Рождество Христово на разъезде 809 4 страница



Мои старшие братья, Рувим и Яков, ожаднели до невозможности. Обманывая покупателей, они стали обманывать друг друга, утаивая выручку. В лавке они работали через день. Когда один торгует в лавке, другой едет на склад или на стареньком «форде» развозит товар заказчикам. Подозревая друг друга в обмане, они каждый день бранились, изощряясь в крутом мате, и уже часто дело доходило до драки. И когда сцеплялись эти два буйвола, в лавке все ходило ходуном, и я думал, что рано или поздно они искалечат или убьют друг друга. «Деньги, деньги» – не сходило с их языка, и мне так опротивела эта лавка с изрубленными деревянными колодами, говяжьими и бараньими тушами, висящими на острых крюках, с красными, скалящими зубы и глядящими на тебя мутными мертвыми глазами ободранными головами, выставленными на прилавке, со сладковатым запахом парного мяса, что я ходил туда, едва волоча ноги, с отвращением и ненавистью, как на каторгу.

Однажды братья разодрались не на шутку и, схватив острые крючья, стали ими увечить друг друга, и Яков в остервенении ударил Рувима крюком в глаз. Из глазницы хлынул фонтан крови, что-то черное повисло на щеке. Я обомлел и забрался под прилавок. Мне стало дурно и меня вырвало. Вот тогда, опомнившись, я решил, что мне надо отсюда бежать срочно и навсегда. Но куда? И первое, что пришло мне в голову, – бежать в Россию. На фабричных митингах коммунистические ораторы очень хвалили новое государство, называя его государством рабочих и крестьян, где строят социализм и нет власти капитала. И еще потому, что там жили и упокоились мои предки.

Для окончательного решения я пошел к моему наставнику отцу Павлу. Мы с ним обсудили этот вопрос, и он согласился со мной насчет России и дал свое благословение. К тому времени мне уже исполнилось 18 лет, и я, попрощавшись с матерью, поехал в Нью-Йорк. Деньги на дорогу мне дал священник отец Павел. В Нью-Йоркском порту мне удалось устроиться юнгой на корабль, который с грузом станков и тракторов следовал в Ленинград. Шкипер определил меня на камбуз в помощь судовому коку.

Итак, я благополучно пересек океан и прибыл в Ленинград. Я покинул корабль, оставив там свой чемодан, чтобы не внушать шкиперу подозрение, и пошел в ближайшее отделение милиции. Оттуда меня направили в «Большой дом» в следственный отдел НКВД. В «Большом доме» ко мне отнеслись с пониманием и, допросив, перевезли в дом для репатриантов на Крестовском острове, наказав никуда из него не отлучаться. Целый месяц я скучал в этом пустынном месте, смотря из окошка на быстро текущую Невку и красивый парк на другом берегу. Вероятно, в это время шла переписка между НКВД и Советским посольством в США. Ответ из Америки насчет меня пришел благоприятный, и меня, взяв под опеку и наблюдение, выпустили на волю.

И вот, немного освоившись в незнакомой стране, я решил поступить в университет, в чем мне способствовали мои опекуны из «Большого дома». Я выбрал восточный факультет и приступил к учебе. В основном я изучал арабский язык, который мне давался легко. Вообще, к освоению языков у меня оказались большие способности, и я кроме арабского изучил татарский и немецкий языки. Одновременно меня интересовала этнография народов, которые говорили на изучаемых мною языках, а также Ислам, неразрывно связанный с арабским этносом. В 1940 году я окончил университет и был оставлен в аспирантуре на кафедре арабского языка. К тому времени я получил советское гражданство и совершенно освоился в новой для меня стране.

Во время Советско-финской войны я был на военных сборах, где меня обучали ориентировке на местности, стрельбе из винтовки и диверсионно-подрывному делу. Учась воинским дисциплинам, я их всерьез не принимал и относился к ним как к забаве, но впоследствии все это мне очень пригодилось. Уже с 1939 года в Европе шла война, и ее грозовые тучи приблизились к границам России и тяжело нависли над нею.

В прекрасное солнечное воскресенье 22 июня 1941 года началась война. В большей части страны люди приготовились беззаботно и радостно провести день отдыха, и не ведали они, что на западных границах страны идут кровопролитные бои с войсками немецкого вермахта, что тысячи наших соотечественников убиты и ранены в собственных жилищах, разрушенных немецкой авиацией. Я тогда жил на Васильевском острове и работал там же в Университете. Услышав о войне, я, долго не раздумывая, отправился на призывной пункт, где формировалась Василеостровская дивизия народного ополчения. Мне выдали форму, новые остро пахнущие кирзовые сапоги и тяжелую громоздкую винтовку образца 1891 года. Винтовка была не новая, с обшарпанным прикладом, но действовала исправно, и при ней был вороненой стали трехгранный штык, про который, как мне помнилось, сказал Суворов, что пуля – дура, а штык – молодец. Чтобы опознать свою шинель, я на оборотной стороне воротника арабской вязью написал свою фамилию несмываемой краской, которая нашлась в каптерке.

После краткой боевой подготовки нашу дивизию народного ополчения перебросили на Лужский оборонительный рубеж. Мы заняли уже заранее вырытые горожанами траншеи и приготовились к обороне. В нашей роте все были знакомые лица по университету: студенты, преподаватели, доценты и даже один профессор. Все они были в боевом настроении духа, но если внимательно присмотреться, это была малобоеспособная интеллигенция, добрая половина – в очках. Был в нашей роте воин, подлый тип по фамилии Петренко, который с поганой ухмылочкой как-то сказал мне: «А тебе-то что, американскому еврею, здесь надо? Мы хотя погибнем за Родину, а ты что сюда затесался?» Я ему на это ничего не сказал, но потом, когда стало жарко и мы пошли в атаку, он первый бросил винтовку и поднял руки.

Несколько дней все было тихо и спокойно, если не считать, что нас несколько раз облетал немецкий самолет-разведчик, так называемая «рама». Мы занимались всяк своим делом, исправно ходили на полевую кухню с круглыми котелками, получая крутую гречневую кашу, мясные консервы и хлеб. Грелись на уже нежарком осеннем солнышке, читали книги. Но недолго продолжалось это блаженство. Немецкие войска приблизились к нашим позициям вплотную и с ходу начали артиллерийскую подготовку, которая продолжалась полчаса. Это нам показалось кромешным адом. Земля вставала дыбом, и перед глазами был только огонь и дым. От страшного грохота взрывов я почти оглох. Когда это все кончилось и рассеялся дым, я увидел землю, изрытую воронками, убитых бойцов, отдельные кровавые части тел и внутренностей. Кричали раненые, взывая о помощи. Третьей части нашей роты как не бывало. Пахло гарью и кровью. Затем на нас пошли танки, за которыми, прячась, группами бежали немецкие солдаты. По танкам стали стрелять наши пушки, и два танка начали гореть. Танки повернули назад, и тогда командир поднял нас в атаку и с криком «За Родину, за Сталина!», с пистолетом в руке, как-то боком, скачками понесся вперед. С винтовками наперевес, с криком «Ура!» мы бросились за ним. Немцы залегли и встретили нас огнем из автоматов. Некоторые из бежавших падали. Немцы стали метать гранаты. Взрывом у меня вышибло винтовку из рук, и я больше ничего не помнил.

Когда я очнулся, то увидел немцев, ходивших по полю и пристреливающих наших раненых солдат. В стороне стояла кучка пленных, и меня погнали к ним. Так началась другая, уже совершенно невообразимая жизнь в немецком плену. Как я потом узнал, Советское правительство не подписало какую-то Женевскую конвенцию об обращении с пленными, и мы оказались вне закона. Немцы держали нас за мусор и соответственно обращались с нами. Нас долго гнали по дороге и, наконец, пригнали к какому-то полю, огороженному колючей проволокой, где уже сидело и лежало множество советских пленных солдат и командиров. Оказавшись за колючей проволокой, я первым делом достал свою красноармейскую книжку и порвал ее в клочья, выбросил также пластмассовый черный патронник. Так сидели мы день и ночь. Уже начались холодные осенние дожди, и все мы промокли до нитки и дрожали от холода.

Утром внутрь лагеря вошли вооруженные немцы и начали сортировку пленных. Первым делом выбирали политруков, командиров и евреев. Политруков и евреев сразу увели на расстрел в противотанковый ров. Командиров тоже отделили от общей массы и куда-то увели.

Мы пили воду из луж и кричали, чтобы нам дали есть. Немцы подогнали к воротам грузовик с кормовой свеклой и вывалили ее на землю. Началась дикая свалка. Кому-то досталась свеклина, кому-то нет. Немцы стояли, смотрели и хохотали, показывая на нас пальцами, а некоторые фотографировали нас. Две недели мы голодали, дрожали и мокли под холодными дождями. Немцы перекинули через проволоку несколько лопат, и мы тут же в поле хоронили умерших от ран и болезней наших товарищей.

На третьей неделе пленения нас опять под конвоем погнали по дороге и пригнали к лагерю, где были выстроены бараки. Из соседних деревень приходили к проволоке женщины и долго вглядывались в пленных. Некоторые кричали немцам: «Пан, пан, это мой муж!» – и показывали на кого-либо. И немцы отдавали им, кого они выбрали. Однажды нас построили и погнали дальше на Псковщину. По дороге ослабевших и больных конвоиры пристреливали, оставляя в придорожных кюветах. Один пожилой солдат, шедший рядом со мной, с ненавистью смотрел на конвоиров и бормотал: «Ничего, ничего, все это со временем вам отплатится».

Нас пригнали в стационарный лагерь и распределили по баракам. Я свободно говорил по-немецки, общаясь с конвоирами, и начальник лагеря обязал меня быть переводчиком. Это было для меня большой привилегией, я мог свободно перемещаться по лагерю, посещать офицерские и мусульманские бараки. Охрана в этом лагере состояла из войск «СС». Начальство лагеря стало ценить меня как переводчика, и мне было выдано немецкое обмундирование без знаков различия и нарукавная повязка: «Переводчик». Как-то раз в массе военнопленных мелькнуло лицо моего недоброжелателя с его поганой ухмылкой, и результаты этой встречи не заставили себя долго ждать. Меня вскоре вызвали к начальнику лагеря. У него в кабинете сидели еще трое офицеров в черной эсэсовской форме. Как только я вошел и, поздоровавшись, встал у двери, все сразу уставились на меня и на какое-то время в кабинете воцарилось молчание. Наконец начальник спросил:

— Ты есть еврей?

— Нет, – ответил я.

— Так почему же пленный Петренко доносит, что ты есть еврей?

— Я не знаю, кто такой Петренко и почему он приписывает мне эту национальность.

— Пройди в соседнюю комнату, и эксперты осмотрят тебя, и если они определят, что ты – юде, то нам придется расстаться с тобой, хотя ты для нас есть ценный переводчик.

В соседней комнате мне приказали раздеться, и эксперты приступили к обследованию, диктуя свои выводы сидящему за пишущей машинкой протоколисту: «Тип лица – нордический, параметры краниометрии – соответствуют арийской расе, цвет радужки – голубой, волосы головы – светлые, ушные раковины не семитского типа, пальцы кистей рук – прямые длинные, кожные покровы – светлые, телосложение правильное, ближе к азиатскому типу. Крайняя плоть полового члена – ритуально обрезана».

Затем эксперты приказали протоколисту привести собаку. Он вышел и вскоре вернулся со здоровенным псом – немецкой овчаркой. Собака подскочила ко мне, сильно ткнулась несколько раз холодным носом в мой живот и спокойно отошла. Эксперты продиктовали: «Собака еврейского запаха не обнаружила».

Мне приказали одеться и привели в кабинет начальника лагеря, который, сидя за столом, курил сигару и просматривал солдатскую иллюстрированную газету. Прочитав поданный ему протокол, он спросил:

— А почему ты обрезан?

— Потому что я – татарин.

— А откуда ты так хорошо знаешь немецкий язык?

— Моя мать была татарка. Отца я не знаю. А жили мы у колонистов-немцев Поволжья, где мать работала у них на ферме дояркой.

Эту легенду я придумал еще в первом лагере, когда мы сидели на земле и мокли под холодным дождем.

— Гут, – сказал начальник, вставая с кресла, – сейчас мы пойдем в татарский блок и там решим этот вопрос окончательно.

В татарском бараке при виде начальства все военнопленные татары встали. На ближайшем столе я увидел раскрытый Коран на арабском языке. Я подошел к столу и начал громко читать. Это была сура – Юсуф о Иосифе прекрасном. Татары внимательно слушали. Немногие из них понимали арабский язык, но гармоничные звуки арабской речи были знакомы всем. Дочитав суру до конца, я стал комментировать ее по-татарски. Татары слушали, одобрительно кивали головами и почтительно улыбались. Когда я окончил, один из экспертов спросил татарского старосту барака, признает ли он во мне татарина. Он утвердительно ответил: «Это наш человек. И он не просто казанский татарин, а ученый мулла».

С тех пор я окончательно утвердился в должности переводчика. Меня перевели в дом для охранников лагеря и стали выдавать унтер-офицерский паек. А Петренко вскоре был изобличен товарищами по бараку как доносчик и предатель и тайно ночью удавлен с инсценировкой самоповешения.

С этого времени подпольный комитет сопротивления лагеря всегда получал от меня информацию о положении на фронтах, об акциях, готовящихся против военнопленных, о завербованных агентах. Несколько раз я помогал группам военнопленных совершать побег из лагеря, сообщая им о благоприятных к этому обстоятельствах. Постоянно с большими партиями военнопленных, которых гоняли на лесоповал, мне приходилось выходить за пределы лагеря и иногда по неделям жить в лесу. Во время пребывания вне лагеря я ежедневно искал возможности как-то выйти на связь с партизанами. Вольнонаемных рабочих на лесоповале было не много, да и попытки эти могли кончиться для меня плачевно, но я упорно не оставлял их. На трелёвочном тракторе, который таскал срубленные бревна к дороге, работал свободный деревенский мужик. Я с ним пытался заговаривать, угощал его сигаретами и шнапсом, но, вероятно, его отпугивал мой немецкий мундир и мое официальное положение переводчика.

Со временем немцы стали посылать меня с различными поручениями в поселок, где был лесопильный завод, работавший на Германию. В поселке я часто встречался со знакомым трактористом и все продолжал донимать его своими вопросами, пока, наконец, он не доверился и указал на связного, которым оказался деревенский священник из церкви святых апостолов Петpa и Павла. Когда в следующий раз по дороге в лагерь я решил навестить батюшку, то застал его дома за чаепитием у пышущего жаром самовара. Батюшка недоверчиво взглянул на меня маленькими заплывшими глазками и пригласил на чашку чая. Я начал издалека, косвенно намекая на свое желание связаться с партизанами. Батюшка внимательно и пристально посмотрел на меня, потурсучил свою рыжую бороду и сказал: «Темна вода во облацех. Мы этим не занимаемся, а знаем только свою аллилуию да Господи помилуй».

Он был старый вдовец и в поповском доме жил один, но в комнатах было чисто, уютно и тепло. На полу были постелены деревенские домотканые дорожки, а перед иконостасом лежал круглый коврик из цветных тряпочек. Видно, приходящие богомолки заботились о нем, убирали в доме и готовили ему. Я и так и сяк, с разными подходами пытался его разговорить, но он был как кремень – крепок и недоверчив. Я даже засомневался, туда ли я попал. Живя в таком комфорте, когда кругом дикая обстановка и на каждом шагу поджидает расправа и даже смерть, вряд ли этот батюшка стал бы рисковать своим благополучием. Но все же я предпринял еще одну попытку и, ничего не скрывая, рассказал ему всю свою жизнь. Он внимательно слушал, вытирал полотенцем потное красное лицо, временами ахая и крестясь, удивляясь превратностям моей судьбы. Но дело сдвинулось только тогда, когда я предоставил ему доказательство моей связи с лагерным комитетом сопротивления. Батюшка спросил меня относительно моей веры, и я сказал ему, что тяготею к Православию еще со времен моей жизни в Америке, но посещать церковь сейчас не могу, поскольку выдаю себя за татарина. Батюшка сказал мне, что в следующий раз, когда я буду возвращаться из поселка в лагерь, меня догонит на телеге мужичок и подвезет до лагеря. И действительно, в следующий мой приход в поселок на обратном пути меня догнал старик на телеге и предложил подвезти. И мы с ним договорились на определенное число, когда партизаны нападут на лесоповал, перебьют охрану и уведут к себе в отряд около ста военнопленных. В свое время так оно и произошло.

В партизанском отряде я пробыл полтора года, пока не получил тяжелое ранение в бою. Вот когда пригодились полученные мною ранее диверсионно-подрывные навыки. Я отрастил себе бороду и под разными обличьями, то пастуха, то лесоруба, то извозчика, ходил минировать дороги, шоссе и железнодорожные пути. Тяжелая, очень тяжелая была эта партизанская жизнь, и особенно зимой, когда выпадал глубокий снег, чередующийся с оттепелями. Временами отряд нес большие потери от рейдов немецких карателей.

Однажды в отряд привезли батюшку из поселка, где ему уже было нельзя оставаться. Я с радостью приветствовал его и после часто навещал и слушал его наставления. Был он простой и добрый старик, а на Богослужения его собирался почти весь отряд. И особенно любили слушать его проповеди о покаянии. Батюшка говорил простым народным языком, доходящим до сердца. Одним летним солнечным утром он окрестил меня в лесной речке с православным именем Петр.

Но вот наступила осень, и в тот роковой день, когда с деревьев сыпались золотые и багряные листья, наш отряд был поднят по тревоге и занял оборонительную позицию. Проводники-предатели вели к нам немецких карателей численностью не менее батальона. Бой был тяжелый, и наш отряд понес значительные потери, но и карателей немало осталось лежать в лесу. Я же в самом конце боя получил тяжелое ранение разрывной пулей в левое плечо. Кость была раздроблена, рука висела на коже, и партизанский хирург произвел высокую ампутацию. Ночью, на специально приготовленной площадке, приземлился вызванный по рации самолет и забрал тяжелораненых.

Два месяца я лежал в госпитале в Вологде и вышел оттуда, не зная, что с собой делать. Но все же жизнь как-то помалу наладилась. Кончилась война, и я вернулся в Ленинград, женился и стал опять преподавать в Университете.

Из Америки с черной повязкой на глазу как-то приезжал мой старший брат Рувим и звал меня назад в Чикаго, где у него была солидная торговая фирма, но я наотрез отказался. Он рассказал мне, что мать умерла, а брат Яков стал военным моряком и погиб при налете японской авиации на Пирл-Харбор.

Послесловие

С Петром – героем этого повествования – я познакомился в Приморском парке победы весенней теплой порой. Он сидел на скамейке – седой, безрукий, с вертикальным шрамом, пересекающим левую щеку мужественного скандинавского лица, – и смотрел на небо, где кружились ласточки. У ног его лежала пушистая белая собачка. Я сел рядом, и мы разговорились и познакомились. После этого несколько раз встречались, и он рассказал мне свою историю. Не знаю, дожил ли он до XXI века. Если жив, то дай Бог ему многая лета, а если нет, то Царствие ему Небесное.

 

 

Странник

(Рассказ монаха Псково-Печерского монастыря)

 

И был в тысяча девятьсот тридцать третие лето Господне голод на Украинской земле.

Я хожу по выжженной знойным солнцем серой степи, срываю какие-то сухие былинки, выкапываю твердые вяжущие рот корешки и перетираю их зубами. Я смотрю на свои костлявые с синими ногтями руки, на худые, обтянутые сухой кожей ноги с узлами коленок и думаю: хватит ли у меня сил добраться до румынской границы? На благодатной моей Родине Украине, про которую Гоголь сказал, что воткни в землю оглоблю – и вырастет тарантас, сейчас – голодомор. Не вьются над печными трубами хат голубые дымки. Не пахнет свежеиспеченным пшеничным караваем. Не бегают по пыльным сельским улицам веселые дети, не плавают в ставках белые гуси и не лежат в грязи знаменитые украинские свиньи. Но куда ни взгляни, стоят опустевшие притихшие села, со снятыми соломенными крышами на хатах, с хлопающими на ветру оконными ставнями. Где же люди?! Мало их осталось. Кто лежит на кладбище, кто лежит неубранный в хате, кто убежал куда глаза глядят. Голодомор!


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!