Воскресение 3 марта 17 страница



Жаль, что, торопясь в Переделкино, я не слыхал ни Шкловского, ни Андроникова, выступавших после меня. Лидина статья «Гнилой зуб» (о сюсюкателях в детской л-ре) так понравилась тамошней редакции, что ее (статью) выносят на первую полосу. Честь небывалая для статей о детской л-ре4. <...>

 

22 декабря. Мы сидели вчера с Павликом Буниным, который не столько талантливо, сколько бойко рисовал мой портрет,— очень мешая мне заниматься. Вдруг на улице забренчал «маленький набатик» — кто-то, пробегая, стучал одной железкой о другую. Мы глянули в лес — колоссальный костер до самой верхушки деревьев — одного сплошного красного цвета. Мне показалось, что горит дом Назима Хикмета, где прежде жил Евг. Петров,— только что отделанный. Но нет,— он цел, а горит дом Н. С. Тихонова. Пробираемся по снегу туда. Гуси, утки, куры мечутся у забора, ничего не понимая. Вдалеке стоит машина (зим) Н. С. Тихонова — в ней сам Тихонов, без шапки, без пальто, обвязывает руку Марии Константиновне бинтом и целует ее, утешая. Загорелось наверху, в чердаке. Из-за труб. М. К-на бросилась наверх — спасать рукописи Н. С. и все его книги об Индии (он собрал целую коллекцию индийских книг) — и обожгла себе руку и теперь без платка сидит в машине и очень беспокоится о «тете Маше». Здесь-то и проявилась ее обычная философия: «чорт с ними с вещами!». Когда шофер хотел войти в дом, чтобы вынести какую-то редкую вазу, она сказала: «ничего не нужно спасать, пусть горит — ведь балка может свалиться, убьет» И с обычным своим оптимизмом:

— Хорошо, что случилось не ночью, погибли бы все непременно. Чудесно, что я не прихватила с собою Вареньку.

Пришел Федин. Снял с себя кашне, надел ей на голову. Тихонов стоек, угрюм. Пропали книги. Часть книг — не знаю каких — очутилась на улице. Мы с Ниночкой Фединой внесли их в машину. Приехала московская пожарная команда и перекрестными могучими струями потушила пожар. Низ остался, благодаря этому, цел, а верх — погиб.

Мне всю ночь снился Чехов. Будто я разговариваю с ним, и он (я даже помню, каким почерком) внес поправки в издание Гослита. Проснувшись, я еще помнил, какие поправки, но теперь, через час, забыл. <...>

 

 

5 января. Вчера М. Б. сказала мне ошеломляющую новость — воистину праздничную: Збарский освобожден!!! Его жена — тоже. У меня руки задрожали от счастья. Не было дня, чтобы я не вспоминал с болью об этой милой семье — о Леве, о Вите, которым я был бессилен помочь. Меня мучило чувство вины перед ними; в самые трудные (для них) месяцы я лежал больной, был вне жизни, а потом был уже ненадобен им. Но я помню все доброе, что они сделали мне, и Бор. Ильич и Евг. Борисовна, и невозможность помочь им тяготила меня, как страдание. <...>

Был я в «Новом Мире». Дементьев сообщил мне, что он в восторге от Лидиной статьи про детскую литературу, и просил у нее такую же для «Нового Мира».

 

11 января. Мороз — 22°. Весь день в городе. «Правил» — то есть портил свою статью «От дилетантизма к науке». Дементьев предложил мне ряд изменений, которые я вначале принял без большого раздумья, но ночью решил во многих местах восстановить Status Quo ante*. Из-за этого двойная корректура — сначала «по Дементьеву», потом «назад к Чуковскому». <...>

 

* Положение, которое было прежде (лат.).

 

17 января. <...> Снег. Метет со вчерашнего вечера. Встретил Катаева — весь засыпан снегом, коричневая фетровая шляпа, щегольское пальто. Лицо молодое, смеющееся, без обычной отечности. Похвалил мою статью о текстологии — в будущем «Новом Мире». Идет к телефону в контору.— «Эх, завел бы я телефон дома, да жена, да дочь... целый день будут щебетать без умолку. Посадить бы стенографистку — о чем они говорят, боже мой!»

Написал рассказ о Максе Волошине — и о жене его Марии Степановне. «Я три года наблюдал ее в Коктебеле. Святая женщина, а отдала свою душу вздору. Я вывел их под псевдонимами, но узнают, и больше мне в Коктебель нет пути1. Пьесу о бездарном писателе, который бездельничал 25 лет — и справляет юбилей, я все никак не могу начать... нет персонажа» <...>. Я сказал ему: чтó писатели! Но сколько есть академиков, не имеющих научных трудов! Ну, напр., член-корреспондент Еголин, академик Майский и др.

Катаев: «Чтобы сделать вам приятное, введу в пьесу члена-корреспондента».

Я забыл приписать, что Тихонов рассказывал о своем разговоре с Неру. «Об этом разговоре я мечтал одиннадцатилетним мальчишкой. Я писал тогда об Индии и рифмовал: «пáгод» и «нá год». И все мои индийские книги сгорели. Но ничего, они тут (и он указал на лоб). Я так знаю Индию, что, когда в Пешаварском музее гид не мог объяснить, почему сабли (экспонаты) имеют такой-то изгиб, я объяснил гиду, и все обомлели».

22 янв. Умер Пришвин. Умер Горбатов. В Гослите объявили, что берут к изданию мой и Танин перевод пьесы Фильдинга2. <...>

 

29 января. Радости: 1) был у Збарского, видел Евг. Борисовну, Бориса Ильича. В маленькой комнатке у Левы. Евг. Б-на, преображенная страданием, светлая. Б. И. похудевший, как после смертельной болезни. Круглый стол, пирожки, пирожное («вот твое любимое, с кремом», говорит Евг. Б.). Она уже отбывала «лагерь» в Мордовии, а он был еще под следствием. Его держали в одиночке на Лубянке. Он даже не знал, что умер Сталин, он не знал о предательстве Берии. Когда его стали брить и потребовали квитанции, выданные ему при аресте, он подумал: «конец!» — а его повели к генерал-прокурору Руденко, который сказал ему — Садитесь, товарищ Збарский! — Чуть Зб. услыхал слово товарищ, слезы хлынули у него из глаз, и он понял, что начинается чудо. Ему вернули все ордена, все звания. (И сейчас вновь представили к Сталинской премии за учебник по химии.) У него было на двести тысяч облигаций, и, возвращая их ему, канцеляристка стала выписывать:

0.03759, серия 612

и т. д. мелкими купюрами. Это отняло час. Он так рвался на свободу, что сказал канцеляристке:

— Жертвую эти облигации государству.

— Нет, погодите:

0.0971216 серии 314

и т. д. Эти минуты, когда он, освобожденный, оправданный, ехал домой, ради них стоит жить. Он рвался, чтобы увидеть жену, детей. <...>

 

6 февраля. Были Каверин и Лидия Николаевна. Они тоже в восторге от статьи Лифшица о Мариэтте Шагинян. Повторяют наизусть

 

Мы яровое убрали,

Мы убрали траву,

Ком се жоли! ком се жоли!

Коман ву порте ву?3

 

Куда я ни пойду, всюду разговоры об этой статье4. Восхищаются misquotation*. «Над вымыслом слезами обольюсь» и «Кто ей поверит, тот ошибется». Но есть ханжи, которым «жаль Мариэтту». Самые несхожие люди: Макашин и Т. Спендиарова. Говорят, что Мариэтта предприняла ряд контр-мер. <...>

 

* неправильным цитированием (англ.).

 

В Детгизе прелестные рисунки Конашевича к «Тараканищу». <...>

Вечером встретил в конторе у телефона Вал. Катаева. «Я уже написал 1-й акт своей пьесы. Вам первому хотел бы прочитать». Мы пошли к нему в его изящный кабинет с экспрессионистской картиной и висячей этажеркой для красиво переплетенных книг. Пьеса чудесная. Имен действ. лиц нет, но всех узнаешь. Написано страниц 12. Заглавие теперь: «Юбилей». Фамилию героя он хочет изменить. Мадам, по его словам, списана с NN — но в обобщенном виде. Сироткин, дочь, ветеринар — название романа «Овсы цветут», все это великолепно. Я слушал и смеялся непрерывно. Уже ecть начало 2-го действия. Я сказал, что его пьеса и статья о Шагинян — на одну тему. О статье про Шагинян он говорит, что она была злее прямее, да ее почистили в редакции. О скоропалительности Мариэты было сказано, что она «наполеоновская». К Наполеону пришла красавица и хотела завести с ним роман. Наполеон вынул часы и сказал: «Сударыня, я согласен, у меня есть пять минут».

Говорил Катаев о том, что меня выдвинули на премию единогласно, не было ни одного возражения. <...>

«Маяковского втянул в детскую л-ру я,— говорит он.— Я продал свои детские стишки Льву Клячке и получил по рублю за строку. Маяк., узнав об этом, попросил меня свести его с Клячкой. Мы пошли в Петровские линии,— в «Радугу», и Маяк. стал писать для детей».

 

13 февр. Третьего дня был я у Всев. Иванова. Его рабочий кабинет весь увешан старинными народными картинами, раскрашенными гравюрами на дереве. Очевидно, это связано с его нынешней темой — он сочиняет народное представление в духе Царя Максимилиана в стихах — на тему лесковской «Блохи». Чуть только я сказал: «какой у вас прелестный кабинет»,— он порывисто схватил одну картину, написал на ней «К. Чуковскому от автора» и подарил мне. Великодушный, щедрый подарок! Оказалось, что рамочка к этой картине сделана самим Всеволодом Вячеславовичем. Некоторые картины он сам и раскрашивает — тоже с огромным вкусом — картина, к-рую он мне подарил,— «Тройка» Некрасова с чуть-чуть переиначенным текстом.

Его внук Антон четырех лет чудесно поет эту «Тройку». Очень меланхоличны выходят у него последние строки:

 

И к другой

Мчится вихрем корнет молодой.

 

Вчера приходил ко мне Федин, и мы сделали с ним большую прогулку. Тема разговоров (как и со Всев. Ивановым) — статья Лифшица о Шагинян. Федин сказал мне, что чуть только Шагинян похвалила в «Лит. Газ.» роман Панферова, Панферов в журнале «Октябрь» похвалил дневник Шагинян, тот самый дневник, который высмеял теперь Лифшиц5. Так что Панферов встанет теперь за Мариэтту горой.— Федин бодр, пишет роман, много смеется.

Женя все еще в больнице.

 

15 февраля. Вчера Катаев прочитал мне второй акт своей пьесы. Окончательно решено, что она будет называться не «Членский билет», не «Юбилей», а «Понедельник». Я непрерывно смеялся, слушая. Очень похоже на правду и очень смешно. «Будь я помоложе, я бы из тебя Гоголя сделала»,— говорит жена писателя зятю — и действительно, у нас Гоголи делаются при помощи всяких внелитературных приемов. Грибачев и Щипачев — и Еголин — и академик Майский, и Бельчиков тому доказательство. И Шагинян. Катаев боится, что пьесу не разрешат, и принимает меры: выводит благородную девушку, которая ненавидит по-советски всю эту пошлость, выводит благородного Сироткина, выводит благородную машинистку, к-рая должна сообщить зрителям, что Правление возмущено поведением Корнеплодова. Но ведь в конце концов Правление Союза писателей выдает даже деньги на этот юбилей — хотя бы и второго разряда.

Гуляли мы с Катаевым под метелью по Переделкину, встретили Всеволода Иванова, Тамару Вл. и Кóму. Я подбежал к ним, а Катаев даже не поздоровался. Вообще же Катаев счастлив и добродушен — ему весело и интересно писать такую забавную и удачную пьесу, и, читая, он сам несколько раз смеялся до упаду — как будто пьеса ему неизвестна и он читает ее в первый раз.

По дороге говорили о Пономаренко: ушел. Вместо него, говорят, назначен Александров. «Говорят, он дон Жуан»,— сказал я.— «Знаю! — отозвался В. П.— Мы с ним вдвоем состязались из-за одной замечательной дамы».

 

20 февраля 1954. Уже несколько дней у нас гостит Коля. Читал нам поэму «Дед Кельбук», переведенную им с чувашского. Отличная поэма, четкий поэтичный перевод.

Вчера ко мне с утра пришел Фадеев и просидел девять часов, в течение которых говорил непрерывно: «Я только теперь дочитал вашу книгу — и пришел сказать вам, что она превосходна, потому что разве я не русский писатель...» Мы расцеловались — он стал расспрашивать меня о Куприне, о Горьком, о 1905 годе — потом сам повел откровенный разговор о себе: «какой я подлец, что напал на чудесный, великолепный роман Гроссмана. Из-за этого у меня бессонные ночи. Всё это Поспелов, он потребовал у меня этого выступления. И за что я напал на почтенного милого Гудзия?»6Долго оплакивал невежество современных молодых писателей. Были: Софронов, Бубеннов, Мальцев и еще кто-то. «Я говорю им, как чудесно изображена Вера в «Обрыве», и, оказывается, никто не читал. Никто не читал Эртеля «Гардениных». Они ничего не читают. Да и писать не умеют, возьмите хотя бы Суркова... Ну ничего, ничего не умеет. Двух слов связать не умеет. И вообще он — подлец. Спрашивает меня ехидно-сочувственным голосом: «Как, Саша, твое здоровье?» и т. д.»

Кончился визит чтением Исаковского, Твардовского — «За далью даль». Читали с восхищением. <...>

 

22 февраля. Вчера мы с Колей были у Федина. Опять разговор о «гужеедах», взявших в Союзе верх и называющих «эпоху Пономаренко» — идеологическим нэпом... Рассказывал о мытарствах Твардовского и Шолохова. Тв. представил начальству продолжение «За далью даль» (для III кн. «Нового Мира») — и там два места сочтены подлежащими удалению. Шолохова вся вторая часть «Поднятой целины» — вся ее история. Рассматривали рисунки Конашевича к доктору Айболиту. <...>

 

8 марта 1954. У Всеволода Иванова. (Блины.) Встретил там Анну Ахматову впервые после ее катастрофы. Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая. Нисколько не похожая на ту стилизованную, робкую и в то же время надменную с начесанной чолкой, худощавую поэтессу, которую подвел ко мне Гумилев в 1912 г.— сорок два года назад. О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором. «Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие — и убедилась, что в сущности это одно и то же».

«Как-то говорю Евг. Шварцу, что уже давно не бываю в театре. Он отвечает: «да, из вашей организации бывает один только Зощенко». (А вся организация — два человека.) «Зощенке,— говорит она,— предложили недавно ехать за границу... Спрашиваю его: куда? Он говорит: «Я так испугался, что даже не спросил». Спрашивала о Лиде, о Люше. Я опять испытал такое волнение от ее присутствия, как в юности. Чувствуешь величие, благородство,— огромность ее дарования, ее судьбы. А разговор был самый мелкий. Я спросил у нее: «Неужели она забыла, что я приводил к ней Житкова (который явился ко мне с грудой стихов, еще до начала своей писательской карьеры и просил познакомить меня с нею)». «Вероятно, это и было когда-нибудь... несомненно было... Но я была тогда так знаменита, ко мне приносили сотни стихов... и я забыла».

Пришел Федин. Он был в городе — ему нужно спешно прочитать гору эстонских книг, выступить на эстонской декаде — но пришел на минуту — и остался. Ахматова принесла свои переводы с китайского, читала поэму 2000-летней давности — переведенную пушкинским прозрачным светлым стихом — благородно простым — и как повезло китайцам, что она взялась их перевести. До сих пор не было ни одного хорошего перевода с китайского. «Мой редактор в Ленинграде такой-то (я забыл фамилию) очень большой китаист7. Два года был ламой в Тибете, и никто не знал, что он был наш советский шпион». Федин рассказал о китаисте Федоренко, который должен был служить переводчиком при встрече Сталина с Мао Дзе Дуном. И Мао Дзе Дун был вынужден писать ему иероглифы, потому что при единстве алфавита речь у разных племен китайцев — различна. <...>

 

19 марта. Был Леонов. Розовый, веселый, здоровый. Сидел часа четыре. Рассказывал, как в те времена, когда его, Леонова, били, его жена пришла к Фадееву хлопотать о муже: а Ф. не принял ее и разговаривал с ней через окно со второго этажа, а сбоку выглядывала красная физиономия Ермилова. Этот эпизод Леонов и ввел в свой последний роман. В центре всех литературных разговоров история Вирты. (См. «Комсомольскую правду» от 16-го)8. В Литфонде вынесено постановление: выселить из переделкинской дачи первую жену Вирты — Ирину Ивановну. От Вирты — естественный переход к Сурову, кот. дал по морде и раскроил череп своему шоферу и, когда пришла врачиха, обложил ее матом. Сейчас его исключили из партии — и из Союза писателей9. <...>

 

21 марта. Оказывается, глупый Вирта построил свое имение неподалеку от церкви, где служил попом его отец — том самом месте, где этого отца расстреляли. Он обращался к местным властям с просьбой — перенести подальше от его имения кладбище — где похоронен его отец, так как вид этого кладбища «портит ему нервы». Рамы на его окнах тройные: чтобы не слышать мычания тех самых колхозных коров, которых он должен описывать... Всё это рассказал мне Федин, которого я вытащил вечером на прогулкy. <...>

 

23 марта. Встретил Федина на улице. Гулял с ним. Он рассказывает о Твардовском. Тот приезжал к нему с Сергеем Смирновым — стеклянно-пьяным, выпил еще графинчик — и совсем ослабел. Еле-еле заплетающимся языком прочитал новую вещь — «Теркин на небе»—прелестную, едкую10. <...>

 

5 апреля. Вчера одним махом перевел рассказ О. Генри «Стриженый волк». К вечеру сделал открытие: о связи фольклорных стихотворений Некрасова с Рылеевскими — и вписал эти соображения в главу о фольклоре. Тяжелым камнем висит на мне рукопись Наппельбаума, фотографа, которую я сдуру взялся прочитать. Рукопись нелепая, клочковатая. Я почему-то испытываю давно не бывшее у меня чувство беспричинного счастья: должно быть, перед бедой. <...>

 

25 апреля. Пасха. Со вчерашнего вечера лежу в «боксе», феноменально чистом — стекло и кафель. <...> Читаю О. Генри. Он теперь мне милее, чем прежде. Остроумный рассказ «The Hypothesis of Failure»* об адвокате по бракоразводным делам, которого двое посетителей (которых он принял в разных комнатах) уговаривали: один — чтобы он дал развод с женой некоему Биллингу (так как Биллинг не понимает ее возвышенной и тонкой души), другой, чтобы он примирил мужа и жену (а жена сбежала к любовнику Джессону.) Только в последнюю минуту выясняется, что первый был Биллинг, а второй — Джессон. Второй рассказ «Girl»**, человек делает предложение девушке, она соглашается — и лишь в последних строках узнаем, что весь их диалог не признание в любви — а наем кухарки. Дело не в этих концовках, а в поразительной ткани повествования, где ни одна строка не пишется по инерции, всякая изобретена заново. В каждой строке О. Генри идет по линии наибольшего сопротивления. Эта небанальность его фразеологии особенно чувствительна для нас, иностранцев. <...> О. Генри смертельно надоедает. В его разнообразии есть что-то монотонное. <...>

 

* «Гипотезы неудачи» (англ.).

** «Девушка» (англ.).

26 апреля. <...> Прочитал Hall Cain'a «Воспоминания о Россетти». Hall Cain'a я терпеть не могу, но его воспоминания кажутся мне интересными. Этот огромный дом в Cheyne Walk'e, где одиноко, отрешенный от всего мира жил несчастный Россетти, страдавший бессонницей, пивший каждую ночь хлорал, уверенный, что против него устроен заговор шайкой каких-то врагов. Оказывается, Россетти не любил той женщины, на которой женился, которую увековечил на картинах, в гробу которой похоронил свою рукопись. Умер он внезапно от брантовой болезни на 54 году жизни; умер весною 1882, чуть ли не в день моего рождения.

Кончает Хол Кэйн пошло: «наконец-то его бессонница кончилась, и он заснул непрерывным сном!» Скоро это можно будет сказать и обо мне! <...>

 

13 июня. Был у меня Леонов. Говорит, что вместо Твардовского редактировать «Новый мир» будет Ермилов.

Очень смешно показывал, как в Латвию на писательскую конференцию приезжает представитель Киргизской л-ры только для того, чтобы сказать: «Мы, киргизские писатели, шлем вам пламенный жаркий привет» и т. д. Как за то, что он скажет эти шаблонные фразы, он получает подъемные, командировочные и т. д.

Хочет бросить пост председателя Литфонда. На прием к нему приходит дамочка — жаловаться, что Литфондовская пошивочная мастерская испортила ей бархатный жакет. М-me Соболева одолела мельчайшими жалобами и т. д.

— Ой, какая повесть вертится у меня в голове. <...>

 

15 июня 54 г. Вчера Федин рассказывал, что, когда Поспелов вызвал к себе редакцию «Нового мира» — по поводу нового «Теркина»,— смелее всех держался Дементьев. Очень струсил Сергей Сергеевич Смирнов — и тотчас же стал от всего отрекаться.— Федин поправился. Уже не кажется таким немощным старцем, как месяца два тому назад. Я одновременно читаю биографию О. Генри, готовлю статейку о Пантелееве, работаю над «От 2 до 5», стряпаю передачи о Чехове для радио — о боже! как надоела мне эта пестрота. <...>

 

18 июня. <...> Сегодня был у Федина. Он правит стенограмму своего выступления в честь эстонцев. Заговорили об Эренбурге. «Я,— говорит он,— был в Кремле на приеме в честь окончания войны. Встал Сталин и произнес свой знаменитый тост за русский народ — и Эр. вдруг заплакал. Что-то показалось ему в этом обидное».

По словам Федина, один из литераторов в кулуарах Союза назвал Эр. «патриархом космополитов».

Мы устраиваем костер.

Против романа Леонова «Русский лес» особенно яро выступали два писателя — Злобин и Дик. По этому поводу Леонов цитирует Лермонтова:

 

Рвется Терек, Дик и Злобин.

 

15 июля. Пятьдесят лет со дня смерти Чехова. Ровно 50 лет тому назад, живя в Лондоне, я вычитал об этом в «Daily News» и всю ночь ходил вокруг решетки Bedford Square'a — и плакал как сумасшедший — до всхлипов. Это была самая большая моя потеря в жизни. Тогда же я сочинил плохие, но искренне выплаканные стихи: «Ты любил ее нежно, эту жизнь многоцветную», то есть изложил в стихах то самое, что сейчас (сегодня) изложил в «Литгазете».

Прошло 50 лет, а моя любовь к нему не изменилась — к его лицу, к его творчеству. <...>

 

4 ноября. [Барвиха.— Е. Ч. ] Тоска!! Переутомление! Нет ни одного человека, с которым хотелось бы перекинуться словом. <...>

Что делать? От тоски, от корректур, от безлюдья, от сознания полной своей неприкаянности — я побрел к Екатерине Павловне Пешковой — которая живет в деревне Барвихе на собственной даче (дача Горького). Сколько ей лет? лет 78, а она бодра, возбуждена, эмоциональна, порывиста. Недавно в Лит. Музее был, оказывается, вечер Чехова и читались письма Станиславского к Чехову — «такие дивные, такие благородные, милые, что я была очарована чуть не до слез. И какие талантливые воспоминания Ольги Леонардовны о смерти Чехова: он здесь лежит, в номере гостиницы, похолоделый, а в окно врывается чудесное летнее утро — та природа, которую он так любил...— И тут же была прочтена речь, которую Станиславский сказал при открытии памятника Чехову в Баденвейлере,— чудесная речь, очень молодая, волнующая. Я так была взбудоражена всем этим, что, когда Дарья заехала за мною и я села в машину, Дарья говорит: «Бабушка, что с тобою?..»

Потом заговорила о Серго11. «Хлопочу, бегаю в прокуратуру, но Руденко меня не принимает, а ведь С. не имел к отцу никакого отношения, и это была такая пара, так они любили друг друга (и побежала, принесла фотографию). А нам уже нельзя жить широко, ведь мы уже не получаем гонорара за книги Алексея Максимовича, срок прошел, оказалось, что мы жили не по средствам, приходится бросить дачу, жить в городе... Жалко правнуков, им так хорошо за городом...» Но потом отмахнулась от личного и стала говорить про издание писем Горького к ней: вот вышла книжка «Письма Марии Павловны Чеховой» с ее примечаниями, а мне не позволили. <...>

 

11 ноября. Теплынь, благодать. Принесла Клара корректуру «Мастерства» с дурацкими требованиями очень тупой редакторши. Продержал 10 листов — и смертельно устал. Одно приятно: от цензуры строгий приказ: не хвалить русскую литературу в ущерб иностранным. Вычеркнули то место, где Чернышевский говорит «Фильдинг хорош, но все же не Гоголь». Вообще объявлена война шовинизму. Говорят; в кино показывают Рим, Париж не в виде грязных лачуг бедноты, а — лучшие здания, памятники и т. д. Это тоже приятная новость. <...>

 

14 ноября. Позвонила Лида: только что вернулась из ссылки Катя Воронина. Совершенно оправдана. Второй раз в жизни мне случается выхлопатывать для нее освобождение. <...>

 

15 ноября. Вчера ездил в Колонный зал — выступать на предсъездовском детском утреннике. Сидел рядом с Михалковым — милым, веселым. Михалков рассказал мне, что, когда его Андрону было 6 лет, к ним пришла Рахиль Баумволь, и Андрон сказал:

 

В гости к нам пришла Рахиль

И в глаза пустила пыль.

Из-за этой пыли

Я не видал Рахили.

 

<...> Третьего дня женился Гуля на Тане Погодиной.

— Кем теперь приходится вам Н. Ф. Погодин? — спросил Михалков. И ответил:

— Собутыльником.

Прочитал ребятам вторую часть дяди Степы — «дядя Степа — светофор», прелестно, очень талантливо. <...>

Был на минутку дома. Видел Катю Воронину. Такое впечатление, будто ее только что переехал грузовик. В каких-то отрепьях, с одним поврежденным глазом, с хриплым голосом, изнуренная базедом — одна из сотен тысяч невинных жертв Берии. Я рад, что мне посчастливилось вытащить ее из ада. Говорит про Евг. Бор. Збарскую — что та прекрасно вела себя в лагере. <...>

 

23 ноября. Чудесная погода — мороз и солнце.

Завтра мне отчаливать от этого волшебного острова — в бурное море литературных ураганов, и смерчей, и подводных утёсов. Сегодня сообщается в газетах, что умер Игнатьев, которого я видел в Париже блестящим военным атташе, а потом встречал... на кухне у Горького на Никитской, 6. Тогда еще жива была рыжая Липа (Олимпиада), домоправительница, ухаживавшая за Ал. Макс. во время его болезней. Бывало, к Липе придут два бывших графа — Игнатьев и Ал. Толстой — поздно вечером: Липа, сооруди нам закуску и выпивку — и Липа потчует их, а они с величайшим аппетитом и вкусом спорят друг с другом на кулинарные темы. Игнатьев был завзятый гурман и писал книгу «Советы моей кухарке». Умер А. Я. Вышинский, у коего я некогда был с Маршаком, хлопоча о Шуре Любарской и Тамаре Габбе. Он внял нашим мольбам и сделал даже больше, чем мы просили, так что М. обнял его и положил ему голову на плечо, и мы оба заплакали. Человек явно сгорел на работе.

Сколько смертей за то время, что я здесь! <...>

 

15 декабря. Вчера собрание московских делегатов. Отличная (по форме) речь Суркова: о том, что будут новые журналы: — «Красная Новь», «Юность» и др. О том, что делегаты не должны выходить из зала, когда будет выступать азербайджанец или татарин. После заседания, очень короткого, на котором Сурков был выбран руководителем Московской делегации, ко мне подошел Катаев — пригласил в журнал «Юность».

Федин написал для «Правды» большую статью. Ему вернули для доработки. Он вез меня в машине и продолжал работать над статьей. Весь город говорит о столкновении Эренбурга и Шолохова, говорившего в черносотенном духе12. <...>

Только что вернулся со Съезда. Впечатление — ужасное. Это не литературный Съезд, но анти-литературный съезд.

 

19 декабря. Не сплю много ночей — из-за Съезда. Заехал было за Пастернаком — он не едет: «Кланяйтесь Анне Андреевне», вот и все его отношение к съезду. Я бываю изредка — толчея, казенная канитель, длинно, холодно и шумно. Сейчас ночью гулял с Ливановой и Пастернаком 2 часа. Он много и мудро говорил о Некрасове.

 

21 декабря 54. Выступал на Съезде. Встретили аплодисментами, горячо. Читал я длинно, но слушали и прерывали аплодисментами. Но того успеха, который был на I съезде, не чувствовал — и того единения с аудиторией. Проводили тоже рукоплеском. Подошел Сурков и поздравил. Но сейчас ничего, кроме переутомления, не чувствую. <...>

 

25 декабря. Вчера на Съезде «сомлел» — потерял сознание. Поплелся домой. Был у меня милый Еремин — очень мрачно настроенный. Рассказал, что в Гослите одновременно три смерти: умер художник Мухин; заведующий худож. частью Н. В. Ильин и секретарша литературоведческого отдела Клавдия Павловна. Теперь они все трое стали под землей одинаковыми, но какие разные были при жизни. Клавдия Павловна — тишайшая старушка, седая, болезненная, сестра критика Вяч. Полонского, когда-то очень шумного, очень драчливого, устраивавшего публичные прения о Бакунине и Достоевском, редактировавшего журнал «Печать и Революция» и ушедшего из литературы бесследно. Ильин был агрессивно бездарен, безвкусен, отчаянно карьерен, полон пустопорожних претензий. Бешеная жажда успеха — даже странно, что ныне она прекратилась. Мухин был всегда озабочен чем-то, всегда торопил и торопился, всегда кричал, что все сроки упущены,— а оказывается, торопиться было некуда. Почему же я, их ближайший собрат по могиле, сейчас 1) сдаю Гослиту новое издание «Трудного времени»; 2) новое издание Авдотьи; 3) готовлю к выпуску «От двух до пяти»; 4) правлю корректуру «Телефона» (с новыми рисунками Конашевича); 5) жду чистых листов 2гоизд. «Мастерства Некрасова»? Зачем мне все это, невозможно понять. <...>

 

 

1 янв. Вчера Женя с Леней, Борей и Валей и др. добыли в лесу елку,— большую и ладную — и украсили ее молча, т. к. я занимался в соседней комнате. Их было 5 человек, но они проделали всю операцию молча, так что я и не догадался, что за стеною народ. Удивительно вымуштровал их Женя. Вечером вышел на прогулку вместе с Мишкой (собакой Катаева). Мишка видит цель прогулки в том, чтобы полаять у каждого забора, за которым тявкает собака. Полает и бежит ко мне похвастаться. Я говорю: «молодец, Мишка!» —и он с новыми силами кидается в новый бой. И снова подбегает ко мне за похвалами и поощрением. Встретил незнакомого мне адмирала Митрофана Ивановича — в штатском — так как с виду мы знаем друг друга, мы поздравили друг друга с Новым Годом — и пошли гулять вместе. Оказалось, что он начитаннейший адмирал во всем флоте. Какой литературной темы я ни касался, всякую он знает назубок. Он острогожский — из тех же мест, что и Крамской. Съезд изучен им досконально. Я, бывавший на Съезде, не знаю и десятой доли того, что знает он о речах Овечкина, Николаевой и др. Пришел домой. Елка убрана. Женя трогательно показывал мне игрушки, которые достались ему от отца. Вот этот поваренок, этот шар, этот крокодил, эта цепочка,— и я вдруг вспомнил, как я держу его отца на руках — трехлетнего — и тот восторженно глядит на зажженную елку. <...>


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 18; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!