ходят по незамазанной квартире.

От наших из дому ни слуху, ни духу. Нужно послать телеграмму. Или спешное письмо. Говорят, почта так разладилась, что спешные письма идут из Л-да в Москву 3—4 дня.

 

30.XI. Как это ни странно, истинное сочувствие своему горю я встретил у Халатова. Он нашел какие-то непошлые слова — мне в утешение — и тон, которым они были сказаны, меня не покоробил.

Он уже неск. дней назначает мне свидания, и все неудачно, но сегодня он твердо назначил Лядовой в 4½, а мне в 5. Конечно, мы с Л. ждали до б½; конечно, он принял нас обоих. Я вкратце изложил ему проект своего «Бородули для юношества», она сказала ему о «Солнечной», и он так увлекся темой, что распорядился выдать мне авансом костюм и пальто и напечатать издание «Мойдодыра» и «Федорина Горя». Это очень кстати, п. ч. я весь обносился, гол и обтерхан. А этот аванс я выплачу ему «Солнечной».

Получил от Лиды печальное письмо: М. Б. заболела гриппом. Простудилась в Москве.

У Халатова в кабинете огромная фотография Сталина с трубкой; стоит прямо на полу против его письм. стола. На столе множество белых клочков бумаги, на к-рых отмечаются часы разных деловых свиданий. Поговорит по телеф., сейчас же отрывает белой пухлой рукой клочок и звонит: вбегает секретарша. Он говорит: напишите 4-го в 4 часа принять Собсовича. Потом опять телефон и опять клочок: напишите: 6-го в 6 час. принять Майдаровича. <...>

 

3/ХП 31. Вчера — у Кольцова с утра. Хотел просить его помочь мне раздобыть в кооперативе пальто и костюм. Он работал с секретаршей: разбирал письма. Целая куча — разных. Пишут ему горе-изобретатели, старушки-лишенки и вообще разный обиженный и неудачливый люд. Он читает каждое письмо внимательно и если ставит на нем букву К, это значит, отдать Ильфу и Петрову для юмористической обработки в каком-нибудь журнальчике. Таких К было очень много. <...>

Вдруг в разговоре выяснилось, что «Огонек» будет давать «Трудное время» Слепцова. Я взволновался и бросился к Виноградову. Виноградов принял меня дружески. Он толст и добродушен. Весь в книгах. Очень забавные у него дети Юра и Надя, знают «Мойдодыра», «Крокодила» и проч. Показал мне неприличные стихи Лонгинова и выбранил за то, что я в примечаниях к Некрасову слишком жестоко отнесся к этому почтенному ученому. «Все же Новиков и «мартинисты» очень хорошая вещь».— «Все же Лонгинов был прохвост и кувшинное рыло»,— ответил я. Оказалось, что Виноградов в довершение ко всему летчик. Он выдержал экзамен, кажется, на пилота и в этом году летал в Красноярск — в 22 часа долетел. Летчики отчаянные — он очень хорошо рассказывал о том, как они летали на «летучую мышь», «на соломку» и проч., как летчик юркнул в туман, за 15 км от Красноярска прямо на военный пост, и часовой стал стрелять — говорок у него уверенный, солидный, дружественный. Подарил мне свои «Перчатки», вышедшие в Ленингр. Из-ве писателей.

От Коли письмо. Справиться в «Федерации». Колино положение такое. Он написал в течение прошлой зимы роман «Собственность». Многие куски романа ему удались — и общий тон превосходный, но есть в романе какой-то идеологический изъян, т. к. 5 или 6 редакций, одна за другою, отвергают его. Раньше всего роман был принят к напечатанию в журнале «Ленинград» и приобретен для отдельного издания «Ленинградским издательством писателей». Потом у изд-ства писателей его оттягал ГИХЛ, которому роман очень понравился. Коля ликовал. Это давало ему 400 р. за печатный лист, то есть около 800 р. в месяц, а главное, это давало ему возможность отдохнуть месяца два от каторжной беспросветной работы. И вот все полетело. «Ленинград» перешел в другие руки, к раппам или лаппам, и попутчики из него были изгнаны. ГИХЛ, прежде руководимый Чагиным, тоже получил другого командира. Коле вернули роман. Он отвез его в Москву. Там к роману отнеслись очень тепло, особенно в «Новом мире» — хотя думали, что это мой роман (чего Коля не знает). Но в ГИХЛе его прочитал Корнелий Зелинский — и написал о нем убийственную рецензию. В разговоре же со мною он, Зелинский, очень хвалил роман. Коля, узнав об этом, просит меня навести о романе справки.

 

3/ХП 31. И я пошел в «Федерацию». Никитиной там уже нет. Шульц. Седоватый, с немецким акцентом. О Колином романе: начало хорошее, но вторая часть — «гадкая». Почему «гадкая», я не мог дознаться, так как Шульц, видимо, романа не читал, а положился на рецензию Зелинского. Я взял роман и — к Зелинскому. Он встретил меня приветливо, но был занят. Писал для «Красной Нови» о Михаиле Кольцове. Я сейчас же решил уйти, не мешать. Он взял с меня слово, что я приду к обеду. До обеда полтора часа. Я к Сейфуллиной. Не застал. Куда девать полтора часа? Я — к Шагинян, которая живет тут же, в том же коридоре. И это посещение доставило мне наибольшую радость — из всех моих московских визитов и встреч. Она поцеловала меня на пороге, обняла и нежно усадила на диван. Я понял, что эта нежность относится к Мурочке — и разревелся и стал ей первой рассказывать о Мурочке, какая это была нежная, гордая, светлая, единственная в мире душа. Шагинян поняла меня, у нее у самой только что умерла от рака в страшных мучениях мать. И вообще все, что говорила Шагинян на этом диванчике, было окрашено для меня глубокой человечностью, душевной ясностью. «Бросила литературу. Учусь. В плановом (кажется) институте. Математика дается трудно. Все же мне 43 года. И не та математика теперь, вся перестроена по марксистскому методу, но зато какая радость жить в студенческой среде. Простые, горячие, бескорыстные, милые люди. Не то что наши литераторы, от которых я совсем отошла. Вот живу здесь с октября, а из писательской братии видела только вас и Сейфуллину. Сейфуллина прекрасная женщина, а других мне никого не надо. Надоела литература, она слишком дергает, мучает, и я впервые на 43 году жизни живу радостно, потому что нет на мне этого тяжелого гнета литературы. Написав «Гидроцентраль», я оглянулась на себя: ну что я такое? глуховатая, подслеповатая, некрасивая женщина с очень дурным характером, и вот решила уйти, и мне хорошо. Разделила на 12 частей весь гонорар от 2-го изд. «Гидроцентрали» и буду жить весь год не зарабатывая».

В комнате на висячей книжной полке тесно вдвинуты книги Гёте и других немцев. На столе портреты Ленина и Сталина. Диванчик, на котором мы сидели, утлый. Сядешь на один конец, другой поднимается кверху. «Я теперь больше волнуюсь, как бы не попасть на черную доску, мне это ужаснее всех рецензий. Третьего дня я попала, так как запоздала на первую лекцию. Ну ж и досталось от меня моим домашним».

Во всем, что она говорит, есть какая-то подлинность, ни капли кокетства или фальши. Заговорили о Горьком. Оказывается, она его ненавидит до глупости. «Сама своими глазами видела договор, по которому Горький получает свой гонорар валютой; ежедневно, не исключая и праздников, ему должны платить столько-то и столько-то долларов — позор: выкачивать из страны в такое время валюту!! Кроме того, я считаю, что он пустопорожний писатель, ну вот как пустой стакан, чем его ни нальют, то в нем и есть. Теперь он громит всех немарксистов, но я помню, как в Ленинграде меня однажды потянуло к нему, я хотела говорить с ним о марксизме, он с таким презрением сказал мне: «Только предупреждаю вас, что я не марксист», и т. д. и т. д. Обычные нападки на Горького. Пригласила меня обедать, но, видимо, почувствовала облегчение, когда я отказался, т. к. обед очень скудный. Готовит сестра Мариэтты, скульпторша. Тут же и Мариэттина девочка — лет 14-ти в переходном возрасте, крепкая, но неуклюжая армяночка.

Мариэтта ждет приезда мужа.

«А известности своей я никак не чувствую. В институте путают мою фамилию, мало кто знает, чем я занимаюсь и вообще с октября я не видаю людей, которые читали бы меня. Да и раньше не видела».

От нее я ушел к Зелинскому. Он указал мне, какие места у Коли он считает наиболее уязвимыми, и дал очень четкие советы, как выпрямить идеологическую линию.

В нем есть какая-то трещина, в этом выдержанном и спокойном джентльмене. «Ведь поймите,— говорил он откровенно,— пережить такой крах, как я: быть вождем конструктивистов, и вот... Этого мне не желают забыть, и теперь мне каждый раз приходится снова и снова доказывать свою лояльность, свой разрыв со своим прошлым (которое я все же очень люблю)4. Так что судить меня строго нельзя. Мы все не совсем ответственны за те «социальные маски», которые приходится носить». Обед был очень плох, в доме чувствуется бедность, но Елена Михайловна так влюблена в своего чопорного, стройного, изысканно величавого мужа, так смеется его шуткам, так откровенно ревнует его, а он так мило смеется над ее влюбленностью в красавца Завадского, что в доме атмосфера уюта и молодости. Я думал вчера, что я уезжаю, но Лядова не достала для меня билета и пришлось остаться еще на один день. О Зелинском какой-то рапповец сказал: «Вот идет наш пролетарский эстет». З. пересказывал эту остроту с большим удовольствием... Правлю повесть Воронова «Детство». Удивительно неровная вещь. Первые страницы — классические, остальное халтура и мусор. Вчера при помощи разных знакомств добыл бумаги, конвертов, карандашей — и чувствую себя счастливым человеком, страстно люблю новые письменные принадлежности. <...>

 

5. Вчера произошла ужасная вещь. Носильщик взял у меня 50 рублей и обещал достать билет на поезд «Стрелу», отходящую в 12.30 ночи. Я очень был рад. Носильщик ручался наверняка. <...> я в сопровождении домработницы Шатуновских Фекти поехал в трамвае на вокзал с двумя пакетами, чемоданом и портфелем. На вокзале был носильщик, который должен был достать для меня билет на поезд «Красная Стрела». Он так уверенно обещал достать, что у меня не было никаких сомнений. Подхожу к нему, и оказывается, никаких билетов у него нету, и вот я на Октябрьском вокзале, глубокой ночью, выбился из сна, и что мне делать? Еду обратно, умирая от сонливости с больным сердцем — везу назад чемодан и портфель — к Кольцову. Приехал в 2 часа ночи, позвонил к нему, разбудил, он с обычной своей задушевностью, даже виду не показал, что ему тягостно такое ночное вторжение. Меня немедленно напоили какао, постлали мне в столовой — и все же ни минуты сна у меня не было! Утром за билетом простоял в очереди часа 2 с половиной. Нет билетов. Я к Халатову. Он дал записку — и билет явился. На «Стрелу». Значит, завтра я дома. Днем тоже не довелось мне заснуть: чорт знает каким я приеду завтра в Ленинград.

День солнечный, морозный, с серебряными дымами, с голубизною неба. Трамвай № 10 повез меня не на Каменный мост, а на Замоскворецкий, так как поблизости взрывают Храм Христа Спасителя. Выпалила пушка — три раза — и через пять минут, не раньше, взлетел сизый — прекрасный на солнце дым. Красноносые (от холода) мальчишки сидят на заборах и на кучах земли, запорошенных снегом, и разговоры:

— Вон оттуда зеленое: это сигнал.

— Уже два сигнала.

— Голуби! голуби!

— Это почтовые.

— Второй выстрел. У, здоровый был!

— Уже два выстрела было!

— Три.

Жуют хлеб — на морозе.

— Больше не будут.

— Врешь, будут.

И новый взрыв — и дым — и средняя башня становится совсем кургузой.

Баба глядит и плачет. Я подошел по другому берегу Москва-реки — и когда подошел почти к самому Каменному мосту — нельзя, патруль.

— Куда? Не видишь, церковь ломают!— Я обратно. Через сквозной дом к Кольцову. Кольцов приветлив, словоохотлив, рассказывал о своем детстве: у него отец был заготовщик обуви — запах кожи — он в Белостоке — лекции. Сатириконцы приезжали, Григорий Петров.

(Пишу это в поезде «Стрела» ночью в темноте, еду домой, думаю о Мурочке. Не сплю, вагон освещается фиолетовой лампой, везу сукно и джемпер и чулки. Никакой сонливости. Сосед внизу аппетитно храпит.) В Белостоке же он (Кольцов) познакомился с нынешним наркомземом Яковлевым. Они были товарищи по гимназии. Фамилия Яковлева — Эпштейн. Были четыре Эпштейна! — говорил Кольцов — и все они были первые ученики в нашей гимназии. Все награды получали Эпштейны: и Лермонтова, и Кота Мурлыку с золотым обрезом... И вот когда я начал работать в «Правде», Эпштейн был уже важная шишка и ждал, что при встрече я скажу: э! о! здорово, приятель. Но я был нарочно сдержан, поздоровался суховато, и он это оценил.

Рассказывал о Бухове. «Когда я летел в Берлин, наш аэроплан опустился в Ковно, и, по случаю тумана, остался ночевать. Я пошел в Полпредство. Туда пришел ко мне какой-то человечек и сказал, что Аркадий Бухов, редактор тамошней белогвардейской газетки, хочет со мной повидаться. Я отказал. Вечером я пошел в ресторан — и там за соседним столиком сидел Бухов и глядел на меня выжидательно, выражая готовность каждую минуту подойти ко мне. Я опять упорно не замечал его. Через два дня мне прислали в Берлин вырезку из Ковенской газеты.

«В последнее время к нам с неба стала валиться всякая большевистская дрянь. Недавно шлепнулась сюда пролетарская балерина Айседора Дункан, а теперь такой и сякой Кольцов». Я пренебрег. Но через месяца два получаю напряженно-игривое письмо — о том, как он жаждет хотя бы дворником вернуться в Советский Союз и сделать здесь чорную работу.

(Во время разговора взрывы в Храме Христа Спасителя продолжались.)

Еду ленинградскими болотцами, которых не видал с апреля — 9 месяцев. Снег — и кажется, мороз. <...>

У Кольцовых в уборной висит древний пергамент в 2 аршина длины, на нем старославянскими литерами написано:

 

МАНДАТ

Со всемилостивейшего соизволения наиживейшей церкви Совет Народных Комиссаров неукоснительно предписал: в приходе отца Евлампия всякие загсы отменить, некрещеных перекрестить, невенчанных перевенчать, неразведенных переразвести. Оные требы произвести в ударном порядке. Аминь».

 

Слово мандат в рамке XV века, расписанной киноварью и золотом.

Елиз. Николаевна говорит, что это — из кинофильмы, запрещенной. Кольцов говорит, что выставка в уборной меняется. Прежде было вот что — и он показал мне лист с портретами белых генералов, героев интервенции: Юденич, Колчак, Врангель и др. «Мы сняли, т. к. одна знакомая дама запротестовала». <...>

 

8/XII. Много нового в Ленинграде: московские газеты стали получаться в день своего появления, на Невском перекрашены почти все официальные здания: каланча стала красной, среднее здание Аничковского дворца темно-зеленым (прежде оно было бурое и окружено забором — так, что его и не замечали, а теперь забор снят, и оно явилось во всей красоте), дом № 86, тот самый, где был некогда «паноптикум печальный», описанный Блоком, стал из желтого бирюзовым (что тоже послужило к его украшению), памятник собирающегося плюнуть Лассаля отодвинут, у всех домов оторваны крылечки, навесы над дверьми и т. д. В числе прочих пропало то крылечко в доме Мурузи, где в 1919 году сидел Блок перед тем как читать в нашей «Студии» свое «Возмездие». На Литейном, на месте того Окружного суда, где в 1905 г. меня допрашивал Обух-Вощатынский, заложен огромный фундамент многоэтажного здания и рядом с ним деревянный одноэтажный временный дом, очевидно, контора строительства. У милиционеров новая форма: пальто и шлемы травянисто-зеленого цвета. Издательство писателей переехало на Невский, туда, где в старину был книжный магазин М. О. Вольфа. Я был там и предложил Груздеву (председателю правления, вместо Федина) сборник своих детских стихов — хочу издать их для взрослых — все те, которые написаны для Мурки, при участии Мурки, в духе Мурки. Эта книга есть как бы памятник ее веселой, нежной и светлой души. Я, конечно, не сказал им, почему мне так хочется издать эту книгу, но Мише Слонимскому (по телефону) сказал. И Миша со своей обычной отзывчивостью взялся хлопотать об этом.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 17; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!