Враги, «союзники» и предатели



 

До сих пор, говоря об отношениях с иностранными союзниками, мы сознательно умалчивали, как складывалось взаимодействие с теми иностранцами, которые находились на территории России, – не дипломатами или миссиями, а воинскими контингентами, насчитывавшими тысячи штыков. Дело в том, что в своих действиях последние нередко были вполне автономны от далекого заграничного руководства, а в некоторых случаях поступали и явно вопреки имевшимся директивам.

В первую очередь это относится к чехам – героям весенне‑летних переворотов и боев на Волге, в Сибири и на Дальнем Востоке. Их роль в этих событиях неоспорима, и не случайно Временное Сибирское Правительство 30 июня 1918 года специальною грамотой признавало, «что в общем ходе военных действий помощь чехо‑словацких войск играет огромную роль». В то же время далеко не все было так радужно – эмигрантский автор рассказывает, например, что тайные переговоры офицерского подполья города Кургана с чехами накануне выступления были довольно неутешительными: «Чехи категорически отказались от [оказания] помощи белым живой силой, но согласились дать 50 русских винтовок с 60‑ью патронами на каждую, два легких пулемета “Люис” с десятью дисками на каждый (470 патронов) и 50 ручных гранат, но с условием, что если переворот удастся и чехи будут поставлены перед совершившимся фактом свержения советской власти, тогда они признают новую власть в Кургане; но если белые потерпят поражение от красных, тогда чехи совместно с красными приступят к разоружению белых».

Рассказ звучит вполне правдоподобно: многих в чешском командовании и политическом руководстве (Отделении Национального совета в России), как мы уже знаем, больше всего волновала отправка через Владивосток в Европу. Если большевики становились на этом пути неустранимым препятствием, то следовало браться за оружие, если же была надежда на мирное решение – следовало склониться к нему. Даже после начала вооруженного выступления руководство чешских эшелонов, свергших Советскую власть в Пензе (здесь командовал поручик С.Чечек), в разговоре с германскими представителями, которые занимались отправкой на родину своих военнопленных, проявило поистине выдающуюся умеренность. «Их план – пробиться к Владивостоку, – сообщали немцы в свое посольство в Москву. – По‑доброму с чехами можно договориться, по‑плохому – нет… Они антимилитаристы и антиимпериалисты… Нас просили передать об их доблестном поведении в Пензе, что они представляют народ, который заслуживает свободы… Они производят впечатление несчастных людей, которые не находят практического выхода из запутанной ситуации». Поведением пензенской группировки Чешско‑Словацкого корпуса вообще опровергается советская версия о «белочешском контрреволюционном мятеже»: одержав победу, Чечек двинул свои эшелоны отнюдь не на запад – против большевиков в Москве, а на восток, за Волгу, к Тихому океану, в готовности «пробиваться» туда, если потребуется, даже силой.

Разумеется, настроения чехов не исчерпывались этим стремлением. В них присутствовала и искренняя благодарность России, в годы войны поддержавшей чехословацкую национальную идею, и осознание, что, восстанавливая «восточный фронт против германо‑большевиков», они добавляют себе заслуг перед державами Антанты и помогают тем самым достижению своей будущей независимости. Поэтому, оказав активную помощь в освобождении Сибири и Урала, «чехо‑войска» и после этого некоторое время продолжали сражаться плечом к плечу с русскими. Однако окончание Мировой войны радикально изменило точку зрения чешского руководства. Австро‑Венгерская монархия была сокрушена, независимость нового государства – практически обеспечена, и стимулов для того, чтобы и дальше отдавать свои жизни в далекой России, становилось все меньше и меньше.

События 18 ноября 1918 года, хотя вряд ли пришлись по душе демократически настроенному командованию «чехо‑войск», все же не стали главной причиной для фактического их отказа воевать. Представители «революционной демократии», пытавшиеся оказать сопротивление «колчаковскому перевороту», жаловались на чешского командующего, генерала Я.Сырового, блокировавшего центр сопротивления. Чехи способствовали освобождению арестованного было Чернова, но не захотели выступить против Колчака. Вообще с этих дней их позиция становится преимущественно эгоистичной, а следовательно, и воевать они дальше не желают (не случайно Гайда, рвавшийся воевать, переходит на русскую службу).

При взгляде со стороны братство по оружию оставалось нерушимым. Колчак 4 декабря 1918 года объявлял: «За великие заслуги Чехо‑Словацких войск, оказанные ими нашей Родине, приношу от лица Русской Армии глубокую благодарность всем генералам, офицерам и солдатам доблестных Чехо‑Словацких частей», и награждал чешских солдат и офицеров. В свою очередь Отделение Национального совета в те же дни направляло приветственное письмо Гайде: «Брат генерал! Просим тебя, чтобы ты передал начальникам и солдатам русских войск северо‑уральской группы наше сердечное поздравление по поводу достигнутых ими победных успехов в весьма трудном условии. Нам хорошо известны необычайные затруднения, в которых начала организоваться новая русская армия, и тем более мы ценим подвиги русских войск, которые сменяют наши полки, изнуренные несколькими месяцами непрерывных боев». Однако вежливые слова о «смене изнуренных чешских полков» получали на фронте самые уродливые последствия: так, начальник одной из русских дивизий 12 декабря 1918 года писал Колчаку:

 

«… Чехи от наступления отказались. Оффициальные мотивы: против них нет немцев и мадьяр; русские в тылу ничего не делают; Национальный совет не признает Вас; не желают содействовать возвращению в России старого режима и проч. чепуха. Правда же в том, что просто не желают воевать.

Тогда я поставил вопрос так: будут ли они наступать, если я, действуя вне линии жел[езной] дороги, буду заходить в тыл красным и зажимать последних в тиски между собой и чехами, т. е., вернее, будут ли они продвигаться вперед с целью забирать пленных и трофеи, которые я буду отрезывать?

Ответ получил: нет, не будут…»

 

Весы еще колебались: посетивший Сибирь военный министр независимой Чехо‑Словакии генерал М.Стефанек заявил, что «миссия чехословацкого совета и его отделения [в России] закончена. Их функции переходят к органам чехословацкого правительства, недавно избранного национальным собранием», после чего любые «непризнания» Колчака Отделением Национального совета теряли всякое значение. Генерал, облеченный званием «полномочного представителя Чехо‑Словацкой Республики», был искренне возмущен позорным поведением своих соотечественников («сказал, что он может принять почетный караул лишь от честных войск, а от таких войск, которые ищут компромиссов и занимаются политикой, он принять не может») и демонстрировал это весьма ярко – у одного из упорствовавших «сорвал чешскую ленточку, приказал арестовать, лишил права возвращения на Родину и предложил застрелиться».

Увы, самоубийства приходилось ожидать не от шкурников, а от тех доблестных героев‑союзников, которые тяжело переживали разложение в собственных рядах, – как полковник И.В.Швец, покончивший с собой после отказа его подчиненных выполнить боевой приказ: «Быть может, он думал, что его поступок заставит образумиться покатившееся назад Чехословацкое войско. Но Швец ошибся. Легионеры похоронили его с музыкой, с речами, с биением себя в грудь, и продолжали уходить в тыл», – писал современник. А после того, как генерал Стефанек погиб в авиационной катастрофе, его преемник сразу же утешил тех, кому покойный запрещал возвращаться в Чехо‑Словакию: «Пусть приезд наших послов будет для Вас вестью, что настанет конец старому и что неотвратимо приближается день, когда начнется последний поход, тот наипрекраснейший поход – поход домой»; послы же привезли и письмо от главы Чехо‑Словацкого государства, профессора Т.Масарика, еще более откровенное, если только это было возможно:

 

«Мы хотим и стараемся, чтобы Вы все как можно скорее возвратились домой…

Политически я был бы счастлив, как и с самого начала, когда мы достигли размеров огромной военной силы, установить в отношении русских полный нейтралитет…»

 

«Нейтралитет» по Масарику вообще выглядит довольно странно. Еще 10 апреля 1918 года он составил меморандум для президента США, настаивая: «Союзники должны признать большевицкую власть, ибо малые народы Вост[очной] Европы нуждаются в сильной России, а посему союзники должны поддерживать Советскую Россию любой ценой и любыми средствами». Удивительно ли после этого, что «нейтралитет» у чехословаков, усвоивших позицию Масарика, в конце концов обернется ударами в спину русским войскам и найдет свою кульминацию в выдаче на смерть адмирала Колчака? Однако несправедливо было бы приписать эгоистические действия и побуждения только чехословацким контингентам. На самом деле, своекорыстием отличались практически все «союзники» (в кавычках или без кавычек), и совершенно справедливы наблюдения и вывод одного из старших офицеров штаба Верховного, сделанные в ноябре 1918 года:

 

«1. Формирующиеся национальные части в большинстве случаев получают обмундирование, обувь, снаряжение, вооружение из наших складов, что сильно отражается на снабжении и боевой подготовке русских частей.

2. Занимают в городах лучшие помещения и казармы, и вследствие этого наши части вынуждены размещаться скученно […] (дефект архивного документа. – А.К.). При таких условиях размещения страдает интенсивность занятий наших частей, и

3. Вследствие крупных политических событий в Германии и Австрии (окончание Мировой войны и произошедшие там революции. – А.К.), с уничтожением военного их могущества, основная идея национальных частей: “с оружием в руках бороться совместно с нами против насильников немцев за свою самобытность” не только изменилась, но и заменилась другою: “скорее возвратиться к себе домой”.

Надеяться на хорошую и совместную их работу с нашими частями на фронте нельзя (примеры – некоторые чешские части, сербский полк [имени] маиора Благотича отказались идти на фронт)…»

 

Упомянутый отказ принимать участие в боях со стороны Добровольческого полка Сербов, Хорватов и Словенцев имени майора Благотича (около 2500 штыков и шашек, что соответствовало численности иной русской дивизии!) его командованием откровенно объяснялся «необходимостью сохранить солдат для обезлюдевшей за время войны Сербии» – пока же чины полка, отмечает современник, «неся гарнизонную службу, при наличии массы свободного времени, разлагаются, бродят, как общее явление за последнее время, по городу и занимаются политикой и спекуляцией». А руководство Временного Юго‑Славянского Национального совета в России в те же дни настаивало на предоставлении ему самых широких полномочий – и, конечно, финансирования! – для… дальнейших формирований, любезно – но, кажется, безосновательно – предполагая «возможность возврата на родину сербских и югославянских боевых частей по направлению юга России» (в будущую «Югославянскую Армию в России» предполагали включить даже «Болгар, примкнувших к юго‑славянству»), дабы «вернуть их родине в виде боевой силы, попутно же оказать и России услугу»; пока же заботиться о возрождении далекой Сербии, как подразумевалось, должна была истекавшая кровью Сибирь…

Звучавшие среди командного состава русской армии требования поскорее выпроводить бесполезных и чересчур дорогостоящих союзников домой или (генерал Лебедев) загнать их обратно в лагери военнопленных так и не были воплощены; но ничего этого нельзя было и предложить относительно еще одних союзников – американцев, чье поведение на Дальнем Востоке вызывало еще больше вопросов.

Даже основной документ, которым предстояло руководствоваться американским войскам, отправляемым в Россию, звучал крайне неопределенно. В меморандуме Государственного департамента США от 17 июля 1918 года, адресованном, в сущности, «всем, всем, всем» союзным державам и переданном генералу У.Грэвсу накануне его отъезда во Владивосток, крупицы смысла тонули в море расплывчатых формулировок:

 

«После неоднократного и очень внимательного изучения положения в России правительство Соединенных штатов пришло к вполне определенному и твердому выводу, что военная интервенция в России могла бы лишь способствовать происходящим в этой стране печальным волнениям, а не устранить их, скорее повредить России, чем помочь ей, и не принесла бы пользы для выполнения нашего основного плана, т. е. для достижения победы над Германией. Ввиду этого правительство Соединенных штатов не может принять участия в такой интервенции или принципиально одобрить ее… Интервенция не избавит русский народ от переживаемых им бед, и его ресурсы уйдут на поддержание иностранных войск, а не на создание своих армий. В связи с этими обстоятельствами правительство Соединенных штатов считает, что военные действия в России допустимы только для того, чтобы помочь чехо‑словакам консолидировать свои силы и вступить в успешное сотрудничество с родственными им славянами, а также для того, чтобы упрочить усилия русских, направленные к установлению самоуправления или к самозащите, поскольку сами русские будут выражать желание принять эту помощь».

 

«Внимательно прочитав этот документ и усвоив политическую линию Америки, я лег спать», – вспоминает генерал Грэвс, нам же остается только подивиться крепости нервов и проницательности американского военачальника. Более адекватно оценивает меморандум современный английский автор: «Эти туманные фразы почти бессмысленны. Какие русские? Самооборона от кого? И кроме всего прочего, какое отношение имеет помощь чехам “начать успешное сотрудничество с братьями‑славянами” (против некоторых из коих они отчаянно сражались уже несколько недель) к победе в войне с Германией?» И вполне серьезно и правдоподобно звучит диалог, напечатанный осенью 1918 года в филадельфийской газете, скорее всего, в качестве фельетона:

«Вопрос: Для чего мы находимся в Сибири?

Ответ: Мы в Сибири для того, чтобы помогать чехам.

В[опрос]. – А! так вот в чем дело! Хорошо. Как я вас понимаю, мы, значит, пойдем на Уральский фронт и обрушимся на большевиков.

О[твет]. – Ни в коем случае! Мы ничего не предпримем в этом роде.

В[опрос]. – Но почему нет? Разве мы здесь не для того, чтобы помогать чехам?

О[твет]. – Да, для этого. Но мы не должны вмешиваться в русские дела. И вы понимаете – большевики ведь русские.

В[опрос]. – Но разве американские войска не сражаются с большевиками в Архангельске? и разве там большевики не русские?

О[твет]. – Да, они тоже русские, но все же есть большая разница. В Архангельске нет ничего. Там только сражаются. Там нет дел, в которые можно было бы вмешаться. А здесь, здесь гибель дел, в которые можно вмешаться, и мы должны быть очень осторожны, чтобы не вмешаться в эти дела. Я надеюсь, вы меня понимаете?

В[опрос]. – Возможно, что я туп – но я не понимаю. Разве мы не вмешиваемся в русские дела, занимая ряд русских городов и возясь по Сибирской железной дороге?

О[твет]. – Что за дикая идея! Совсем не вмешиваемся.

В[опрос]. – Тогда, может быть, вы объясните, каким же образом мы помогаем чехам?

О[твет]. – С удовольствием. Мы помогаем чехам просто тем, что находимся здесь.

В[опрос]. – Тогда почему же чехи продолжают настаивать, чтобы мы сражались вместе с ними, и выражают все больше и больше неудовольствия, что мы им не помогаем?

О[твет]. – Это происходит просто‑напросто потому, что чехи не понимают нашей политики.

В[опрос]. – Но разве наша политика не состоит в том, чтобы помогать чехам?

О[твет]. – Нет, наша политика совсем не в этом, а в невмешательстве в русские дела.

В[опрос]. – Значит, мы здесь не для того, чтобы помогать чехам, а для невмешательства в русские дела?

О[твет]. – Не совсем так…

В[опрос]. – Тогда почему мы не уезжаем домой?

О[твет]. – Потому что правительство не хочет, чтобы мы ехали домой.

В[опрос]. – Но почему же правительство не хочет, чтобы мы вернулись?

О[твет]. – Очень просто – потому что правительство хочет, чтобы мы оставались здесь и помогали бы чехам!»

Но если бы все ограничивалось дипломатическим туманом и его юмористическими истолкованиями, это было бы еще полбеды. На самом же деле американские политики и подчинявшиеся им военные имели в своей деятельности два мощных побудительных стимула: догматичный демократизм (не зря в марте 1918 года президент Вильсон телеграфировал в Москву 4‑му Чрезвычайному всероссийскому съезду Советов: «Население Соединенных штатов всей душой на стороне русского народа в его попытках навсегда освободиться от монархического правительства и стать хозяином своей судьбы») и боязнь, что Япония усилит свои позиции в Тихоокеанском регионе. Соответственно генерал Грэвс не допустил участия своего контингента в войне и впоследствии откровенно писал об этом. Что же касается японцев – американское командование, конечно, не могло бороться с ними открыто, и тем сильнее были его злоба и желание повредить тем, кто считался «японскими ставленниками», – Атаманам Семенову и Калмыкову.

Грэвс не колеблется утверждать: «Солдаты Семенова и Калмыкова, находясь под защитой японских войск, наводняли страну подобно диким животным, убивали и грабили народ…»; «трудно представить, чтобы в эпоху современной цивилизации мог существовать человек, подобный Калмыкову»; «Семенов учредил нечто, называвшееся “станциями смерти” (нигде в дальнейшем смысл этого словосочетания не раскрывается. – А.К.), и открыто хвастался, что не может ночью уснуть, если не убьет кого‑нибудь в течение дня», – и подобные высказывания на протяжении десятилетий цитировались как объективный обвинительный акт против дальневосточных Атаманов. Однако общая степень достоверности свидетельств Грэвса (или уровень его информированности) неплохо иллюстрируется, например, телеграммой: «Весьма достоверные сообщения подтверждают указания о том, что офицеры покидают войска и бегут в тыл, штабные офицеры предупреждают в этом бегстве строевых, а солдаты бросают свое оружие и амуницию, в некоторых случаях тяжелую одежду, с тем чтобы быстрее двигаться в тыл», – отправленной им в США менее чем за месяц до победы Дитерихса в междуречьи Ишима и Тобола. У Атаманов же был к Грэвсу свой счет – не случайно тою же осенью 1919 года Калмыков отправил в Омск возмущенную телеграмму (быть может, переусердствовав в риторике и преувеличив роль бывших эмигрантов из Российской Империи, которые, согласно распространенному в Сибири мнению, оказывали слишком большое влияние на командование американского контингента):

 

«Освободившись от гнета совдепии, Уссурийское казачье войско, твердо стоящее на страже упрочения русской государственности, неоднократно в течение года наталкивалось на новую непонятную преграду в деле борьбы за русскую государственность – на американские кольты и штыки, предшествуемые работой так называемых американских солдат, наличие коих неоднократно обнаруживалось в рядах красных банд…

Произвол американского эшелона[126], имевший место в городе Имане 6 сентября сего [1919] года, выразившийся в насилии над учреждениями, железнодорожными служащими и “пленении” – воровстве трех казаков, вызвал мобилизацию по собственному почину двух ближайших поселков, и только искренне дружеское вмешательство японского командования, взявшего разрешение вопроса на себя, предотвратило сигнал к общему восстанию казаков. Как основной боец Уссурийского войска за возрождение Родины на Далекой Окраине, я не могу не понимать того удара в спину, которым явится вооруженный конфликт казаков с американцами, но, затративши все свои силы на святое дело борьбы за родину, отвечая перед самим собою и вверившим мне свои судьбы Уссурийским войском, отвечая морально перед русским народом и Правительством за допущение произвольного поругания русского имени жидами‑эмигрантами, снимая с себя ответственность за минус общему делу – я, как активный борец за дорогую мне мать‑Россию, как избранник Уссурийского казачьего войска, нераздельного члена тесной казачьей семьи, спасающей и возрождающей единую Великую Россию, заявляю: дальнейшего произвола американцев не потерплю и прошу во имя скорейшего закрепления государственности и порядка, во имя чести и достоинства и без того поруганной России, во имя благополучной работы на благо общего дела, вверенного мне Войсковым Кругом Уссурийского войска, поставить американцев в рамки “торжественной” их декларации и, если возможно, вовсе избавить Уссурийский край от разлагающего нашу государственность на Востоке их пребывания».

 

Выспренность и многословие Атамана могут возбудить сомнения в его искренности и достоверности излагаемых фактов, однако существует и немало других свидетельств, подтверждающих правоту Калмыкова. Посмотрим хотя бы на телеграммы Сукина в Париж: «… Нежелание американских войск вступать в борьбу с большевиками делает непонятным их дальнейшее здесь пребывание. Правда, отказ подавлять восстания ими зачастую мотивируется отсутствием будто бы чисто большевистских выступлений, вместо которых они усматривают “народные волнения”. Однако задача поддержания порядка, казалось бы, требует подавления всякого мятежа. С другой стороны… падение дисциплины в американских отрядах и развивающиеся чувства взаимного недоброжелательства к русским создают натянутость, которая оценивается нами как явление, вредящее нашим политическим отношениям с Америкой» (18 апреля 1919 года); «Верховный Правитель указывает на невозможность оставления американских войск в Сибири, поскольку последним не будет дано инструкций открыто признать большевиков общим врагом, о чем должно быть гласно заявлено без всяких недомолвок» (10 мая); «Положение становится все более натянутым. Распущенность и деморализация американских войск не оставляют сомнений…» (14 мая). Неудивительно, что когда Грэвс пожелал принять под свой контроль железную дорогу от Верхнеудинска до Байкала (со стратегическими «кругобайкальскими тоннелями»), Колчак решительно восстал против таких притязаний. Согласно дневнику Вологодского, на совещании 17 мая «И.И.Сукин высказался в том смысле, что не следует доводить дело до конфликта и лучше уступить ген[ералу] Грэвсу в его требованиях (на этом же телеграммой от 14 мая настаивал генерал Хорват. – А.К.). Но Верх[овный] Правитель остался непреклонен, считая, во‑первых, такое требование американцев унижением национального достоинства русских, а с другой стороны, опасаясь, что американские войска в районе своей охраны будут только культивировать большевизм, что они пытались делать уже во Владивостоке». Примерно в эти же дни была составлена сводка данных о деятельности американцев, которая пестрит вопиющими фактами:

 

«Представителями американской дипломатии и командования неоднократно делались заявления о невмешательстве Америки во внутренние дела России, о невозможности послать свои войска на подавление антиправительственных банд или, как они выражаются, “русских отрядов”. И действительно, по отношению к подавлению большевиков эти заверения строго соблюдались…

… Невмешательство оказалось весьма условным и с явной тенденцией в пользу большевиков. Особенно ярко это сказалось в истории бунта в калмыковском отряде. Оно выразилось в покровительстве бунтовщикам, в участии американских солдат в самом бунте, попытке разоружить артиллерию Калмыкова; желании освободить арестованного русскими офицерами главаря бунта Шлыгина, арестовать которого удалось лишь благодаря находчивости русского офицера Клока, загородившего дорогу американцам с ручной гранатой в руке…

Далее экспедиционным отрядом Иконникова в Пирятино были задержаны американский офицер Эйхетбергер[127], два солдата и военный врач, навлекшие на себя основательное подозрение в содействии большевикам (после окончания войны эти подозрения были подтверждены советскими авторами. – А.К.)…

В Шкотовском же районе среди попавших в плен красных оказался солдат американской службы, задержанный с оружием в руках…

В годовщину революции рабочие просили управляющего рудниками разрешить им манифестацию и, получив отказ, обратились в американский штаб. С разрешения американцев манифестация состоялась со знаменами, на которых красовались надписи: “Да здравствует Советская Федеративная Республика!” Во главе манифестации шел полковник американского штаба со своим адъютантом…»

 

«Невмешательство» по генералу Грэвсу хорошо иллюстрируется и его отказом пропустить в Сибирь американские поставки, в том числе четырнадцать тысяч винтовок, уже оплаченных русским золотом, «пока Колчак не примет решительных мер к обузданию Семенова и Калмыкова». Не считая себя вправе воевать с партизанами, которые выступали против союзного Америке Российского Правительства, американский командующий, видимо, не считал вмешательством в русские дела нападки на должностных лиц, утвержденных тем же Правительством, и захват воинских грузов, в сущности, Америке уже не принадлежавших. Сделано это было в разгар боев между Ишимом и Тоболом, и английский представитель совершенно справедливо отмечал, что американцы «всячески стремятся создать Омскому правительству максимум затруднений в то время, когда оно больше всего нуждается в поддержке».

Англичане в тот момент вообще проявляли себя более надежными союзниками, но их влияние в Сибири было довольно невелико, да и официальный Лондон вовсе не считал себя обязанным разделять настроения генерала Нокса, писавшего еще в январе 1919 года: «Я признаю, что всем сердцем симпатизирую Колчаку, более мужественному и искренне патриотичному, чем кто‑либо другой в Сибири. Его трудная миссия почти невыполнима из‑за эгоизма японцев, тщеславия французов и безразличия остальных союзников». На общем фоне ярким контрастом виделись действия офицеров и солдат британской морской пехоты, добровольно отправившихся на фронт и сражавшихся в составе русской Речной боевой флотилии адмирала Смирнова (последний совмещал командование с постом морского министра): Колчак благодарил «всех офицеров и команды вооруженных судов “Кент” и “Суффолк”» специальным приказом. Впрочем, незадолго до падения Омска местные политиканы как будто нарочно делали все, чтобы разрушить и этот зыбкий союз.

Из Европы доходили смутные слухи о формировании в Берлине какого‑то «Западно‑Русского Правительства» и о действиях в Прибалтике русско‑немецких отрядов (ими командовал уже знакомый нам Бермондт) – и в этой ситуации омские политические журналисты не нашли ничего лучшего, как «пугать» союзников по Антанте перспективой будущего альянса с Германией. Подобная игра (считать ее блефом или нет) была бы допустимой лишь в том случае, если бы Россия занимала достаточно сильную позицию; в ситуации же, когда исход борьбы в значительной степени зависел от союзнических поставок, такая «политическая интрига» оказывалась неумной и бессмысленной. Как вспоминает Гинс, «Нокс был взволнован и приехал спрашивать, правда ли, что в Омске процветает германофильство». Еще большее волнение и недовольство должен был проявить генерал Жанен: обратим внимание, что его отец происходил из Лотарингии, а мать из Эльзаса – областей, отторгнутых от Франции в результате Франко‑Прусской войны, когда будущему генералу было девять лет. Такое происхождение, вкупе с успешной карьерой во французской армии, кажется сильным аргументом в пользу крайней германофобии Жанена, а потому слухи, вылетавшие из омских околополитических кругов, должны были еще сильнее настроить его против Колчака.

Сам же адмирал, хотя Гинс и приписывает ему «какое‑то отчаяние» в голосе при обсуждении вопроса о внешнеполитической ориентации, занимал вполне здравую и уравновешенную позицию. Не считая «Западно‑Русский» кабинет и русско‑немецкие отряды в Прибалтике чем‑то самостоятельным и справедливо связывая их с общею линией германской политики в отношении России, Верховный Правитель на совещании 18 октября говорил: «Нам слишком мало известно о том, что творится в Германии, даже нельзя сказать, находимся ли в состоянии войны с Германией. Фактически мы с ней не воюем, формально мы с ней мира не заключали после того, как мы отреклись от Брест‑литовского мира…» В отличие от точки зрения некоторых членов Совета министров, позиция Колчака отличалась скорее неприязнью к немцам (он и события в Прибалтике был склонен считать «обычной германской провокацией»); но узнали ли об этом представители союзников и насколько они в это поверили – сказать трудно, а ведь именно союзникам предстояло сыграть решающую роль в трагедии, развернувшейся вслед за оставлением Омска.

Впрочем, становилась угрожающей и внутриполитическая обстановка: оправдывались ожидания Колчака, что потеря столицы станет толчком к активным выступлениям оппозиционных сил. И в годовщину вступления адмирала на пост Верховного Правителя, 18 ноября 1919 года, эвакуировавшиеся из Омска министры узнали о мятеже, поднятом во Владивостоке под руководством генерала Гайды.

После своей отставки с должности Командующего Сибирскою армией генерал окончательно попал под влияние «революционно‑демократических» кругов. «… Под давлением социалистической молодежи из офицеров своего штаба – Гайда стал готовиться к новому перевороту», – отмечает современник. – «Поезд Гайды… проехал от Екатеринбурга до Владивостока, будя политическую жизнь партий, земств, городов, призывая к восстанию, которое начнет он, генерал Гайда, во имя ликвидации диктатуры (правления адмирала Колчака. – А.К.), создания правительства борьбы с большевиками и немедленного созыва Учредительного собрания». В свою очередь, представители сибирских земств, не вняв призывам Верховного Правителя обратиться к упорной созидательной работе, предпочитали лелеять планы более масштабные и эффектные: «Мы произведем переворот силами армии ген[ерала] Пепеляева и местных распропагандированных гарнизонов; мы поставим Гайду во главе сибирской армии и остановим ее [отступление] под Мариинском, если будет сдан Омск. Мы выбросим большевиков из Сибири и остановимся на Урале, не желая воевать с Советской Россией, мы создадим социалистическое правительство, которое немедленно приступит к созыву Земского собора…» Очевидно, Колчак был прав, когда в последнем разговоре с Гайдой «упрекал его, – согласно рассказу генерала Жанена, – в демократических тенденциях, в оказании покровительства социалистам‑революционерам, в наличии в его армии и главном штабе офицеров прогрессивных убеждений». То, что было «демократическим» и «прогрессивным» в глазах французского военачальника, в действительности представляло смертельную угрозу всему делу борьбы на Востоке России.

Еще в августе, по прибытии во Владивосток, Гайда пугал иностранцев «реакционностью» омского кабинета и прямо настаивал: «У колчаковского правительства нет возможности удержаться, и если союзники поддержат его, то они совершат величайшую ошибку в истории». В течение последующих месяцев заговор под политическим руководством бывшего Председателя Сибирской Областной Думы И.А.Якушева окончательно оформился, и 16 ноября произошло открытое выступление.

Гайда, от которого его новые друзья многое скрывали (в частности, закулисные переговоры с большевицким подпольем), был, в сущности, поставлен перед фактом, но не поколебался возглавить мятеж, действуя, как всегда в бою, решительно и смело. Надеялся он и на благорасположение союзников, хотя в этом ошибся: японцы своими войсками блокировали район Владивостока, в котором происходили столкновения, а американцы и чехи (последними командовал уже произведенный в генералы Чечек), несмотря на сочувствие «демократии», вмешаться не рискнули. В результате утром 18 ноября мятеж был подавлен русскими частями, а самого Гайду, попавшего в плен, взяли под защиту соотечественники, и вскоре он благополучно отбыл в Европу.

Заметим здесь же, что в то время, как Командующий войсками Приамурского округа генерал Розанов проявлял нерешительность, а его подчиненные расправлялись с мятежом почти без генеральского участия, позиция столь рьяно критикуемых дальневосточных Атаманов оказалась твердой и патриотичной. При ликвидации выступления активно действовал бронепоезд «Калмыковец» (говорили, будто и сам Атаман, но эти сведения вызывают сомнения), а Семенов в Чите издал специальный приказ, призывая к единению сил, – так же, как и в одном из своих предыдущих приказов, изданном уже после сдачи войсками Верховного Правителя своей столицы:

 

«Дорогие станичники! Не посрамим старинной казачьей славы – всегдашней опоры и фундамента Государства Российского! Встанем все стальной щетиной пик и шашек в могучем стремлении поддержать и помочь нашему великому патриоту Верховному вождю адмиралу Колчаку в его благородном служении матушке‑Родине».

 

Колчак же в неделю, последовавшую за отступлением из Омска, оказался перед необходимостью реформы управления и изменений в личном составе кабинета. Накануне октябрьско‑ноябрьских поражений он склонился к учреждению на месте Экономического Совещания нового органа – «Государственного Земского Совещания», которое призвано было бы «помочь Правительству в переходе от неизбежно суровых начал военного управления… к новым началам жизни мирной, основанной на бдительной охране законности и твердых гарантиях гражданских свобод и благ личных и имущественных». Тогда, 16 сентября, Верховный Правитель вновь призывал к «прекращению партийной борьбы и признанию государственных целей и задач выше личных стремлений и самолюбий». Это были дни, когда разработанное Дитерихсом наступление вселяло надежды на возвращение военного счастья, и вовсе не следует считать проект Земского Совещания уступкой, сделанной кому‑то на краю пропасти. В развитие высказанных ранее намерений, 5 ноября было утверждено «Положение о Государственном Земском Совещании», согласно которому это должен был быть законосовещательный орган для обсуждения государственного бюджета и законопроектов («кроме дел, относящихся до основных начал существующего государственного устройства»), но сам решений не выносящий и лишь сообщающий свою точку зрения Совету министров и Верховному Правителю. Не более четверти его состава назначалось бы указами Верховного, а остальные избирались бы «а) от сельского населения, б) от городского населения, в) от земств, г) от казачьих войск, д) от государственных высших учебных заведений, е) от приходских организаций православных, старообрядцев и мусульман, ж) от Всероссийского Земского Союза, з) от Всероссийского Союза Городов, и) от Торговли и Промышленности, к) от профессиональных рабочих организаций, л) от кооперации[128]»; выборам предстояло пройти «не позднее 1 января 1920 года». Таким образом, намечалось определенное развитие «парламентаризма» внутри того государственного строя, который существовал под верховной властью адмирала Колчака. Однако со сдачей Омска общее положение изменилось слишком радикально.

Вряд ли адмирал собирался отказываться от своих планов и обещаний. Однако теперь он, по‑видимому, предпочел бы тип управления, который генерал Деникин назвал «военно‑походным». Вопреки распространенному мнению, Колчак отнюдь не держался ни за железную дорогу со своим салон‑вагоном и «броневиками» (бронепоездами), ни даже за эшелон с государственным золотым запасом, эвакуированным из Омска. «Я буду разделять судьбу армии», – сказал он Гинсу, который звал его проехать вслед за Советом министров в Иркутск. «В трудную, наиболее тяжелую минуту я буду вместе с вами, возможно, и в ваших рядах», – говорил он солдатам еще в августе во время поездки на фронт. В дни отставки Дитерихса, готовясь к решающему бою за столицу, адмирал, как рассказывали, предполагал «отправить свой поезд вперед, самому [с] ружьем в руках отходить с конвоем, если это будет суждено». «Может быть, вам суждено повторить бессмертный поход Корнилова. Мы пойдем с вами», – говорил ему тогда же приехавший из Франции и включенный в состав кабинета С.Н.Третьяков (бывший министр в последнем составе Временного Правительства), сам ни в какой поход, естественно, не пошедший… В то же время никто не мог снять с Верховного Правителя его ответственности, и 21 ноября Колчак своим указом реформировал государственное управление, имея целью достижение большей компактности, которая отвечала бы сложившейся обстановке.

Указ провозглашал, на смену Совету Верховного Правителя, образование под председательством адмирала «Верховного Совещания в составе главнокомандующего фронтом, его помощников, начальника его штаба, генерал‑квартирмейстера при Верховном Главнокомандующем, председателя Совета министров и министров военного, внутренних дел, иностранных дел, путей сообщения, финансов, снабжения и продовольствия, или их заместителей» для «разработки общих указаний по управлению страной для объединения деятельности отдельных ведомств и согласования их с работой армии». Генерал Филатьев, описывая сибирскую катастрофу, не преминул поиронизировать над «управлением страною из поездов, долженствовавших продвигаться на восток по мере безостановочного отступления армии», «управлением страною при помощи совещаний по телеграфу», но в действительности смысл указа был совсем в другом.

Мотивировкой принятого Колчаком решения стала «необходимость пребывания при армии, доколе обстоятельства того требуют». Соответственно Верховный Правитель и формировал небольшой «деловой кабинет», дабы в одном вагоне с паровозом отправиться против общего течения, на запад, к войскам. Однако железная дорога была забита сплошною лентой составов; «тогда, – рассказывает Филатьев, – он решил ехать к армии на санях. От этого его удержали, объяснив, что армии, как он понимает, сейчас нет, а есть тоже лента, но саней, на которых войска двигаются по дорогам, а на ночь распыляются для ночлега по попутным деревням[129]», – и адмирал послушался «сухопутных» специалистов из своего штаба. Если бы вопреки советам Александр Васильевич настоял на своем, судьба его, возможно, оказалась бы иною…

Еще один проект реформы государственного устройства поступил несколькими днями позже от Атамана Семенова. «Я предлагал разделить всю территорию, освобожденную от большевиков, на две части: западную и восточную. В каждой из них во главе управления должен находиться Главноначальствующий: здесь на Востоке предполагалось, что это буду я или какое‑нибудь другое лицо, пользующееся популярностью. Для западной же части я предложил генерала Пепеляева», – рассказывал он потом. Из дальнейшего, однако, следовало, что предлагалась в сущности децентрализация власти вплоть до ее разделения, с образованием при каждом Главноначальствующем собственного аппарата управления и даже собственного «совещательного органа», – власть же Верховного Правителя фактически становилась номинальной. В условиях, когда предполагаемое западное «наместничество» было расстроено и дезорганизовано неизмеримо сильнее, чем восточное, семеновский проект должен был показаться неприкрыто сепаратистским и в этом качестве вряд ли мог рассчитывать на одобрение Колчака. Но даже если бы адмирал и принял такое предложение, выбор генерала Пепеляева в качестве «западного» Главноначальствующего заставляет предположить, что ничего хорошего из этого все равно не получилось бы.

Колчак верил генералу, так же как и его брату, и даже, в поисках более сильной и волевой личности, чем довольно бесцветный Вологодский, 23 ноября назначил Пепеляева‑политика Председателем Совета министров. Отставной премьер, похоже, вздохнул с облегчением – ему весьма импонировал Пепеляев, «волевой человек… имеющий к тому же за своей спиной брата‑героя», и огорчало Вологодского только назначение на должность председателя «Комиссии по выработке положения о выборах в Учредительное Собрание»: он предпочел бы остаться сенатором без должности и уехать в Швейцарию «по крайней мере на год», если, конечно, ему были бы на это выделены казенные деньги. Пепеляев, однако, пришел к власти с намерением проявлять свои волевые качества в направлении, весьма неожиданном для Колчака: по воспоминаниям Гинса, «он горел желанием демократизировать курс правительства, подчинить себе военные власти, а впоследствии добиться выезда Верховного Правителя из Сибири»; «Пепеляев готов был широко пойти навстречу и народному представительству. Еще в Омске он говорил о земском соборе». В Иркутске он даже тайно встретился с местными эсерами и излагал им основные направления политики, которую был намерен вести на посту премьер‑министра:

«Я не могу, – говорил Пепеляев, – принять лозунг – долой гражданскую войну, ибо это значит мир с большевиками, а я формирую правительство борьбы с ними; я не могу согласиться на отрешение адмирала Колчака от звания Верховного правителя, ибо нам, хотя бы для иностранцев, нужен символ государственного единства России, и адмирал есть тот символ, носитель этой идеи. Я могу рекомендовать ему уехать к Деникину на юг России, если его имя стало так одиозно, но и только. Я говорил уже по [прямому] проводу с братом и обещаю, что высшее военное командование будет заменено новыми честными и способными людьми; я готов в состав правительства ввести лиц, которых вы мне укажете. Я твердо решил ликвидировать военный режим и перейти к новому гражданскому управлению. Я добьюсь признания законодательных прав Земского совещания и превращения его в Земский собор. Я сокращаю министерский аппарат, переходя от масштабов всероссийских к сибирским областным. Я предпринял уже шаги для заключения мира на всех внутренних фронтах, где действуют небольшевистские силы. Я отлично вижу ошибки прошлого; честно хочу их исправить и избегнуть в дальнейшем. Иду вам навстречу с открытой душой и прошу вашей помощи в трудной работе».

Эсеры, однако, не пожелали пожать протянутую руку – Пепеляеву слишком вредила его репутация одного из «творцов диктатуры» (официальная биографическая справка о нем, появившаяся в свое время в прессе, гласила: «… В[иктор] Н[иколаевич] убедился в призрачности и искусственности власти так называемой Директории и принял участие в той работе, которая привела к провозглашению власти Верховного Правителя»), да и деятельность на посту управляющего министерством внутренних дел отнюдь не способствовала его популярности в кругах «революционной демократии». И все же, выезжая в Ставку Колчака (куда собрался и его брат‑генерал) и оставляя своим заместителем Третьякова, Пепеляев не терял надежды на поворот политической линии. В поезде Верховного Правителя оба брата снова настаивали на созыве Земского Собора и ругали генерала Сахарова. Склоняясь к мысли об отставке последнего, адмирал 8 декабря телеграфировал находившемуся в Иркутске Дитерихсу с предложением вернуться на должность Главнокомандующего, но получил отказ. Жанен пишет: «Дитерихс[130] поставил абсолютным условием: “немедленный отъезд адмирала в армию Деникина”. Дитерихс открыто говорит, что у адмирала прогрессивный паралич. Министры подтверждают это на основании диагноза врачей».

Признаться, по‑человечески не хочется, чтобы свидетельство Жанена оказалось правдивым и именно генерал Дитерихс был автором или распространителем гадкой сплетни, но и без этого действия бывшего Главнокомандующего выглядят предосудительными. В сущности, перед нами – попытка произвести «по телеграфу» переворот, и достойны внимания фразы из телеграфной беседы В.Н.Пепеляева с братом 26 ноября: «Я вызвал [в] Иркутск генерала Дитерихса… До разговора с ним я абсолютно не могу выехать». Очевидно, что монархист Дитерихс и стремительно «левевшие» братья Пепеляевы совершенно по‑разному представляли себе Земский Собор, но в действиях, направленных (называя вещи своими именами) против адмирала Колчака, они оказывались союзниками.

После ответа Дитерихса Верховный Правитель вызвал к прямому проводу генерала Каппеля и сообщил о намерении вручить ему Главное Командование: «Я уверен, что ваша огромная боевая опытность, широкие знания военного дела и популярное в армии имя помогут вам справиться с этой трудной задачей». Каппель возразил, что не считает себя достаточно подготовленным, и предложил кандидатуры Дитерихса, Семенова, Филатьева и Войцеховского (с оговоркой, что последний также не считает себя достойным). «Я вас знаю единственным лицом, которому могу вверить фронт», – отвечал Колчак.

Владимиру Оскаровичу Каппелю, герою летних боев 1918 года на Волге, сильно повредило его тогдашнее подчинение самарскому Комитету членов Учредительного Собрания. Несмотря на недоверие социалистов, отмечавших, что Каппель «никогда не скрывал своих монархических убеждений», за отважным офицером (в генералы его произвел Болдырев) долго тянулось подозрение в связях с «революционною демократией». Родилась даже легенда, что Ставка из неприязни к Каппелю хотела зимой 1918/1919 года свернуть все подчиненные ему части в бригаду, отмена же этого проекта принадлежала якобы лично Верховному Правителю: «… Каппель был вызван в Омск и имел личную встречу с адмиралом Колчаком. Известно, что окружение Верховного Правителя заранее настраивало его против Каппеля. Но при личной встрече все недоразумения быстро рассеялись, и Владимир Оскарович произвел на адмирала самое лучшее впечатление». Однако Колчак определенно говорил в феврале 1920 года: «С Каппелем я не встречался до февраля или марта 1919 г., но по сведениям и отзывам об нем относился к нему с большим уважением, как к выдающемуся деятелю из молодых офицеров»; сохранение же «каппелевцев» в виде армейского корпуса было утверждено приказом от 3 января 1919 года на основании разработок начальника штаба от декабря 1918‑го (что, кстати, мало согласуется с расхожими версиями о недоброжелательстве к Каппелю генерала Лебедева и чуть ли не вредительстве со стороны последнего).

Едва ли не первые действия тридцатишестилетнего генерала на посту Главнокомандующего (правда, пока не боевые) оказались направленными не против врага, наступавшего на фронте, а против «своих» же, дезорганизующих тыл. Братья Пепеляевы от убеждений перешли к ультиматумам, 9 декабря потребовав созвать «Сибирский Земский Собор, в лице которого сам народ возьмет в свои руки устройство Сибири и изберет сибирское правительство». Братья приложили и проект указа Верховного Правителя («в целях подъема усилий народных я, оставляя за собой объединение всех сил, борющихся за единую Россию, передаю дело борьбы Сибири с большевиками в руки самих сибиряков» и проч.) и «для успокоения офицерства объявили Сахарова задержанным впредь до решения совмином[131] вопроса о расследовании его действий [в] связи [с] обороной Омска». Телеграмма Колчаку начиналась с отчаянного «умоляем вас в последний раз», но заканчивалась угрожающе: «Время не ждет, и мы говорим вам теперь, что во имя родины мы решимся на все. Нас рассудит Бог и народ». «Мы не были уверены, что Пепеляевы не совершат какого‑нибудь насилия над Верховным Правителем. Поступки и телеграммы премьера казались дикими», – описывает Гинс настроения остававшихся в Иркутске министров.

Впрочем, по мнению того же Гинса, «Пепеляев (политик. – А.К.) обладал психикой, напоминавшей взрывчатое вещество. Взорвется – и кончено… Долго гореть ровным пламенем он не мог». Хватило лишь твердой позиции Каппеля, который потребовал освобождения Сахарова из‑под ареста («У нас есть Верховный правитель, и генерала Сахарова можно арестовать только по его приказу!»), и строгого запроса адмирала, чтó означает концовка скандальной телеграммы. Премьер еще бодрился: «Нашу телеграмму, отбрасывая юридическую ее природу, нужно понимать как последнюю попытку спасти верховного правителя помимо его воли и все дело», – но, получив: «Верховный правитель, которому была доложена вся лента переговоров, считает, что ответ Виктора Николаевича Пепеляева не есть ответ верховному правителю на поставленные им председателю совета министров вопросы», – сник и успокоился. Пепеляев «остыл, догнал поезд адмирала, – рассказывает Гинс, – и, следуя за ним по пятам, не только не проявлял никакого расхождения с Верховным Правителем, но скорее поддерживал его». Внутренняя оппозиция на время затихла, но все грознее вырисовывалась угроза со стороны иностранцев.

Еще 13 ноября политические руководители чехословацкого контингента в России, Б.Павлу и В.Гирса, составили в Иркутске меморандум, обращенный к союзным державам. Обрушившись на «колчаковскую» администрацию («Под защитой чехо‑словацких штыков местные русские военные органы позволяют себе действия, перед которыми ужаснется весь цивилизованный мир. Выжигание деревень, избиение мирных русских граждан целыми сотнями, расстрелы без суда представителей демократии по простому подозрению в политической неблагонадежности составляют обычное явление…»), они сетовали на собственный «нейтралитет», который якобы делал их пассивными свидетелями и «соучастниками преступлений», и ультимативно заявляли: «Мы сами не видим иного выхода из этого положения, как лишь в немедленном возвращении домой из этой страны, которая была поручена нашей охране, и в том, чтобы до осуществления этого возвращения нам была предоставлена свобода к воспрепятствованию бесправия и преступлений[132], с какой бы стороны они ни исходили».

Некоторые союзники предпочитали смотреть на происходившее в Сибири глазами авторов меморандума или даже занимать позицию более радикальную (так, генерал Грэвс писал: «Когда же чехи поняли, что поражение большевизма означает не только крах всех видов либерализма, но и создание вместо правительственной власти, принадлежащей народу, правительственной власти из тех, кто держал ее в своих руках и при династии Романовых и кто по всей вероятности имел склонность к восстановлению монархии в России, – они не могли более выступать заодно с Англией, Францией и Японией»). Напротив, русские, более адекватно представлявшие себе обстановку, отказывали чехам даже в праве упрекать местные власти в жестокостях. И.И.Серебренников, еще в декабре 1918 года в ходе реорганизации кабинета выбывший из числа министров, возмущался: «Прочтя весь меморандум, можно было подумать, что чехи – это невинные младенцы, сущие ангелы во плоти. Разве подписавшие меморандум Б.Павлу и д[окто]р Гирса не знали, что чешская контрразведка произвела немалое количество расстрелов “представителей демократии”, что за нею числится немало трупов? Разве они не знали, что совсем незадолго до опубликования меморандума чехи участвовали в подавлении мятежа заключенных в Александровской каторжной тюрьме вблизи Иркутска? Разве чехи не усмиряли бунтов вдоль линии Сибирской магистрали, беспощадно расправляясь с бунтовщиками?» И еще более красноречиво обличается лицемерие чешских политиков их собственной недавней позицией по вопросу о возвращении на общий фронт.

Ведь еще 26 октября представитель их командования в личной беседе сообщил председателю русского Совета министров «условия, при которых чехи могли бы направиться на фронт против большевиков не добровольческими только отрядами, но всеми силами своих регулярных войск»: «жалование серебром, обеспечение их сбережений (до 15 мил[лионов] р[ублей]), положенных в сберегат[ельные] кассы Сибири, путем удовлетворения их более ходкими денежными знаками[133]… предоставление некоторых льгот им в наделении их в Сибири землей и предоставление им[134] некоторых преимуществ в торгово‑промышленном отношении» (заметим, что еще 8 июля постановлением Совета министров «ограничение в праве иностранцев на приобретение недвижимых имуществ» в ряде областей Азиатской России отменялось для граждан Чехо‑Словацкой Республики, «принимавших непосредственное участие в боях с большевиками», а также их прямых потомков, при условии фактического переселения в Россию и подчинения российским законам). Тот же Павлу, который менее чем через полтора месяца подпишет пресловутый меморандум, 3 октября обращался к генералу Сыровому с настоятельным ходатайством о формировании добровольческих частей и сетовал: «Мы делаем величайшую глупость тем, что не готовимся нанести последний удар большевикам». «Соглашаюсь с отправкой войска домой через запад… Не смеем упустить выгодный момент», – отвечал Сыровой 4 октября. Однако из Праги ответили воспрещением и предписали эвакуироваться через Владивосток, а за последующий месяц командование и политическое руководство чешского контингента успело проникнуться возмущением против «ужасающей» русской администрации.

Но почему же чешский ультиматум о «немедленном возвращении домой» представлял такую угрозу русскому делу? К сожалению, иностранцы имели полную возможность контролировать Сибирскую магистраль. Согласно опубликованному 16 марта 1919 года сообщению «от Российского Правительства», «охрана железных дорог» была «вверена союзным военным силам» в рамках деятельности вновь созданного «особого Междусоюзного Комитета», которому предстояло осуществлять наблюдение и контроль за работой железных дорог, их техническим оборудованием и эксплуатацией. С русской точки зрения права этого органа могли показаться ущемлением национальных интересов, с иностранной – они выглядели, кажется, недостаточными (Грэвс возмущался: «… Предусматривалось, что председателем Межсоюзнического комитета должен быть русский. Колчак набросился на это, как кошка на мышь, и немедленно назначил председателем своего министра путей сообщения…»), но до определенной степени его деятельность должна быть оценена как благотворная: так, например, создание Комитета скорее всего способствовало поставкам железнодорожного имущества (а ведь только одним рейсом из США в июле было отправлено «12 паровозов, 38 т запасных частей к ним, 12 комплектов паровозных тормозов, 450 вагонов, 127 т запасных частей к ним, 800 комплектов вагонных тормозов, 26 т разного мелкого железнодорожного оборудования»!), да и о деятельности чехов по охране дороги даже недоброжелательно относившийся к ним современник пишет: «Задержка транспорта из‑за злостного вредительства Сибирской дороги прекратилась».

В грамоте «Чехо‑Словацким войскам в России» от 6 марта, подписанной Колчаком и всеми министрами, отмечалось: «Выполнив свою боевую задачу, чехо‑словацкая армия, уступившая свое место на фронте нашим войскам, продолжает и сейчас служить для нас источником помощи и ценного содействия: чехо‑словацкие эшелоны двигаются на восток и принимают на себя охрану железной дороги, позволяя таким образом освободить для фронта русские войска, которым по праву должно принадлежать теперь поле битвы». В свою очередь, начальник одной из чешских дивизий подполковник Прхал (он считался честным солдатом и союзником) 28 апреля предупреждал «о твердом решении чехословацких и других союзных войск не допускать никакой порчи железнодорожного пути, никаких насилий над мирным населением» и о переходе под чешский контроль полосы шириною по десять верст с обеих сторон железнодорожного пути. Однако теперь, в ноябре – декабре, этот контроль сыграл роковую роль в судьбе русской армии.

Используя свое положение, чехословаки завладели практически всем подвижным составом и, двигаясь к Владивостоку, оставляли без паровозов русские эшелоны. При одноколейном пути и значительной длине перегонов это приводило к мгновенному образованию «пробок», расчистить которые из‑за недостатка разъездов и локомотивов не представлялось возможным. Заторы росли, как снежный ком, обрекая на гибель в первую очередь беженцев, больных и раненых и вынуждая остатки боеспособных войск продолжать движение походным порядком.

«Я пишу протест против бесчинств чехов – они отбирают паровозы у эшелонов с ранеными, с эвакуированными семьями, люди замерзают в них. Возможно, что в результате мы все погибнем, но я не могу иначе», – такие слова Колчака запомнила сопровождавшая его в отступлении от Омска А.В.Тимирева, и телеграмма Верховного Правителя генералу Жанену от 24 ноября действительно могла вызвать крайне негативную реакцию иностранцев, уже ставших хозяевами магистрали. «До сих пор правильность движения нарушалась и нарушается вмешательством чешских эшелонов [в] работу железнодорожников, требование[м] чехов пропускать только чешские эшелоны, оставляя наши без движения, что уже привело наши эшелоны к западу от Ново‑Николаевска к полной остановке и к тому, что хвостовые эшелоны оказались в линии боевого фронта. Продление такого положения приведет к полному прекращению движения русских эшелонов и к гибели многих из них. В таком случае я буду считать себя вправе принять крайние меры и не остановлюсь перед ними…» – заявлял Колчак. Еще более резким был ответ на меморандум Павлу и Гирсы.

Ранее тон, в котором разговаривали с чехами, был подчеркнуто дружелюбным, и даже приказ, отданный в память о генерале М.В.Алексееве в годовщину его смерти, отличался довольно странной «панславистской» риторикой (покойный генерал был назван «вождем славянства», и ему почему‑то приписывалась «идея объединения славянства как единый залог возможности достижения прочного мира на всем земном шаре», что он якобы и «проповедовал» «словом, делом, печатным трудом»). Теперь же адмирал более не чувствовал себя скованным дипломатическим этикетом и гневно бросал союзникам суровые упреки.

В протесте, датированном 25 ноября, Колчак характеризует меморандум как «поступок политического интриганства и шантажа со стороны лиц, его подписавших», и называет его целью – «стремление получить санкцию великих держав на вмешательство вооруженной силой в русские внутренние дела». «Допуская возможность такого вмешательства, – пишет Верховный Правитель, – я заявляю, что малейшие шаги в этом смысле будут мною рассматриваться как враждебный акт, фактически оказывающий помощь большевикам, и я отвечу на него вооруженной силой и борьбой, не останавливаясь ни перед чем». Авторов же меморандума адмирал требовал отозвать «и, если угодно, то прислать представителей, которые по крайней мере умели бы себя вести прилично». Колчак, как видим, по‑прежнему ничего и никого не боялся… но испугались его министры.

Пепеляев и Сукин одолевали Верховного Правителя настоятельными просьбами «отменить» протест, «считая по условиям момента совершенно необходимым сближение с чехами». «… Мы, не достигнув чего‑либо положительного, бросим всю массу чехов в объятия наших врагов», – увещевал премьер‑министр. Адмирал сначала отвечал довольно резко – «Я возрождаю Россию и, в противном случае, не остановлюсь ни перед чем, чтобы силой усмирить чехов, наших военнопленных», – однако к вечеру 30 ноября склонился к компромиссному варианту, «приостановив протест со всеми вытекающими отсюда последствиями», но потребовав «привлечь внимание чешских представителей на необходимость приостановить и с их стороны передачу их меморандума [союзным] кабинетам, что, несомненно, даст прочную почву для содружественной нашей работы». Вместе с тем у Верховного Правителя, похоже, все более усиливается недоверие к своим сотрудникам. Его последний начальник штаба, генерал М.И.Занкевич, в написанных по горячим следам воспоминаниях определенно подчеркивает, что Колчак, сначала заботившийся о поддержании «непосредственной связи с армией» («На всех больших станциях поезд останавливался на продолжительное время. Адмирал совещался с командным составом армии, с местными властями»), – на станции Тайга, где проходили столь нервные переговоры с Пепеляевыми, «решил отделиться от армии и возможно скорее продвинуться в Иркутск, дабы предупредить надвигавшуюся в этом городе революцию» (значит, в способности своих министров предотвратить ее он не верил). Это было еще одно из цепи решений, имевших роковые последствия.

Вместо «содружественной работы» чехи не преминули продемонстрировать свою силу: в Красноярске они задержали поезд Верховного Правителя, простоявший там, по свидетельству Занкевича, целых шесть дней. Можно только удивляться выдержке и хладнокровию Александра Васильевича – тот неврастеник, ломающий карандаши и швыряющий чернильницы, которого заботливо рисуют всевозможные мемуары, должен был бы просто сойти с ума в тягостной обстановке, уже напоминающей плен. Колчак же, напротив, не теряет головы и, принимая решения, старается взвешивать аргументы и выбирать разумную линию поведения. Так было с назначением, данным Атаману Семенову, хотя именно в этом случае размышления и колебания адмирала вели скорее к потере времени и вряд ли могут считаться оправданными.

21 декабря началось восстание на Черемховских угольных копях, в ночь на 22‑е перекинувшееся в Иркутск. Очевидно, не надеясь на Совет министров, 23 декабря Верховный Правитель назначил Семенова Главнокомандующим всеми вооруженными силами в тылу, с производством в генерал‑лейтенанты и подчинением ему Командующих военными округами. Семенов вспоминал, что в разговоре по прямому проводу со станции Татарская Колчак, сообщив об этом назначении, не только приказал подготовить соображения о дальнейшем ведении борьбы, но и якобы «предупредил меня о возможности передачи мне всей полноты государственной власти в Сибири и на Д[альнем] В[остоке]… Предвидя неизбежность крушения, адмирал предполагал, как можно было понять из этого последнего моего разговора с ним, выехать заграницу для переговоров с иностранными политическими деятелями с целью склонить [их] в пользу возобновления борьбы с красными в более широких масштабах». Атаман утверждал, что тогда же он предложил Колчаку «бросить поезд и двигаться на лошадях в Урянхай, куда я вышлю надежный отряд монгол и казаков, под охраной которого Верховный Правитель мог бы выйти снова на линию железной дороги восточнее Байкала», но адмирал отказался; впрочем, похоже, не все было так просто и так гладко…

Направившийся 19 декабря в Читу «для переговоров с атаманом Семеновым» Третьяков (как мы помним, он замещал Пепеляева после отъезда премьера из Иркутска) писал позднее адмиралу, что из первой беседы, состоявшейся 23‑го, «выяснилось, что Семенов вполне лойяльно относится к Вам и Правительству, не предпринимает никаких действий в порядке революционном и готов помочь тяжелому положению Правительства», но в течение следующих пяти дней «отношение Читы ко мне лично сильно изменилось в худшую сторону» и более того – «за последние дни в Чите стало намечаться новое настроение, а именно, стали думать о возможности уже путем революционным создать власть». Последнее обвинение, впрочем, звучит не очень достоверно в устах министра, стремящегося под любым предлогом побыстрее сбежать в безопасный Харбин; упомянутая же Третьяковым декабрьская лояльность Семенова тем замечательнее, что она подвергалась немалым испытаниям.

Дело в том, что к решению о новом назначении Атамана и о выдвижении его войск в Иркутск Верховный Правитель начал склоняться еще 19 декабря, после того, как его поезд был задержан в Красноярске. Об этом свидетельствовала телеграмма Колчака Главнокомандующему союзными контингентами в Забайкальи, японскому генералу Оой: «Я пред[по]лагаю объединить Забайкальскую область, приамурский и иркутский военные округа под властью одного лица с правами главнокомандующего»; «мой выбор останавливается на атамане Семенове. Мне было бы желательно знать ваш взгляд на это назначение. Не откажите также телеграфировать мне, могу ли я рассчитывать на вашу поддержку, если бы назначение атамана Семенова встретило противодействие со стороны каких‑либо держав?» – но наметившееся было улучшение отношений с чехами (как вскоре оказалось, мнимое) и вновь появившаяся надежда на быстрое продвижение поезда Верховного Правителя на Восток побудили адмирала отложить это решение.

Представитель Семенова в Ставке, полковник Сыробоярский, докладывал своему начальнику, что 21 декабря Колчак уже говорил ему: «Не могу же я здесь, в пути, в поезде отдавать такой серьезный и важный приказ, а главное – я совершенно не вижу, чтó может дать существенного это назначение и чтó изменит или увеличит [оно] в реальных действиях атамана? Я считаю, что если атаман Семенов имеет реальные силы, то он и без этого приказа может захватить Иркутск и воздействовать на чехов, а если нет, то и приказ не поможет с его высокими правами и полномочиями, и что преждевременным, не вполне обдуманным шагом можно лишь испортить все дело и подорвать авторитет и верховной власти, и атамана Семенова. Я вообще не придаю никакого значения приказам, назначениям, полномочиям… если есть сила, то и без этого можно сделать все, вызываемое обстановкой, по собственной инициативе».

Адмиралу, должно быть, приходилось действовать с оглядкой на многих своих приближенных и большинство союзников, для которых назначение Семенова было неприемлемым. В свою очередь, Атаман продолжал настаивать на официальном подтверждении его новых полномочий, мотивируя это желанием «учесть все силы и использовать их соответствующим образом». Однако объяснение не выглядит достаточно убедительным, и позволительно предположить, что истинные причины крылись в горьком опыте годичной давности, когда Григорий Михайлович в течение полугода находился в ложном положении человека, громогласно объявленного изменником и продолжавшего тем не менее осуществлять военную и частично – гражданскую администрацию на значительной территории. Если бы Атаман сейчас сумел вооруженной рукою навести порядок в тылу, не получив на то официальных полномочий, его многочисленные недоброжелатели, скорее всего, не упустили бы случая обвинить Семенова в очередном «самоуправстве», если не в «действиях революционным путем», а вера в заступничество Верховного Правителя могла быть весьма зыбкой. Настойчивые ходатайства вызывали раздражение Колчака – «Это просто какое‑то вымогательство данного назначения», – а драгоценное время уходило…

Как бы то ни было, назначение в конце концов все‑таки состоялось и вызвало среди союзников немалое беспокойство. Тот же Сыробоярский позже писал генералу Жанену: «Вы, Главнокомандующий союзных армий, со дня своего приезда [в Россию], не зная обстановки, осуждали Атамана Семенова из‑за его недоразумения с Верховной властью, а теперь со всей Вашей армией готовы видеть в нем врага за то, что он остался верен той власти, в подчинении которой Вы ранее его лично убеждали и от которой Вы так быстро отвернулись», – и эти упреки вполне соответствовали явно обозначившемуся недоброжелательству иностранцев к тем русским, которые оставались верными своему долгу. Еще 11 декабря генерал Жанен занес в свой дневник совершенно фантастическую сплетню, будто бы Адмирал призывал Атамана «двинуться сюда (в Иркутск. – А.К.), чтобы повесить министров, обещая ему даже часть вагонов с золотом, которые он (Колчак. – А.К.) за собой тащит». Не более правдоподобные сообщения получил от офицера своей разведки генерал Грэвс: «На ст[анции] Татарская адмирал Колчак обратился к полякам с просьбой защитить его от ареста его собственными солдатами и был вывезен с этого участка в польском блиндированном вагоне… Семенов послал чехам телеграмму с запросом, пропускать ли в Иркутск поезд с высшим русским командованием, больными, ранеными, их семействами, а также с остатками золотого запаса».

Вопрос о золотом запасе России, вернее – о контроле над ним, вообще становился в те дни камнем преткновения. На золото с вожделением смотрели и враги, и союзники, и мятежная «революционная демократия», а Жанен 2 января 1920 года даже открыто связал судьбу Колчака с позицией, занятой им относительно государственных ценностей: «При отъезде моем из Омска я предложил адмиралу взять поезда с золотом под мою охрану, но… адмирал это отклонил… доверия не было… теперь же будет трудно сделать что‑нибудь, во всяком случае то, что касается его личности…»

В связи с недоверием Верховного Правителя к иностранцам нередко приводится фраза, будто бы сказанная Колчаком их дипломатическим представителям: «Я вам не верю и скорее оставлю золото большевикам, чем передам союзникам». Мы не имеем оснований полностью отвергать подлинность этих слов, которые могли вырваться у адмирала в запальчивости; однако нельзя и не отметить, что известность они должны были приобрести, выйдя из тех же дипломатических кругов, фактически уже склонявшихся к предательству и заинтересованных в моральном самообелении (а может быть, это произошло и post factum, когда предательство совершилось), – а также, что по аналогичному поводу адмирал Колчак, уже находясь в руках своих врагов и будучи спрошен об отношении к японцам, ответил со всею определенностью: «Фразу, которая мне приписывается – “лучше большевики, чем японцы”, – я нигде не произносил». И потому попытки представлять Верховного Правителя России в последние месяцы его жизни внутренне примиряющимся с противником кажутся голословными.

Это подтверждается и словами, которые были сказаны Колчаком генералу Ноксу несколькими месяцами ранее: «Если я передам золото международной охране, а со мной случится какое‑нибудь несчастье, вы скажете, что это золото принадлежит русскому народу, и отдадите его любому новому правительству, которое вам понравится. Пока золото у меня, я могу бороться с большевизмом еще три года, даже если вы, союзники, меня покинете». Слова оказались пророческими, тем более в ситуации, когда сам Нокс (один из наиболее честных союзников) уже покинул Россию. Можно только гадать, смог бы (и даже – захотел бы?) он сделать что‑либо в той кризисной ситуации, которая сложилась в декабре – январе, но отъезд английского генерала лишил русских даже надежды на его помощь и влияние.

К остальным же иностранцам отношение было намного хуже. Сведения американцев, предполагавших сговор Семенова с чехами против русского командования, были не более чем обыкновенной «уткой»: Атаман вполне разделял негодование против «союзников» (это слово уже начинали оправданно ставить в кавычки), наиболее выразительно проявившееся в истории с вызовами на дуэль, которые, если верить источникам, в те недели сыпались на генерала Сырового один за другим.

Наиболее известен вызов генерала Каппеля:

 

«Сейчас мною получено известие, что вашим распоряжением об остановке движения всех русских эшелонов задержан на станции Красноярск поезд Верховного Правителя и Верховного Главнокомандующего всех русских армий, с попыткой отобрать силой паровоз, причем у одного из его составов даже арестован начальник эшелона.

Верховному Правителю и Верховному Главнокомандующему нанесен ряд оскорблений и угроз, и этим нанесено оскорбление всей русской армии. Ваше распоряжение о непропуске русских эшелонов есть ничто иное, как игнорирование интересов русской армии, в силу чего она уже потеряла 120 составов с эвакуированными ранеными, больными, женами и детьми сражающихся на фронте офицеров и солдат…

Я, как главнокомандующий армиями Восточного фронта, требую от вас немедленного извинения перед Верховным Правителем и армией за нанесенное вами оскорбление и немедленного пропуска эшелонов Верховного Правителя и Председателя Совета Министров по назначению, а также отмены распоряжения об остановке русских эшелонов.

Я не считаю себя вправе вовлекать измученный русский народ и его армию в новое испытание, но если вы, опираясь на штыки тех чехов, с которыми мы вместе выступали и, уважая друг друга, дрались в одних рядах во имя общей цели, решились нанести оскорбление русской армии и ее Верховному Главнокомандующему, то я, как главнокомандующий русской армии, в защиту ее чести и достоинства требую от вас удовлетворения путем дуэли со мной».

 

Более краткий, но по сути своей совпадающий с приведенным выше вариант был приведен в 1939 году в газетной статье памяти Каппеля, и там же пересказывалась еще одна телеграмма, усилившая напряжение, которое охватило войска после беспрецедентного каппелевского вызова:

 

«Главнокомандующему Русской Армией ген[ералу] Каппель, копия ген[ералу] Сыровому, Кабинету Министров, Союзному Командованию.

Ваше Превосходительство, Вы в данный грозный и ответственный момент нужны для Армии. Я вместо Вас встану к барьеру и вызываю генерала Сырового, дабы ответить за оскорбление, которое нанесено его частями доблестной Российской Армии, героически сражающейся сейчас с красными под Вашим командованием. –

Атаман Семенов»

 

Другой источник утверждает, будто Атаман заявил, «что он заменит Каппеля у барьера, если исход дуэли будет для того роковым», но эти разночтения, в сущности, не так важны. Негодовали и другие – генерал Войцеховский, в 1918 году служивший в «чехо‑войсках», «напоминая о своих заслугах перед чехами (знаменитое руководительство ими в уральских боях)… требует пропуска адмирала и говорит, что в случае отказа будет пробиваться силой; если же это ему не удастся, то он потребует от Сырового удовлетворения путем дуэли»; широкую известность получает и открытое письмо польского офицера (польские части, также преданные чехословацким командованием, принуждены были сдаться большевикам), гневно взывавшего к Сыровому:

 

«Не я, а беспристрастная история соберет все факты и заклеймит позорным клеймом, клеймом предателя, Ваши деяния.

Я же лично, как поляк, офицер и славянин, обращаюсь к Вам: к барьеру, генерал! Пусть дух славянства решит наш спор – иначе, генерал, я называю Вас трусом и подлецом, достойным быть убитым в спину».

 

Впрочем, генерал Жанен «не разрешил» своему подчиненному дуэли и даже позволил себе неуместную иронию в адрес Каппеля, находившегося в рядах своей армии («Во время нашего отступления из России [в 1812 году] маршал Ней сражался со своими солдатами плечом к плечу и не докучал никому вызовами на дуэль»), – сам же Сыровой постыдно промолчал.

А тем временем поезд Колчака и эшелон с золотым запасом медленно двигались на восток, и все новые тревожные известия догоняли их с запада. После отъезда из Красноярска там началось что‑то непонятное: принявший командование «войсками Енисейской губернии» старый соратник генерала Пепеляева, командир 1‑го Сибирского корпуса генерал Зиневич, который оказался в Красноярске во исполнение плана Дитерихса об отводе 1‑й армии в тыл, «передал управление гражданской части в руки советов общественных организаций в лице председателя земской управы». Требования, предъявленные им верховной власти в переговорах по прямому проводу 26 декабря, не отличались определенностью, за исключением одного: Зиневич настоятельно просил присылки денежных знаков, как будто не стесняясь тем, что в городе, в сущности, уже произошел переворот в пользу «революционной демократии». Более определенно генерал высказался 28 декабря в «открытом письме» Верховному Правителю (копии – Семенову, Калмыкову, Розанову, иностранным миссиям), потребовав «найти в себе достаточно сил и мужества отказаться от власти, которая фактически уже не существует, и передать дело строительства родины Земскому Собору», ставя Колчаку в вину «обстановку безвластия, безначалия и дикого произвола» и «мрак реакции». Впрочем, адмирал еще накануне подозревал что‑то подобное, отдавая генералу Каппелю свою, наверное, последнюю оперативную директиву:

 

«1) Отводить войска за Енисей, так как устойчивость, видимо, окончательно потеряна, а минусинский фронт угрожает тылу армии.

2) Все силы употребить на сохранение боеспособности и неразложившиеся части свести в одну сильную группу, чтобы обеспечить отход ее на восток.

3) Приведение в порядок Красноярска и других городов, где происходят эсеровские перевороты, всецело зависит от той силы, которой вы располагаете. Если есть надежные, верные части, то надо занять ими Красноярск и разоружить восставших. Необходимо всячески избегать столкновений с чехами и занимать город не со стороны желдорог и станций, которые захвачены чехами…»

 

Множественное число применительно к «эсеровским переворотам» было вполне оправданным. Даже против недавнего кумира, генерала Пепеляева, поднимали мятежи его собственные войска. К чести самого Пепеляева стоит сказать, что он не последовал примерам Гайды и Зиневича и, несмотря на свои «демократические» и «соборные» иллюзии, не стал искать сомнительных лавров вождя мятежников. Двусмысленный «последний приказ» генерала («Сибирская армия распускается по домам для тайной работы – до того момента, пока грозный час всенародного мщения не позовет ее вновь для борьбы за освобождение Сибири», «я появлюсь в Сибири среди верных и храбрых войск, когда это время наступит, – и я верю, что это время скоро придет») известен лишь по эмигрантской публикации, автор которой явно симпатизирует «революционной демократии» и тем советчикам, которые еще летом предлагали Пепеляеву «послать в Омск одну или две дивизии, разогнать ставку и взять власть в свои руки». Возможно также, что генерал, которому было, наверное, тяжело расстаться с ореолом героя и «вождя Сибирской армии», просто предпочел приукрасить события, прикрыв измену своих подчиненных бело‑зеленым «сибирским» флагом – символом снегов и тайги…

А для адмирала Колчака измена Сибиряков имела еще одно чрезвычайно важное последствие: Зиневич прервал телеграфную связь с отступающей армией Каппеля. Верховный Правитель и Верховный Главнокомандующий оказался окончательно отрезанным от тех, кто несмотря ни на что оставался верным солдатскому долгу. Сам адмирал в Нижнеудинске, где также вспыхнул мятеж, был остановлен чехами почти на две недели. Это еще нельзя назвать арестом – Колчака и его конвой никто не разоружал и не интернировал, – но станция Нижнеудинск была объявлена «нейтральной», а чешские кордоны, отделявшие «колчаковские» поезда от мятежников, больше не выглядели союзниками. Генерал Занкевич на основании инструкций о «нейтралитете», полученных чехами от Жанена, утверждает, «что союзники уже не рассматривали адмирала как Верховного Правителя», – и до последнего акта трагедии оставался всего один шаг.

… Не пройдет и месяца, и это странное состояние – между свободой и пленом – сменится пленом явным, а победители составят подробную опись вещей, находившихся в вагоне Верховного Правителя. Не будут забыты ни ордена, ни чайный сервиз, ни вязальные спицы Анны Васильевны, ни «один карандаш», ни безделушки вроде «модели из кости куска хлеба с двумя мышами». И среди вещей дотошный составитель описи найдет лишь одну книгу, сопровождавшую Александра Васильевича Колчака в его последнем путешествии.

Этою книгой было Евангелие.

 

 

Заключение

Капитан не покидает корабль

 

От армии, находившейся на западе, Верховный Правитель был отрезан красноярским мятежом, а от семеновских войск на востоке – иркутскими событиями. Часть иркутского гарнизона перешла на сторону повстанцев, которых возглавлял так называемый «Политический Центр» из представителей «революционной демократии», другая колебалась, и в этой ситуации союзное командование, используя силу находившихся в городе чехов, заняло такую позицию, что транспортные проблемы отошли на второй план. Явное предательство иностранцев нашло отражение в телеграмме, 27 декабря направленной Атаманом Семеновым Жанену:

«… Вами объявлено нейтральной зоной все Глазковское предместье города Иркутска, где находятся преступники и изменники родины – повстанцы, а когда правительственный командный состав иркутского военного округа во имя выполнения лежащего на нем служебного долга и долга перед родиной предпринимает меры к подавлению бунта и восстания, то вы, ваше превосходительство, приказываете чешским войскам открыть огонь по правительственным войскам, по району, занятому мирным гражданским населением, которое осталось верным правительству… Кроме этого, я усматриваю, что этим распоряжением чешские войска противопоставляются правительственным войскам. С чешскими же войсками у меня установлены самые дружественные братские отношения. Своей предыдущей телеграммой я уже гарантировал свободный беспрепятственный проезд на восток как союзным миссиям, так и чешским войскам. Категорически заявляя, что к выполнению этого мною будут приняты самые энергичные меры, вновь настоятельно прошу ваше превосходительство или о немедленном удалении из нейтральной зоны повстанцев, или не чинить препятствий к выполнению подчиненными мне войсками моего приказа о немедленном подавлении преступного бунта и о восстановлении порядка».

Впрочем, взаимоотношения Атамана с чехами были далеки от нарисованной им идиллической картины. В телеграмме генералу Сыровому от 21 декабря он после комплиментов «героической, совместной с русским народом, борьбе во имя общеславянских идей» быстро перешел на совсем иной тон:

 

«Я требую немедленного и беспрепятственного пропуска вами до Иркутска поездов с высшим русским командованием, ранеными воинами, семьями бойцов и ценностями, составляющими последнее народное достояние государства Российского.

В случае неисполнения вами этого требования я, с болью в сердце, пойду и всей имеющейся в моем распоряжении вооруженной силой заставлю вас исполнить ваш долг перед человечеством и замученной сестрой – Россией».

 

Предупреждение прозвучало вполне внушительно – возглавлявший чехословацкую правительственную делегацию сенатор Ф.Крейчи с содроганием пересказывал и комментировал эту «ноту» Семенова: «В случае, если эти требования не были бы исполнены нами, Семенов грозит нас к этому принудить, хотя говорит – и скрепя сердце, но сделает это всеми средствами, какие имеет в руках»; «угроза, с которой нельзя не считаться. Воинские силы атамана против наших ничего не стоят, но в его руках Байкальские туннели, и что мы принуждены, во всяком случае, проехать его территорией в Забайкалье, а это действительно орудие против нас». А глава технического совета Междусоюзного Железнодорожного Комитета, американский инженер Дж. Стивенс, 24 декабря сообщал в Вашингтон, будто «Колчак обратился по телеграфу к Семенову с просьбой задержать эвакуацию чехов, не останавливаясь даже перед взрывом тоннелей… Семенов телеграфировал командованию чехов, что он заставит их подчиниться Колчаку». Действительно, перспектива порчи железнодорожных сооружений, будучи вполне реальной, должна была крайне нервировать союзников: в этом случае пришлось бы оставить все благоприобретенное на Урале и в Сибири имущество, от которого ломились чешские эшелоны, и двигаться к Тихому океану походным порядком. Не меньшее волнение вселяло в союзные сердца и то обстоятельство, что к моменту получения Жаненом телеграммы Атамана в непосредственной близости от Иркутска уже появились семеновские бронепоезда.

Еще при получении первых известий о задержании чехами поезда Верховного Правителя Григорий Михайлович принял меры к оказанию помощи Колчаку. Наскоро собранному сводному бронепоездному дивизиону был отдан приказ прорываться на запад до соединения с адмиралом, не останавливаясь перед применением оружия и забирая с собой в качестве подкреплений любые воинские части с линии железной дороги. Вслед за авангардом двинулся отряд генерала Л.Н.Скипетрова, в подчинение которому передавались не только бронепоезда, но и все оставшиеся верными Правительству войска иркутского гарнизона. Об этом же к утру 27 декабря было сообщено в Иркутск (принявший команду над мятежниками штабс‑капитан Калашников из бывшего штаба Гайды запретил прерывать телеграфную связь), и находившиеся там министры и генералы не без облегчения почувствовали себя свободными от значительной доли ответственности.

Пожалуй, подчинение иркутских властей так пока и не прибывшему генералу Скипетрову сыграло негативную роль. Старшие начальники фактически устранились от руководства, а «дважды обезглавленное» правительство (замещавший премьера Третьяков, как мы помним, заблаговременно проскочил в Читу то ли за помощью, то ли в поисках собственного спасения) растерянно сформировало триумвират, иронически окрещенный «троекторией», в составе министра внутренних дел А.А.Червен‑Водали, военного министра генерала М.В.Ханжина и управляющего министерством путей сообщения А.М.Ларионова, которые, без большой уверенности в своих силах и полномочиях, колебались, что же им делать.

31 декабря и в последующие дни отряд «семеновцев» сделал попытку прорваться в Иркутск, однако встретил явное сопротивление не только мятежников, но и «союзников». Бронепоезда были остановлены пущенным навстречу паровозом, который разбил переднюю орудийную площадку и, сойдя с рельсов, загромоздил пути. Позднее участник событий утверждал, что таран был делом рук «братьев‑чехов», и, хотя этот вопрос и остается спорным, очевидно одно: если бы контролировавшие дорогу иностранцы захотели бы помешать диверсии, от кого бы она ни исходила, – они были бы безусловно в состоянии сделать это. Но союзники уже явно предпочитали «революционную демократию» – «колчаковской диктатуре»; это же проявилось и после прибытия основных сил Скипетрова (впрочем, весьма немногочисленных). Участник событий вспоминает: «Красные (имеются в виду мятежники. – А.К.) всюду перемешались с чехами. Чехи были спереди, по бокам, в тылу. Чешские телефонисты передавали о всех передвижениях “семеновцев” на вокзал и оттуда в оперативный штаб красных. Занявшие вокзал русские солдаты, по настойчивому повторному требованию союзного командования, должны были очистить его и отходить под натиском чехов и красных…»

Генерал Жанен категорически потребовал остановить боевые действия, «грозил стереть с лица земли все русские войска от Иркутска до Владивостока. Кричал, стучал кулаками и говорил, что в его распоряжении 80000 чехов, которые в своем стремлении к морю сломят все на своем пути, и что им не страшны даже японские дивизии, стоящие на Д[альнем] Востоке». Последнее, пожалуй, звучит спорно, – потом стало известно, что генерал Сыровой распорядился «избегать всяких конфликтов с семеновцами, если они будут поддерживаться японскими войсками», но… японцы оказались, в общем, такими же «союзниками», как и все прочие, а их «четыре эшелона, следовавших в Иркутск, напугавшие и чехов, и русских, оказались почти с пустыми вагонами», как передавали друг другу иркутяне уже к вечеру 31 декабря.

Конечно, значительная доля вины в неудаче лежит на генерале Скипетрове, не выполнившем ясно сформулированных распоряжений Атамана – пробиться на выручку Колчаку или хотя бы настоять перед союзниками на беспрепятственном пропуске поезда Верховного Правителя в Забайкалье. На его стороне был азарт первых стычек, ярость оскорбленных в своих национальных чувствах «семеновцев», наконец, угроза подрыва тоннелей – фактор, с которым пришлось бы посчитаться даже самоуверенным чехам. Но при этом от Скипетрова требовались свойства характера, которыми он, очевидно, не обладал, – гражданское мужество, упорство и твердость; по‑видимому, назначение в такую экспедицию именно этого генерала следует признать серьезной ошибкой Григория Михайловича. В то же время нельзя забывать и о роли остатков Российского Правительства – «троектории», которая на переговорах с союзными представителями проявила еще меньше воли и упорства.

«Дело не может продолжаться таким образом, войска Семенова абсолютно не способны защищать свое правительство… – обличал на этих переговорах французский генерал, сам сделавший все возможное именно для такого развития событий. – Они бы принесли гораздо больше пользы, если бы остались спокойно в Чите, здесь же они только мешают движению… Они не способны драться… они только и могут разрушать путь… Лучший способ… с этим прикончить[135], т. е. чтобы они ушли… вот уже четыре дня, как исправляют путь, потом портят его, опять исправляют, и вновь наблюдаются повреждения». В свою очередь, «троектория», устами Червен‑Водали провозгласившая вечером 2 января: «У нас только одна цель: это остановить кровопролитие и хотя бы на сутки (за которые к мятежникам могли подойти подкрепления от красных партизан. – А.К.) отсрочить бой», – безвольно приняла главное условие, навязанное «союзниками»: в продолжение переговоров с Политцентром «никакие военные действия не должны быть предприняты ни правительственными войсками, ни войсками атамана Семенова (и ни слова о мятежниках! – А.К.)».

На переговорах же немедленно выяснилось, что требования «революционной демократии» сводятся, по существу, к капитуляции перед их войсками и… к отставке Верховного Правителя. Но «троектория» и сама, по собственной воле и еще до получения ультиматума, днем 2 января заявила о намерении предложить адмиралу «всецело передать свою власть генералу Деникину»; при любезном содействии Сырового, предоставившего чешский прямой провод, телеграмма об этом была отправлена в Нижнеудинск Колчаку.

 

«Положение в Иркутске после упорных боев гарнизона и забайкальских частей против повстанцев заставляет нас в согласии с командованием решиться на отход на восток, выговаривая через посредство союзного командования охрану порядка и безопасности города и перевода на восток антибольшевистского центра, государственных ценностей и тех из войсковых частей, которые этого пожелают, – говорилось в телеграмме. – Непременным условием вынужденных переговоров об отступлении является ваше отречение, так как дальнейшее существование в Сибири возглавляемой вами российской власти невозможно. Совмин единогласно постановил настаивать на том, чтобы вы отказались от прав верховного правителя, передав их генералу Деникину, и указ об этом передали через чехоштаб предсовмину для распубликования. Это даст возможность согласить идею единой всероссийской власти, охранить государственные ценности и предупредить эксцессы и кровопролитие, которые создадут анархию и ускорят торжество большевизма на всей территории. Настаиваем на издании вами этого акта, обеспечивающего от окончательной гибели русское дело…»

 

В действительности «русское дело» было окончательно подорвано, если не погублено, именно такими заявлениями. Пойдя фактически на переворот (министры «решили, [что] если Колчак не ответит на сделанное предложение, то правительство объявит себя верховной властью»), «троектория» могла после этого сколько угодно обсуждать, будет ли Политцентр считать себя «всероссийской» или автономно‑сибирской властью и может ли Совет министров «передавать» ему полномочия или лишь самоликвидироваться, – главный эффект был уже достигнут: остатки подлинной власти в Иркутске исчезли.

Таким образом, даже если считать, что адмирал Колчак в те дни был надломлен роковыми неудачами, постигшей Армию катастрофой, унижениями, которые приходилось переносить от недавних союзников, – капитулянтскую позицию занял все же не он, а его министры; не оправдывает их и давление со стороны союзных представителей, считавших необходимым уход Колчака с политической сцены. Существует свидетельство, согласно которому Жанен вскоре рассказывал, будто «предлагал Верховному правителю полную гарантию личной безопасности при проезде через Иркутск при непременном условии, что Колчак проследует как простой смертный»; кроме того, он якобы имел сведения о намерении адмирала отречься по прибытии в Верхнеудинск, но не доверял его слову.

Верхнеудинск (передовой пункт свободной территории, контролируемой Семеновым, а не иностранцами) фигурирует и в еще одних французских мемуарах. Рассказывается, будто генерал Дитерихс говорил: «Расстрел Колчака справедлив, это надо было бы сделать, если бы он мог прибыть в Верхнеудинск». Фраза была опубликована как во французской, так и в русской эмигрантской литературе, но Дитерихс никак не прокомментировал и не опроверг ее, – и кажется, что отставка полностью лишила генерала душевного равновесия. Вряд ли в лучшем состоянии был и Жанен, с неудовольствием писавший в дневнике о своих коллегах – иностранных дипломатах: «Они не смогли даже добиться у него (Колчака. – А.К.) отречения в такой форме, которой можно было бы поверить…» Но было ли вообще «отречение»… отречением?

По утверждению В.Н.Пепеляева, адмирал прямо «выдвигал вопрос отречения в пользу Деникина» еще в начале декабря 1919 года. До этого проблема преемственности государственной власти оставалась нерешенной, и даже в тяжелые ноябрьские дни Верховный Правитель пошел лишь на «предоставление ген[ералу] Деникину всей полноты власти на занятой им территории» и – звучащее как завещание – изъявление «полной уверенности», «что я никогда не разойдусь с ним в основаниях нашей общей работы по возрождению России». Советский историк, правда, утверждает, что «15 декабря был издан указ о назначении генерала Деникина преемником верховной власти», – возможно, основываясь при этом на беглом упоминании в книге бывшего Главнокомандующего Вооруженными Силами Юга России: «… Актом от 2 декабря 1919 г.[136] предрешалась и “передача верховной всероссийской власти ген[ералу] Деникину”», но это указание остается слишком неопределенным.

Другому советскому автору принадлежит еще одна версия развития событий, не подтвержденная документально. Согласно ей, в ночь на 5 января адмирал «решительно подписывает» указ о передаче власти Деникину, после чего следует душераздирающий рассказ о том, как представитель Атамана Семенова чуть ли не угрозами добивается поддержки у окружения Колчака и вынуждает адмирала, уже «отрекшегося» и сдавшего власть («Итак – кончено! Тяжесть и ответственность власти переданы другому. Теперь Колчак – обыкновенный русский офицер…»), написать новый указ – не имеющий законной силы и вообще «поддельный». Это и есть документ, известный как указ Верховного Правителя от 4 января 1920 года:

«Ввиду предрешения мною вопроса о передаче ВЕРХОВНОЙ ВСЕРОССИЙСКОЙ власти Главнокомандующему вооруженными силами юга РОССИИ Генерал Лейтенанту Деникину, впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей РОССИЙСКОЙ Восточной Окраине оплота Государственности на началах неразрывного единства со всей РОССИЕЙ:

1) Предоставляю Главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа Генерал Лейтенанту Атаману Семенову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории РОССИЙСКОЙ Восточной Окраины, объединенной РОССИЙСКОЙ ВЕРХОВНОЙ властью.

2) Поручаю Генерал Лейтенанту Атаману Семенову образовать органы Государственного Управления в пределах распространения его полноты власти».

Заметим, однако, что версия о «недействительности» указа выдвигалась в 1920‑е годы, когда активно выступавший в эмиграции Атаман подкреплял свои позиции ссылкой на законную преемственность от покойного Колчака, а большевики, естественно, были заинтересованы в подрыве семеновского авторитета любыми путями; автором же версии был уже известный нам Парфенов‑Алтайский с его репутацией фальсификатора. Все это, наряду с памфлетно‑ерническим тоном повествования, заставляет с подозрением относиться к голословным утверждениям, – и единственным документом, относящимся к вопросу о «передаче» или «преемственности» власти, как бы то ни было, пока остается неоднократно публиковавшийся, в том числе и факсимильно, указ от 4 января.

Но ведь он вовсе не является формальным отречением! В сущности, полномочия, предоставляемые им Семенову, ничем не отличаются от тех, которыми ранее был облечен Деникин, и лишь отражают тяжесть ситуации, когда не только Юг России, но и Забайкалье с Приморьем оказались отрезанными от правительственного центра (то есть вагона Верховного Правителя). Что же касается верховной власти, – речь идет исключительно о предрешении вопроса ее наследования, а отнюдь не о состоявшейся сдаче своего поста. И если объективно значение приведенных выше соображений, кажется, не так уж и велико – в ближайшие же часы Верховный Правитель выбыл из строя, и «предрешение» приобрело статус завещания, – то субъективно, применительно к личности Александра Васильевича, дело обстоит совсем не так: поскольку нам не известно официального акта об отказе адмирала Колчака от власти, можно предположить, что и в самой безвыходной ситуации, блокированный «союзниками» и почти уже переданный ими в руки мятежников и красных партизан, он был верен морскому закону – до конца оставаться на капитанском мостике тонущего корабля.

Не собирался адмирал и безвольно терпеть свое «нижнеудинское сидение», послушно ожидая милости союзного командования, тем более что и милость‑то предлагалась весьма относительная. В начале января, когда из Иркутска поступили сведения, что там, как пишет генерал Занкевич, «успех окончательно склонился на сторону восставших», союзники предложили Колчаку гарантию безопасности и чешскую охрану при условии его следования на восток в одном‑единственном вагоне – «вывоз же всего адмиральского поезда не считается возможным». В поезде Верховного Правителя и на охранявшем его «броневике» (бронепоезд или артиллерийская бронеплощадка) находилось около шестидесяти офицеров и чиновников и пятисот нижних чинов конвоя, – и Александр Васильевич ответил, что «не может бросить на растерзание толпы своих подчиненных», а если вывести на восток весь поезд союзники считают решительно невозможным – он «разделит участь со своими подчиненными, как бы ужасна она ни была».

Всегда сам выбиравший свою судьбу, адмирал Колчак и теперь склоняется к рискованному, даже авантюрному решению, – но решению, обещающему свободу и самостоятельность действий. Можно было двинуться по старому тракту на юг, к границе, и далее – в пределы Монголии (как мы помним, Атаман Семенов утверждал, будто еще раньше предлагал нечто подобное). Но путь предстоял не близкий и тяжелый, сохранялась угроза преследования со стороны нижнеудинских мятежников или красных партизан, и Колчак благородно предложил своему конвою «полную свободу действий», одновременно сказав, что один в Иркутск уезжать не собирается (о монгольских планах пока молчали). «На другой день, – свидетельствует Занкевич, – все солдаты конвоя, за исключением нескольких человек, перешли в город к большевикам (мятежникам. – А.К.). Измена конвоя нанесла огромный моральный удар адмиралу, он как‑то весь поседел за одну ночь».

По этому поводу не преминул высказаться генерал Филатьев: «Зачем только было спрашивать: конвой был на службе, приказал бы ему выступать, не вводя в соблазн, и пошли бы без разговоров». Однако Александр Васильевич был не только военным, но и опытным путешественником, и прекрасно понимал, что в подобной экспедиции каждый участник должен быть надежным, – тем более, когда существовал не менее сильный «соблазн»: столкнувшись с трудностями, не просто повернуть вспять, но и выдать своих офицеров врагу (именно так погибнет, например, барон Унгерн полтора года спустя). Впрочем, и лишившись большей части предполагавшегося отряда, адмирал был готов в поход – но, уже накануне выступления, «один из старших морских офицеров» с броневика, по воспоминаниям Занкевича, неожиданно обратился к адмиралу:

«“Ваше высокопревосходительство, ведь союзники соглашаются вас вывезти”. “Да”. “Так почему бы вам, ваше высокопревосходительство, не уехать в вагоне; а нам без вас гораздо легче будет уйти, за нами одними никто гнаться не станет, да и для вас так будет легче и удобнее”. “Значит, вы меня бросаете”, – вспылил адмирал. “Никак нет, если вы прикажете, мы пойдем с вами”.

Когда мы остались одни, – рассказывает Занкевич, – адмирал с горечью сказал: “Все меня бросили”. После долгого молчания он прибавил: “Делать нечего, надо ехать”. Потом он сказал: “Продадут меня эти союзнички”».

Послушаем вновь Филатьева, без долгих размышлений охарактеризовавшего мотив Колчака как «пустячный»: «Колчак утратил всякую энергию и активность, – считает он, – почему и остановился на самом пассивном и в то же время наиболее обидном даже для его личного самолюбия решении». Правда, основываясь только на воспоминаниях Занкевича, Филатьев пересказывает их в искаженном виде («будет более безопасно, если Колчак сядет в чешский поезд, а офицеры пойдут одни через Монголию»), да и вообще над подлинным смыслом возражения «морского офицера» следует задуматься.

Дело в том, что, как следует из тех же воспоминаний Занкевича, Александр Васильевич в конце концов отправился на восток в «чешском поезде» отнюдь не один. «Дабы разместить адмирала и 60 офицеров, – свидетельствует генерал, – пришлось взять пульмановский вагон 2‑го класса, в коем адмиралу было отведено маленькое купэ, а в остальных купэ по 8–10 человек размещались офицеры; некоторым пришлось за неимением места расположиться в коридоре на полу». Таким образом, получается, что все офицеры, заполнявшие поезд Верховного Правителя, теперь оказались в его вагоне; и значит, подоплека просьбы «морского офицера» заключалась отнюдь не в желании пробиваться в Монголию самостоятельно, как пытается представить дело Филатьев (у которого в связи с этим появляется новая возможность унизить Колчака), и даже не в намерении разбегаться поодиночке. Окружение Верховного Правителя вообще не желало каких‑либо активных действий – оно хотело, чтобы всех вывезли союзники; но союзники вели речь об одном адмирале… и потому за него, как за якорь спасения, хватаются все. И адмирал, спасая своих подчиненных, идет в «союзный» вагон с горьким предчувствием: «Продадут меня эти союзнички».

Отметим мимоходом новую мудрую сентенцию генерала Филатьева: категорически осудив в свое время намерение Верховного Правителя проехать санным обозом к отступающей армии, теперь он вдруг считает наилучшим выходом именно «пересесть в сани и двинуться на запад навстречу армии Каппеля». «При расстоянии между Красноярском и Нижне‑Удинском в 500 верст, двигаясь навстречу друг другу, можно было встретиться… уже через пять дней», – комментирует он это «спасительное» решение, непостижимым образом забывая, что Красноярск был занят мятежниками, а при разгуле красной партизанщины каждая из пятисот верст могла с легкостью стать для маленького обоза последней.

Филатьев не понимает и еще одной довольно простой вещи. «Нет, не хочу я быть обязанным спасением этим чехам», – ответил Колчак на предложение генерала Занкевича укрыться под видом солдата в одном из чешских эшелонов. «Зачем же в таком случае он вслед за этим пересел к чехам», – удивляется Филатьев, игнорируя тот факт, что гарантами безопасности адмирала выступили все союзные державы (в лице «общесоюзного» командующего Жанена), и прицепленный к чешскому поезду вагон был украшен флагами Англии, Франции, США, Японии и Чехословакии. Из этого вагона Верховный Правитель России и был вечером 15 января 1920 года выдан в Иркутске местному «революционному правительству» – Политическому Центру.

В исторической литературе охотно приводятся произносимые с бóльшим или меньшим драматизмом слова Александра Васильевича о предательстве («Значит, союзники меня предают?», «Где гарантии Жанена?» и проч.). Подобная фраза вполне могла вырваться у адмирала… но о возможности и даже, наверное, о ближайшей перспективе именно такого исхода он должен был догадаться еще на полпути к Иркутску, на станции Зима, куда к местному чешскому коменданту явились «увешанные, что называется, с головы до ног» оружием представители партизанского командования и потребовали выдать им Колчака из проходящего поезда, угрожая в случае отказа «взять его силой». Партизаны блефовали – сил, да и решимости, у них не хватало, – и, может быть, блефовал чешский полковник, спокойно сообщивший, что адмирал следует «в распоряжение высшего союзного командования», – «а если хотите драться, то я готов»; но, как бы то ни было, единственное, что выторговал «командующий Зиминским фронтом красных войск» И.М.Новокшонов, – разрешение, сдав оружие, посмотреть на Колчака. Партизан вспоминал впоследствии:

 

«Отворив дверь, я вошел в полутемное купэ. На маленьком подоконном столике горела свеча, бросая слабый свет на сидевшего у окна человека с газетой в руках.

Это был Колчак.

Он был одет в черный френч с адмиральскими погонами, без пояса.

Чисто выбритое лицо, как мне показалось, имело утомленный вид.

При моем входе он, опустив газету на колени, пристально посмотрел на меня (Новокшонов был обильно украшен красными лентами. – А.К.), затем встал, намереваясь что‑то сказать, но, увидав стоявших в дверях чешских офицеров, сел на прежнее место и вновь углубился в чтение».

 

После такой «аудиенции» самые худшие подозрения должны были перерасти в уверенность – и действительно, недавние союзники отступились от адмирала, несмотря даже на то, что Политцентр, захватив власть, открыто провозгласил: «Атаманы Семенов и Калмыков, генерал Розанов и адмирал Колчак объявляются врагами народа». Эта декларация новой власти не оставляла места для сомнений, но иностранцы остались глухи, а рассказы о намерениях отдельных «союзников» все‑таки помочь адмиралу противоречат друг другу: так, японцы говорили, будто изъявляли готовность принять его под свою охрану, но чехи ответили, что Колчак уже выдан, французы передавали, что сами предложили то же японцам, а последние «отказали, ссылаясь на неимение на то инструкций»… Предали все – и даже те, кто не участвовал в выдаче лично, предпочитая скорейшее отбытие на восток, в Харбин и далее – к Тихому океану.

Но каковы были мотивы преступления? Разумеется, можно назвать и банальную трусость чехословацкого командования, как и смотревшего на все глазами чехов генерала Жанена. Действия красных партизан еще не угрожали, но могли угрожать ходу их эвакуации (особенно – вывозу богатой «военной добычи»), а в то, что Атаман Семенов действительно решится подорвать тоннели, похоже, все‑таки не очень верили. Можно было сколько угодно переживать за партизан, с которыми боролись «семеновцы», и обличать «жестокости и произвол» Атамана, но в глубине души чувствовать, что именно Семенов защищает порядок и спокойную жизнь, а партизаны представляют собою беззаконные банды, от которых можно ожидать чего угодно (судьба несчастного города Николаевска‑на‑Амуре, фактически уничтоженного вышедшими из тайги бандитами, вскоре станет тому подтверждением). И правда, Семенов не только не решится на принятие крайних мер, но и воспретит своему подчиненному, барону Унгерну, отомстить за Колчака и пустить под откос поезд одного из старших иностранных военачальников, о чем «бешеный барон» уже будет отдавать подробные распоряжения.

Но трусость бывает разного уровня, и помимо животного страха за свое существование и комфорт можно предположить в Жанене и Сыровом мотивы и более «высокого» порядка. Адмирал Колчак был Верховным Правителем страны, переживающей катастрофу, и Верховным Главнокомандующим армии, совершающей тяжелейшее отступление. Но он все же оставался Верховным Правителем и Верховным Главнокомандующим, человеком, с которым всего лишь полгода назад как с равным вели переписку главы великих держав, и на фоне обмена нотами Вильсона, Клемансо и Ллойд‑Джорджа с Колчаком – не только дивизионный генерал Жанен и чехословацкий генерал (еще предстояло определить, что это такое) Сыровой, но и сам «президент независимого чехословацкого государства» Масарик выглядели актерами второго плана. И если сохранялась хоть доля опасности, что, ступив на «твердую землю», Верховный Правитель возвысит свой голос против беззаконий, творившихся под руководством Сырового и при попустительстве Жанена, – желанным выходом для обоих становилось, чтобы адмирал Колчак «отрекся», а еще лучше – сгинул бы в какой‑нибудь «демократической» тюрьме.

«Демократизм» играл здесь не последнюю роль. «… Союзники оценивают русские правительства с точки зрения приемлемости их для западных демократий», – отмечал русский дипломат, «общественное мнение» же о Колчаке и его режиме было отнюдь не однозначным. Руку к этому приложили и соотечественники – если Великий Князь Кирилл Владимирович (кстати, сам морской офицер) в интервью парижской газете говорил: «Единственный наш долг в настоящее время – сомкнуться вокруг Колчака. В нем воплощается идея воскресения нашей Родины. Его невозможно подозревать в реакционных замыслах», – то Керенский в беседе с сотрудником газеты лондонской не сдерживал эмоций: «Благодаря Колчаку общественная и экономическая жизнь в Сибири была уничтожена»; «нет преступления, которого не совершали бы агенты Колчака по отношению к населению», – и даже: «Отставка генерала Дитерихса, блестящего офицера и человека консервативного настроения, бывшего начальника моего генерального штаба (? – А.К.), может послужить указанием на испорченность режима Колчака. Он вышел в отставку, потому что считал невозможным создать при таком режиме армию, способную бороться с большевиками». Ссылаясь на сведения, полученные от бывшего главы «Сибоблдумы» Якушева, бывший глава Временного Правительства требовал: «В настоящую минуту – одно лишь необходимо для русского народа – это чтобы его оставили в покое и позволили ему самому выйти из ужасного положения» (то есть предоставили свободу рук большевикам с их налаженным репрессивным аппаратом и многочисленной армией); «помощь Деникину, Колчаку и К‑о должна быть немедленно прекращена» (интервью было опубликовано за несколько дней до владивостокского мятежа Гайды и Якушева). На таком фоне Жанену с Сыровым было не очень сложно разыграть «демократическую» карту, и они это с успехом проделали.

Оправданным оказался и расчет на устранение Колчака с политической сцены. Только в этот момент становится по‑настоящему понятно, сколь многое в действительности держалось на «адмирале, взявшемся не за свое дело»: в отсутствие Александра Васильевича перестают существовать последние остатки правительственной власти. Оказавшийся во главе кабинета Третьяков (Пепеляев был выдан и заключен под стражу вместе с Верховным Правителем) 22 января из Харбина написал Колчаку, фактически «в никуда», ибо вряд ли адмирал мог получить это послание, письмо о сложении своих званий, – наряду с выспренным (и фальшивым) «я верю, что Господь сохранит Вас», содержащее явную ложь: «… Я еду в Японию и постараюсь выяснить настроение там, знаю, что поездка эта ничего не даст, но все‑таки постараюсь узнать хоть настроение правящих кругов. Кроме того, я сказал Хорвату, что в любой момент я готов вернуться, если здесь начнется опять созидательная государственная работа, т. к. участвовать в комбинациях Семенова я, естественно, не могу»; на самом же деле несколькими днями ранее Третьяков телеграфировал своей жене в Париж: «Еду из Харбина [в] Иокогаму, оттуда [во] Францию».

На восток устремился и военный министр генерал Ханжин, самый прозорливый из «троектории», в отличие от двух других ее членов заблаговременно скрывшийся из Иркутска (Червен‑Водали и Ларионов были вскоре расстреляны по приговору уже советского «ревтрибунала»); в Забайкальи, попросив у Атамана Семенова разрешение на выезд и личный вагон, он благополучно отбыл в Маньчжурию. Сам Атаман, возможно, опасавшийся новых обвинений в «мятеже», лишь 10 января решился заявить о временном «осуществлении Государственной власти во вверенном мне раионе» в связи с иркутскими событиями и изолированностью Совета министров. Указ же Верховного Правителя от 4 января Семенов получил еще позже, 20 января объявив о принятии, в соответствии с ним, «полноты власти на территории Восточной окраины». С достаточной авторитетностью протестовать против «союзных» беззаконий было некому, и чешская эвакуация завершилась благополучно для чехов (в качестве дополнительной страховки перед большевиками они даже передали последним золотой запас России).

Впрочем, перед отъездом иностранцы нанесли еще один удар, 9–10 января одновременно напав врасплох и разоружив «семеновские» части в нескольких пунктах восточнее Иркутска. Захваченных офицеров продержали заложниками до тех пор, пока поезда «союзных» дипломатов и Жанена не проследовали через «опасный» участок от тоннелей до атаманской Читы. Дальнейшая судьба заложников не оказалась трагической только вследствие нового демарша Атамана, который, «взяв под угрозу обстрела» поезд Сырового, потребовал освободить их и не чинить препятствий войскам Каппеля, двигавшимся на восток. Однако надежды на новые попытки освободить Колчака со стороны «семеновцев» теперь приходилось оставить.

Надежда сохранялась на одного Каппеля, но трудно сказать, насколько она была обоснованной. Безупречно честный (что, наверное, и предопределило выбор, сделанный Верховным Правителем), непреклонный в исполнении долга, кумир тех, кто знал его и видел в бою, – генерал Каппель, похоже, несмотря на академическое образование и стаж штабной службы, представлял собою скорее тип партизана, а не Главнокомандующего армиями, которые в начале отступления от Омска еще сохраняли «некоторую видимость боевого фронта в сторону основного врага – регулярной красной армии». Генерал Ф.А.Пучков, в те дни командовавший одною из лучших дивизий (8‑й Камской, весной 1919 года заслужившей почетное шефство адмирала Колчака), писал впоследствии: «Управление фронтом чувствовалось лишь очень слабо, благодаря, быть может, особенностям ген[ерала] Каппеля, личная доблесть которого не могла возместить отсутствия в нем умения разобраться в создавшемся хаосе, проявить необходимое предвидение событий и показать железную руку при водворении порядка. Следует сказать, однако, что задача была явно непосильной для ординарного человека, ибо расстройство в управлении армиями и корпусами дошло до предела, не завися часто от внутреннего порядка в самих частях, так как боеспособный элемент временами буквально растворялся в море обозов, шедших на восток хаотически, без приказов и определенной цели».

В свое время, на Тоболе, Каппелю приписывали даже отчаянное намерение «в крайнем случае» прорваться «в конном строю на юг к Деникину». Возможно, отправною точкой для подобных рассказов послужило дезертирство одного конного дивизиона, пробившегося на соединение с уральскими казаками; Каппель якобы знал о планах этого похода и даже обдумывал, не присоединиться ли к авантюристам, но чувство долга победило. Справедливы или нет рассказы о подобных намерениях генерала, но в часы катастрофы, ожидавшей его войска под Красноярском, он и вправду действует не как Главнокомандующий фронтом, пусть и отступающим, а как драгунский корнет, которым он был пятнадцать лет назад.

В первые дни января генерал (уже бывший генерал!) Зиневич связался по прямому проводу с командованием наступающих красных войск. Командир советской бригады, оговариваясь, что красноярский гарнизон «все же будет считаться плененной частью, а отнюдь не самостоятельной гарнизонной единицей», обещал «полную неприкосновенность» и передавал: «Вас рассчитываем видеть в числе своих частей… с Каппелем же война до окончательного разгрома», – на что бывший генерал и радетель Земского Собора отвечал: «Я, как идейный борец за народное счастье, заявляю, для меня такие условия приемлемы». И 5 января красноярские мятежники преградили путь отступающим.

С тридцатью конниками Главнокомандующий сделал попытку выйти во фланг подходившему красноармейскому авангарду, «но, – рассказывает современный историк, – лошади завязли в глубоком снегу, отряд уклонился от курса, заблудился и вышел в расположение своих войск лишь поздно вечером и далеко за Красноярском». Командование фактически принял на себя ближайший помощник Каппеля генерал Войцеховский, которому и удалось организовать прорыв мимо Красноярска на восток тех, кто не желал «милости победителей» и решился идти до конца (тысячи отчаявшихся двинулись в Красноярск сдаваться или в мешанине того кошмарного дня попали в плен случайно).

Однако затем Войцеховским и соединившимся, наконец, со своими войсками Каппелем был принят, похоже, ошибочный план дальнейших действий: двигаться вдоль рек Енисея и Кана или по установившемуся на них льду. «Принятое решение, – вспоминал участвовавший в совещании генерал Пучков, не снимая и с себя доли ответственности, – впоследствии оказалось совершенно неправильным. Преследования со стороны Красноярска не было в течение нескольких дней; головные части красной армии, сравнительно слабого состава, буквально утонули в том море людей и повозок, которое осталось в районе Красноярска… Красноярский гарнизон, пестрого состава, со свежесформированными частями, мог действовать только накоротке и безусловно не был пригоден для операций в поле. Это делало наш отход вдоль железной дороги безопасным на несколько дней и избавляло нас от тяжестей похода по р[еке] Кану…» Предугадать все это заранее было, конечно, очень сложно, если вообще возможно, – но, как бы то ни было, удлинение и усложнение маршрута делало все более призрачными шансы успеть к Иркутску на помощь адмиралу Колчаку…

Условия содержания Александра Васильевича в иркутской тюрьме кажутся суровыми, но не чрезмерно жестокими. Ему даже разрешали совместные прогулки с Анной Васильевной, которая «самоарестовалась» – последовала за любимым человеком в заключение. Допросы (с 20 января по 6 февраля их было девять), насколько можно судить по сохранившимся протоколам, велись в сравнительно спокойном тоне. И тем не менее адмирал вряд ли строил какие‑либо иллюзии…

«Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось – только бы нам не расставаться», – вспоминала Анна Васильевна последнюю записку, полученную от него. А самая последняя до нее уже не дошла. «Как отнестись к ультиматуму Войцеховского, не знаю, скорее думаю, что из этого ничего не выйдет или же будет ускорение неизбежного конца… Я только думаю о тебе и твоей участи – единственно, что меня тревожит. О себе не беспокоюсь – ибо все известно заранее…» – и, среди слов любви и нежности, вдруг прорвавшееся напоминанием о войне, о мятежах, о недавнем, но уже прошлом: «Гайду я простил».

Войцеховский упомянут не зря. Остатки армий Восточного фронта, потеряв в тяжелейшем походе по реке Кан генерала Каппеля (он провалился с конем под лед, обморозил ноги, а 26 января скончался от воспаления легких), под командованием Войцеховского продолжали движение вперед. 30 января они, неожиданно поддержанные чехами, смели вражеский заслон у станции Зима и, после короткого отдыха, 3 февраля рванулись на Иркутск.

Под Иркутском Войцеховский появился, имея довольно незначительные силы. «… При подсчете выяснилось, – рассказывает Пучков, – что вся 3‑ья армия, правда, очень слабого состава, могла бы дать не более двух тысяч бойцов. 2‑ая армия… была значительно сильнее, но я не думаю, чтобы в этот день ген[ерал] Войцеховский мог рассчитывать более чем на пять‑шесть тысяч бойцов, и это из общего числа в 22–24 тысячи людей. Нужно добавить, что и эта горсть людей была растянута вдоль дороги на огромном протяжении и понадобилось бы не менее суток, чтобы подтянуть их к месту боя. Вся армия везла четыре действующих и семь разобранных орудий с ограниченным запасом снарядов; в большинстве дивизий было не больше двух‑трех действующих пулеметов с ничтожным числом патронов; еще беднее были запасы патронов у стрелков…» Тем не менее генерал свидетельствует: «… При малейшей надежде найти Верховного Правителя в городе армия атаковала бы Иркутск немедленно же с подходом к нему». Требование об освобождении адмирала было выдвинуто Войцеховским в ответ на запрос «союзников», на каких условиях он «согласен не брать Иркутск и обойти город» (чехи выступали в роли посредников).

Очевидно, что Войцеховский обязан был предъявить это требование; не менее очевидно, что оно подтолкнуло к дальнейшим действиям большевиков, которые к тому времени спокойно и деловито отстранили Политцентр от власти (а тот покорно сдал свои полномочия большевицкому Ревкому, объявив об этом декларацией от 22 января); очевидно и то, что вопрос о судьбе Колчака был решен давно и независимо ни от каких внешних поводов и обстоятельств.

И в датированном 6 февраля постановлении Ревкома мотивы настолько неважны, что выглядят просто несерьезно: «Обысками в городе обнаружены во многих местах склады оружия, бомб, пулеметных лент ипр. и таинственное передвижение по городу этих предметов боевого снаряжения (? – А.К.). По городу разбрасываются портреты Колчака и т. д.» Не придумав ничего «и т. д.», большевики голословно заявили, будто «в городе существует тайная организация», имеющая целью освобождение адмирала, а потому Ревком постановляет расстрелять Колчака и Пепеляева (последнего – не очень понятно, почему, ибо неудачливый премьер‑министр ни для кого не мог стать тем знаменем, каким был и оставался Верховный Правитель). На подлиннике документа была сделана расписка об исполнении постановления «7 февраля 1920 года, [в] 5 часов утра».

«… Наша агентурная разведка и Чешская информация установили окончательно факт расстрела Верховного Правителя, – вспоминает генерал Пучков. – Выяснилось также отсутствие в городе значительных групп белых, нуждающихся в нашей выручке (ответ на постановление Ревкома! – А.К.)… Отпадали, таким образом, все серьезные соображения в пользу атаки города…» Совещание старших начальников армии, которую недавно называли «колчаковской», а теперь стали называть «каппелевской», приняло решение обойти Иркутск без боя (генерал Филатьев не преминул по этому поводу сделать еще одно безответственное заявление, будто «в Иркутске красных почти не было» и «город можно было взять с любой стороны», причина же отказа от этого взятия якобы заключалась в уверенности, что «начнется погром и грабеж, и мы потеряем последнюю власть над солдатом»). Со смертью адмирала оставалось только идти дальше, на соединение с Атаманом Семеновым…

… И все‑таки пока еще рано поставить точку в биографии Александра Васильевича Колчака. Рано, ибо последние три недели его жизни отмечены нагнетанием вокруг пленника удушающей атмосферы какого‑то бреда, и об этом нельзя умолчать. Даже допросы Колчака производят впечатление чего‑то иррационального – искусственного и трудно объяснимого затягивания времени, причем не «подследственным», который и на краю могилы держится с полным самообладанием и достоинством, а «следователями», которые, заранее запланировав в «Проекте сводки вопросов по допросу адмирала Колчака» уделить основное внимание его антибольшевицкой деятельности, на деле приблизились только к первым шагам адмирала на посту Верховного Правителя, до этого подробно расспрашивая и фиксируя рассказ Александра Васильевича о научной работе, военно‑морском строительстве, отношении к покойному Государю и монархии и проч. Допрашивающие как будто не знают, чего они хотят, или же ожидают чего‑то – распоряжений из Москвы?

А распоряжения не замедлили. Телеграммой, зашифрованной включительно до подписи Председателя Совнаркома (то есть те, кто эту телеграмму принимал, не должны были знать даже о самóм факте получения шифровки непосредственно от Ленина), Реввоенсовету наступающей 5‑й армии предписывалось: «Не распространяйте никаких вестей о Колчаке, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами (регулярной Красной Армией. – А.К.) Иркутска пришлите строго официальную телеграмму с разъяснением, что местные власти до нашего прихода поступали так и так под влиянием угрозы Каппеля и опасности белогвардейских заговоров в Иркутске». Невозможно интерпретировать приведенный текст иначе как приказ о бессудном и тайном убийстве, – но сознательно напускаемый туман ставит нас перед новыми вопросами.

Колчак был открытым и смертельным врагом Советской власти, руководившим военными действиями против нее и не отказывавшимся от ответственности за их ведение и результаты. «Международное мнение», несомненно, закрыло бы глаза на любые «суды» и «приговоры» над Верховным Правителем, с официальным признанием которого столь предусмотрительно промедлили великие державы. Практически в тот же период большевики не колебались устраивать открытые «суды» и над людьми, менее «виновными» перед ними («суд над колчаковскими министрами», «процесс социалистов‑революционеров», «церковные» процессы). И тем не менее центральная власть не только не решается «судить» адмирала, но и трусливо прячется за спину местных революционеров, даже в сверхсекретной телеграмме предпочитая изъясняться обиняками (впрочем, весьма прозрачно) и более всего заботясь, чтобы все было сделано «архи‑надежно». И сегодня, читая изворотливое ленинское «поступали так и так» («Шифром… Подпись тоже шифром…»), уместно спросить: почему же Ленин, отделенный тысячами верст и сотнями тысяч штыков, так панически боится уже пленного Колчака?

Менее всего расположены мы углубляться в анализ душевных движений большевицкого вождя, но одно кажется несомненным: вся эта таинственность имеет иррациональные корни, страх приобретает характер едва ли не мистический, и в связи с этим невозможно игнорировать тот факт, что убийство Верховного Правителя России было совершено в день (7 февраля – по старому стилю 25 января) установленного еще в 1918 году Священным Собором Православной Российской Церкви всероссийского «ежегодного молитвенного поминовения… всех усопших в нынешнюю лютую годину гонений исповедников и мучеников»: представители богоборческой власти, вольно или невольно, сделали все, чтобы воин Александр был причислен к сонму мучеников за Веру и Отечество.

И недаром смерть адмирала сразу породила немало легенд. Капитан 2‑го ранга Лукин передает чей‑то рассказ, как в большевицкой столице, «когда в Москву пришла весть об убиении Колчака и на одном из собраний кто‑то стал поносить его, матросы оборвали говорившего»: «Вы не смеете так отзываться о Колчаке. Он дрался против нас и должен был быть казнен, но он герой и молодчина…» В эмиграции передавали, будто командовавший убийцами большевик признавался в недоверии к собственным подчиненным, подпадавшим под обаяние личности адмирала: «Еще минута, и, пожалуй, они могли уже меня расстрелять по приказу Колчака». И даже в мемуарах большевицкого «коменданта Иркутска» И.Н.Бурсака, лично руководившего убийством, невольно нарисована достаточно величественная и жутко‑живописная картина: «Полнолуние, светлая морозная ночь. Колчак и Пепеляев стоят на бугорке. На мое предложение завязать глаза Колчак отвечает отказом…» Но нельзя не упомянуть и о зловещих слухах, выползавших из чрезвычаек и относящихся к последним часам жизни Александра Васильевича.

По свидетельству одного из современников, возглавлявший «следственную комиссию» С.Г.Чудновский «определенно заявил, что адмирал не был расстрелян: “Казнь ему мы придумали чувствительную и экономную”» (в другой версии рассказа: «Мы его не расстреляли… Казнь придумана почувствительнее и экономнее»), – и даже если сохранять надежду на иносказательное толкование этих глумливых слов или считать весь рассказ апокрифическим, документы как будто свидетельствуют о лживости многократно опубликованных советских описаний смерти Колчака на берегу реки Ушаковки (приток Ангары). Датированная 7 февраля 1920 года – днем убийства – «опись вещей» адмирала (в том числе предметов одежды – шуба, шапка, френч…), как справедливо замечает современный историк, заставляет задать простой вопрос: «… Неужели главный чекист Иркутска снимал с трупа перед утоплением в полынье вещи, упомянутые в описи? Или Колчака и Пепеляева действительно не выводили за пределы тюрьмы?» В 1920 году адмирал Смирнов считал, что «адмирал Колчак и В.Н.Пепеляев были выведены из камер заключения во двор иркутской тюрьмы и застрелены из револьвера. Пуля попала в шею адмирала, и так как он не скончался сразу, то был добит ударом штыка в грудь» (позже он отказался от этой версии в пользу «традиционной»). Отметим также, что и в конце 1920‑х годов жители Иркутска не верили не только в советские рассказы об убийстве, но и в «похороны» адмирала подо льдом Ангары: «… Несколько лет назад, – указывает Мельгунов, – даже советская печать передавала сообщение о паломничестве, которое наблюдается в Иркутске на сокрытую могилу “Верховного правителя”. Население уверено, что могила эта вблизи насыпи у тюремного рва точно опознана…» «Опознание» трудно признать правдоподобным: как бы ни убивали адмирала, копать могилу в промерзшей земле было намного труднее, чем действительно спустить тела Колчака и Пепеляева под лед. Но показательно само появление легенды – и в любом случае лейтмотивом звучат слова, сказанные одним из цареубийц: «Мир никогда не узнает об этом».

Мы не случайно вспомнили о цареубийстве и о последовавшем за ним тщательном сокрытии преступниками следов своего преступления. Той же мрачной таинственностью была отмечена и инсценировка «похищения неизвестными» Великого Князя Михаила Александровича, чья подлинная судьба еще долгое время была загадкой («похитители» были убийцами из местных органов Советской власти; заметим, что и Анне Васильевне утром 7 февраля тюремщик говорил: «Его увезли, даю Вам честное слово»), и кончина Святителя Тихона, о которой вскоре писал Священномученик Архиепископ Иоанн Рижский и Латвийский: «Пошли толки и предположения; создалось впечатление неясности и таинственности обстоятельств смерти Патриарха. Определенно, даже в печати, стали раздаваться голоса, что смерть Патриарха мученическая… Официальные источники, по крайней мере те, которые доступны нам, по‑видимому ничего не предпринимают, чтобы рассеять молву о мученической кончине Патриарха». И дело даже не в подлинных фактах (которые, возможно, и вправду никогда не станут известными), а в том зловещем тумане, которым окружала Советская власть последние часы земной жизни Государя, наследовавшего Ему Великого Князя, Предстоятеля Церкви – и Верховного вождя боровшихся за Россию армий. К тайне обаяния имени Колчака, которая сопровождала его всю жизнь и о которой мы не раз говорили на этих страницах, Советская власть позаботилась добавить и свою, темную и жуткую тайну…

И все‑таки не ей суждено было одержать победу. Образ адмирала перешел в историю, окруженный романтическим и героическим ореолом, существуя отдельно и независимо не только от всего, что говорилось и писалось большевиками, но и от тех черт реального Александра Васильевича Колчака, которые как бы «принижали» или «приземляли» его. Пожалуй, чаще и громче всего звучали слова о Верховном Правителе как трагической, светлой и жертвенной фигуре, наиболее емко сформулированные И.А.Буниным:

 

«Настанет день, когда дети наши, мысленно созерцая позор и ужас наших дней, многое простят России за то, что все же не один Каин владычествовал во мраке этих дней, что и Авель был среди сынов ее.

Настанет время, когда золотыми письменами, на вечную славу и память, будет начертано Его имя в летописи Русской Земли».

 

Но не забудем, что в первые месяцы (а может быть, и годы) после сибирской катастрофы было и другое. Почувствовавшие советский гнет неожиданно стали рисовать картины грядущего избавления не в духе анархического «мужицкого рая», жизни «по своей воле»: сквозь наступавшую тьму «владычества Каина» мерещился мощный герой, который и должен был вновь возглавить борьбу, как возглавлял он ее недавно, – и с волнением слушал в уральской глуши ссыльный офицер гневные речи крестьянина, ненавидящего «коммунаров»: «Я сам у Колчака служил!. И вот вернулся зря в село… Но Колчак придет иш‑шо! Мы их всех тут живьем спалим»; «… Вытряхнем усе, как придет Колчак… У пух разобьем все!»

«Я слушаю его, – рассказывает мемуарист, – и только радуюсь такому настроению крестьян, и уж не хочу разочаровывать его и крестьян, что адмирал Колчак расстрелян красными, чтобы не ослаблять “их надежды”…» И был он, наверное, прав, хотя сама жизнь разбивала такие надежды жестоко и быстро. Был прав, потому что в наивном ожидании возвращения Колчака (быть может, вчерашними дезертирами) сейчас, десятилетия спустя, проглядывается больше, чем просто надежда и наивность.

В самые смутные и мятущиеся годы свои, больная или юродивая, Россия с озлоблением или благоговением бредила Колчаком. И она не могла забыть своего адмирала после его смерти – вопреки его смерти.

Верховного Правителя России, в России навсегда оставшегося.

 

Апрель 2007 – июль 2008 года

Москва

 

Краткая библиография

 

Литературу об адмирале Колчаке можно охарактеризовать словами летописца о Русской Земле: «велика и обильна, а порядка в ней нет». И если в эмиграции даже общее уважение и сочувствие к Верховному Правителю России и скорбь о его трагической судьбе не мешали созданию объективных произведений, а разброс мнений и оценок – от панегиристов М.И.Смирнова и С.Н.Тимирева до памфлетистов А.П.Будберга и Д.В.Филатьева – лишь способствует воссозданию сегодняшним историком картины событий, то наши современники слишком часто оказываются в плену собственных эмоций или предпочитают двигаться по наезженной дороге штампов и стереотипов.

Обаяние имени Колчака, которое вернулось на родину спустя семь десятилетий лжи и забвения, оказалось очень сильным, но немедленно вызвало и обратную реакцию – появление публикаций, авторы которых, мотивированно или нет критикуя адмирала, не могут скрыть владеющей ими неприязни, причем неприязнь порой подменяет собою и вытесняет то разумное, что действительно могло бы помочь постижению личности Александра Васильевича. Не меньше и повторяющих друг друга работ, затверженно возвращающихся к одним и тем же эпизодам, без которых, разумеется, нельзя обойтись, но которыми отнюдь не исчерпывается биография Колчака.

Приводимый ниже список источников и литературы отнюдь не претендует на полноту. В него включены лишь основные труды, к которым автор чаще всего обращался в своей работе над настоящей книгой, и некоторые сравнительно малоизвестные публикации, заслуживающие большего внимания читателей. Много ценнейшей информации содержится в документах, листовках, газетах того периода, и тщательное изучение этих источников еще остается делом будущего. Литература из приведенного списка далеко не однородна и не единомысленна, и читатель, решивший ознакомиться с ней, встретится с многочисленными противоречиями, а может быть, и убедится в том, что действительно исчерпывающая научная биография Александра Васильевича Колчака еще не написана…

 


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 61; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!