Театральное училище им. Б. В. Щукина 9 страница



Это толстовское — внешне опустился, но внутренне возвысился, живет как бродяга, но не во лжи — светилось в его почти познавших тайну глазах. Дальше шла сцена с Петушковым, сцена-исповедь, которую подслушивает негодяй. И административная расправа — суд, следствие, тюрьма, были ему как-то уже безразличны. Возврата к светской жизни быть уже не могло: «То есть они опять свяжут меня с ней, то есть ее со мной?» — и уже спокойно, тихо, стоя к зрителю спиной, он завершал свою земную жизнь, исполненную страданиями и бедствиями, но не ложью и притворством. Последнюю реплику, когда {170} я вбегала, он говорил как-то даже просветленно: «А… Маша… Опоздала…» В уже угасавших глазах проносилась мысль: как она его спасла в первый раз, как дала эту отсрочку и что она — Маша, самое светлое, что было в его жизни. А за кулисами цыганский хор пел «Невечернюю», торжественно и тихо, как заупокойную мессу по этой прекрасной, заблудшей, но спасшей себя душе.

Многие играли Мышкина. Прекрасно в кино его сыграл Юрий Васильевич Яковлев. Изумительный Мышкин — Смоктуновский на сцене БДТ. Но Гриценко {171} играл абсолютно по-своему. Это был совсем другой Мышкин. Он был какой-то отчаянный. Пожалуй, самую сильную рецензию, самое сильное впечатление от этой роли мне лично передавал М. А. Ульянов, исполнитель роли Рогожина: «Ты знаешь, Люда, когда в сцене, где мы менялись крестами, то есть становились как бы братьями, он смотрел на портьеру, за которой лежала мертвая Настасья Филипповна, а потом переводил взгляд на меня и спрашивал: “Парфен, чем ты ее, ножом?” — то у меня, веришь ли, по коже ползли мурашки, спина становилась мокрой, и я начинал чувствовать себя убийцей. Да, да. Как будто это я, Ульянов, в самом деле, ее зарезал».

Когда умер Рубен Николаевич, Гриценко стоял в фойе, повернувшись лицом к окну, и горько плакал. Именно тогда он и сказал: «Все, моя жизнь кончена». И оказался прав. Он перестал быть главным артистом в театре, перестал быть востребованным. А что же еще есть у актера, если нет работы, если твоя фантазия никому не нужна. Остается только одно — угасание. Конечно, он пытался как-то сопротивляться, получал небольшие роли, эпизоды. Играл их с блеском, виртуозно, но все это были только эпизоды. Результатом этой неравной борьбы явилась больница, где он и погиб.

Я думаю, что Вахтангов, глядя на Николая Олипиевича, сказал бы: «Это мой актер!» Действительно, ему на сцене было подвластно все, не было ничего, чего бы он не мог воплотить. Для него кроме Театра ничего не существовало, и Бог еще наградил его таким талантом.

{173} Вундеркинд, или любовь с первого взгляда

Итак, я влюблена! И как же это прекрасно! Влюбиться — все мечтают об этом, особенно если тебе двадцать лет, вся жизнь впереди, ты работаешь в лучшем театре Москвы, и тебе уже доверяют главные роли! Я влюбилась сразу, безумно, с первого взгляда… на экран телевизора, сейчас бы сказали: «Ой, я торчу!» — но я именно влюбилась, вернее, вначале восхитилась, а между восхищением и влюбленностью — очень зыбкая и едва уловимая грань. Влюбленность — это всегда восхищение, и кто испытал это чувство, прекрасно знает, не будучи космонавтом, — это состояние полета в невесомости. Сердце замирает, хочется петь, скакать, танцевать, порхать, «готов весь мир обнять», ну, как у Чехова: «Влюбленность указывает человеку на то, каким он должен быть».

Я мечтала и размышляла: «Что же это за человек (в двадцать лет это особенно важно), которому в голову пришла гениальная идея перевести пьесу великого Бернарда Шоу на язык балетного “шоу”», то есть обучение языку заменить обучением танцу, и как он выглядит. Но не только идея была превосходной (все-таки интересно, как это ему пришло в голову!), но и воплощение было виртуозным. Все, все, все — и остроумное начало с мультипликацией, {174} и музыка, и особенно неожиданная хореография (не говоря о Божественной Кате и Марисе Великолепном[6]) — все было в десятку.

Тонкий, нежный, полувоздушный фильм с певучим названием «Галатея»[7]. Контраст был тем разителен, что фильм появился, когда вся страна жила в эстетике красных щитов с надписями «Слава КПСС» и все новости узнавала из программы «Время». В общем, эдельвейс в диком лесу. И как же выглядит этот Александр Белинский, этот подснежник в «красном лесу», сумевший навести такой фокус, что все сошлось и получилось, несмотря на сплошное «ничего нельзя, а что можно, то для всех и обязательно», как мы тогда шутили. Какие-то черты его облика в моих грезах менялись, а что-то оставалось неизменным. Конечно же, он — высокий, стройный блондин, эдакий Хельмут Бергер; нет, нет, уж очень Хельмут жесткий и даже жестокий, да и интеллекта маловато; где-то написали, что он бывший официант, правда, итальянский официант, но все-таки… Так, это сравнение отпадает. Тогда — Марчелло Мастрояни, «8 1/2», что-то в этом духе, нет, слишком удрученный и иронии маловато; скорее «Обгон» — вот! Витторио Гассман! Да что же меня все на злодеев тянет?

В конце концов, его образ, вернее, воплощение, приобрело вот такие черты: высокий, стройный, чуть насмешливый сероглазый взгляд (Ахматовский мотив), франт, этакий денди, небрежно наброшенное пальто, кашне или шарф (нет, именно кашне), конечно же, сигарета, тонкий аромат духов, короче — эстет, галантно склонившийся перед дамой, целуя «узкую руку в кольцах», в общем, что-то сугубо дореволюционное.

О возможности реальной встречи я как-то совсем не думала, он стал для меня чем-то вроде дорогой мечты, с которой совсем не хотелось расставаться. Собственно, все беды и происходят от столкновения мечты и действительности.

Мечты мечтами, но жизнь шла своим чередом, и однажды на очередную кинопробу (до сих пор не могу понять, что эти кинобезумцы пробуют) {175} я приехала на киностудию «Ленфильм», где совершала давно проторенный и крайне оскорбительный для любого артиста маршрут. Начинается он с того, что тебя, полусонную, прямо с поезда, приводят на студию, все собираются в группу и смотрят, как на лошадь, щупают ноги, пересчитывают зубы, заглядывают в рот; в костюмерной тебе дают, якобы подбирают, еще теплое от предыдущей кандидатки платье, сохранившее запах ее тела, шляпу, неизвестно кому предназначенную, на тебе она вообще как блин или горшок, но не вздумай возражать, все забьются в конвульсиях: «Как можно! О! А! Это воля самого режиссера! Да, да, да! Он так видит!» А Самомý тебя покажут, если будет удачная фотопроба. Фотопробу снимает, как правило, старый и больной человек, который еле ходит, плохо слышит, а главное — плохо видит; всех: и худых, и толстых, и высоких, и маленьких — сажают на один и тот же стул, в один и тот же свет: «Прямо — лево — право, голову ниже, смотрите в камеру». Топ, хлоп, готово! Поэтому взгляд у актеров на всех фотографиях имеет нечто общее — это взгляд собаки, которую везут на живодерню. Дальше — в кассу, получить 3 рубля 50 копеек за труд, к администратору — за обратным билетом, и все это быстро, бегом, кругом, назад, вперед. И вот, в одном из студийных коридоров открылась дверь, и навстречу мне на веселых, по первой балетной позиции расставленных ножках выкатилась огромная бритая сократовская голова, плечи назад, живот вперед, изо рта вылетел зычный, как приказ, правда, с легким пришепетыванием возглас: «О! Юная поросль Вахтанговского театра!» Человек промчался мимо и исчез так же внезапно, как и появился. Когда, наконец, пытка-проба окончилась и я на подгибающихся от усталости и голода ногах с огромной тяжелой сумкой тащилась на Московский вокзал, то, вспомнив про эту встречу с шаровой молнией, спросила ассистентку режиссера: «Скажи, а кто это был?» В ответ она буднично, безо всякого пиетета, даже как-то {176} небрежно, протянула: «А‑а‑а, тогда в коридоре? Это наш режиссер, Сашка Белинский». Я остолбенела. Вот тебе и Хельмут Бергер.

Прошло много лет. Я снова в Ленинграде, снимаюсь у настоящего, замечательного режиссера — Иосифа Ефимовича Хейфица, который без всяких проб взял меня на главную роль в фильм «Плохой хороший человек» (по «Дуэли» Чехова), взял Владимира Высоцкого (а он был тогда глухо под запретом и в кино, и на телевидении), Олега Даля и меня. И вот лето, Петербург, Белинский; вернее — Белинский, Петербург, а еще точнее — Белинский, Белинский и Белинский. Мы обегали весь город. Боже! Сколько я всего узнала! Вся история Театра Вахтангова была рассказана и показана в лицах и сопровождалась восторженными восклицаниями и вскриками, меткими, а иногда убийственными характеристиками. Наши встречи всегда начинались с неожиданного вопроса, без «здравствуй, как дела, когда приехала?». Просто раздавался звонок, знакомый голос спрашивал, как если бы мы расстались десять минут назад и он забыл спросить самое главное: «Скажи, пожалуйста, а как поживает самый скучный артист мира Саша X.» — и называл фамилию моего очередного кумира.

Великие артисты, их судьбы, характеры, смешные и грустные истории, любимая из любимых Галина Пашкова — он описывал подробно их роли, а точнее — это были восторженные монологи. Он с упоением проигрывал любимые им места из спектаклей. Все эти и многие другие истории, тысячи впечатлений, наблюдений и «сердца горестных замет» теперь можно прочесть в его талантливых книгах «Старое танго» и «Театральные легенды», но тогда они еще не были написаны.

Однажды в Павловске он прочел мне наизусть всего Пушкина, принялся за Лермонтова, окончил тем, что перешел на прозу, стал воспроизводить наизусть страницу за страницей из любимого им романа «Граф Монте-Кристо», {177} остановить его было невозможно. «Ну и ну, — думала я, — да это какой-то вундеркинд!» Потом зашли в забегаловку, где съели какой-то страшный суп и запили рюмкой кислого вина. Более нетребовательного, не зависящего от быта человека трудно себе представить. Ему все равно, где есть, что есть и где спать. {178} Ко всем удобствам и прелестям буржуазной жизни он совершенно равнодушен. Его интересует только профессия и люди, люди театра, их судьбы, актеры, их биографии, какую пьесу для кого взять, что поставить новое для любимой Кати и обожаемого Володи[8].

После забегаловки, где мы откушали, его разморило, он как-то сник, глаза его стали закрываться, но тем не менее, проводив меня до гостиницы, он решительно рванул ко мне в номер, больше похожий на тюремную камеру-одиночку, сбросил башмаки, пиджак, залез на кровать и мгновенно заснул, я сказала бы, сном младенца, если бы сон не сопровождался оглушительным храпом. Проснувшись минут через тридцать, он протер глаза, бросил на меня недовольный взгляд и изрек: «Ты совершенно фригидна», — схватил пиджак и с криком «Я опаздываю на телепередачу!» умчался, оставив меня в полной растерянности. Вот тебе и Марчелло Мастрояни!

И тем не менее я полюбила и привыкла к этому реальному Белинскому, который так разительно отличался от моего воображаемого денди. Одно, правда, совершенно совпало: это — руки, руки с тонкими аристократическими пальцами, миндалевидными ногтями и изящной кистью. Восхищала его уникальность во всем. Он ни на кого не был похож, а главное — совсем к этому не стремился.

Во мне с детства, со школы, живет восхищение людьми, лихо и свободно вписывающимися в закулисье театра, в его будни. Саша из тех, кто всегда в центре. Его шутки, изумительный юмор, рассказы и истории всегда собирают восторженную аудиторию. Он свой среди актеров, он сам — величайший лицедей и выдумщик. Я никогда не видела его скучающим, праздным или раздраженным. Единственный режиссер, с которым мы на «ты». Он очень легко преодолел дистанцию, это произошло само собой. На мое очередное «Вы» он возмутился, оскорбился, устроил скандал: «Я что, такой глубокий {179} старик? Пенсионер? Ветеран или инвалид? Я даже не член Политбюро — говори мне “ты”». В компании малознакомых людей ему нравилось громко заявить: «Да, да, да, Люда тоже так считает». Все удивленно вскидывают глаза, зная, что его жену зовут Лида. «Какая Люда?» — спросит кто-нибудь осторожно, и он, сам спровоцировав этот вопрос, с возмущением поясняет: «Как какая, ну, конечно же, моя Люда, — а для совсем тупых добавляет, — Максакова». Я поняла, что он дорожит и даже гордится нашей дружбой, и мне, не скрою, это было очень лестно и приятно.

Так я стала его собственностью. Когда бывала в Ленинграде, запросто приходила к нему, мы часами просиживали на кухне. Живет он, разумеется, у черта на рогах, в новостройке, лифт с подожженным спичками потолком, подъезд исписан мыслимыми и немыслимыми выражениями, все двери без замков и настежь, никаких кодов и домофонов, входи и бери, что хочешь, правда, брать, кроме книг, нечего.

Наступил 1988 год. И вот мы наконец встретились как режиссер и актриса. Он ставит, я — играю. В нашей удивительно замечательной жизни вдруг что-то становится модным, и начинается некая кампания или поветрие. Так вот, стало модно вдруг устраивать бенефисы, разумеется, не в старорежимном, Боже упаси, смысле этого слова, никаких денег со сборов артист не получал, но для него брали пьесу. И вот тут подоспел юбилей Юры Яковлева, с которым Саша очень дружил, преклонялся перед его актерским даром. Он выбрал для него роль Болингброка в «Стакане воды» Скриба, Ю. Борисова — королева, я — герцогиня Мальборо. Главный аргумент для выбора пьесы — конная милиция вокруг театра. Мол, у спектакля будет ТАКОЙ успех, и, чтобы театр не разнесли, придется вызвать конную милицию. Кстати, все забывала его спросить: где он ее в последний раз видел? Я — так только в довоенной кинохронике. Получив герцогиню, расстроилась — ну вот, уже стереотип, как {181} в «Турандот», опять злодейка-интриганка, да и вся затея мне сначала показалась со знаком вопроса. Но вот начались репетиции, и я смело могу сказать, это была самая веселая пора моей жизни. Сколько же мы хохотали! И прежде всех он сам. Ему нравилось все, буквально все, что бы мы ни делали и ни предлагали. Собрав нас за столом (он так и называется — застольный период), он сказал неуверенно: «Почитаем? — но не выдержал и закричал. — Нет! Долго мы за столом сидеть не будем, разбирать, копать, ковырять. И не потому что я не хочу, я просто не умею, говорю это совершенно искренне, тем более, если будем глубоко копать, мы провалимся в метро. Умоляю: давайте попробуем сыграть так, как играли до этого гениального старика Алексеева[9], который всех окончательно запутал своей системой».

На одной из репетиций он меня замучил: «Так, ты выходишь из центра», на следующий день: «Нет — сбоку», потом: «Нет — слева», я в конце концов восстала: «Да ты мне не говори — откуда, я могу выйти откуда хочешь, мне все равно, мне важнее знать КАК выхожу?» Он тут же отпарировал: «Как, как — на аплодисменты!»

На другой репетиции он был особенно возбужден, что-то объяснял, прыгал, но с ним случился казус. На самом видном месте у него лопнули штаны и сверкало что-то голубенькое. Все катались со смеху, но никто не решался сказать, в чем дело. Между тем дырка все увеличивалась, и стало ясно, что дело идет к стриптизу. Тогда я вышла за дверь и позвала его: «Саша, тебя к телефону». — «Кто?» Страшно раздосадованный, что прервали его экстаз, он все-таки вышел, и когда я ему сказала, в чем дело, он зарыдал от хохота, приговаривая: «А я-то, идиот, про себя думаю: в какой я прекрасной форме, как всех зажег, как здорово все рассказываю, что они валяются со смеху».

Он определил строгий график выпуска и не отступал. Сняли нам для репетиций клуб им. Горбунова, там же и показали спектакль публике и худсовету, {182} на котором он сказал, что пригласит Горбунова и саму Горбунову (тогда Генсеком был Горбачев, и всем было понятно, о ком шла речь). Заминка случилась с танцами, балетмейстер был слабый, а Сашин и мой любимый Дима Брянцев лежал со сломанной ногой в какой-то спортивной больнице. И вот я пилила Белинского: «Поехали к нему, он даст идею». Умоляла. Допилила. Поехали. Больница находилась в старинном громадном особняке с огромным парком, все это пребывало в состоянии глубочайшего запустения. Мраморные львы с отбитыми носами, грязная парадная лестница… Мы вошли в огромную бальную залу, в которой теперь стояло двадцать больничных коек, на одной из которых с подвешенной к потолку ногой лежал бедный Дима. Вокруг него, как ласточки, чирикали тоненькие балеринки, одна вспархивала, шурх — и вспархивала другая. Саша сразу от меня отмежевался, сказал: «Дорогой мой, я лично просто приехал тебя навестить, а эта — безумная, я не знаю, что ей нужно, последние три месяца я работаю донором, она выпила из меня всю кровь», — и улегся на соседнюю койку. Словом, «представил» суть дела. Я зашла за перегородку, где стоял ржавый таз, раковина, висел клистир, и облачилась в костюм герцогини: бархатное зеленое платье с лентой через плечо и золотым погоном, шляпа-треуголка, украшенная перьями и бриллиантом. С потолка на меня с изумлением смотрели гипсовые кариатиды с отбитыми руками. Я включила магнитофон и в проходе между больничными койками пропела и протанцевала все свои номера.

Дима задумался, потом спросил: «И чего же ты хочешь?» Я сказала: «Как, что? Ты же балетмейстер “Галатеи”. Я хочу, чтобы ты сделал такой номер, который публика запомнила бы на всю жизнь». Он ответил: «Хорошо». По ходу пьесы Герцогиня с Болингброком играла в шахматы, и это переходило в музыкальный номер. Он предложил, чтобы весь пол был шахматной доской. Все мои клевреты и слуги — все мужчины в черном (атлас, кружево). Королева, {185} с которой я сражаюсь, и ее придворные дамы — соответственно в белом. Мой костюм должен быть разделен на две части по вертикали — ведь герцогиня мечется между оппозицией и законной властью, вообще двуликая, ну и по характеру — полубаба, полумужик. Одна половина костюма — как бы мужчина: лосины, ботфорты и наполовину бритая голова, вторая — женщина: кружевной белый чулок, атласная туфелька, юбочка с куском шлейфа, а на другой половине головы — локоны с цветами и эспри. Белинский застонал, Брянцев продолжал: «И вот на этой шахматной доске и будет происходить танец-сражение. Балет — черные против белых. И вот тогда этот твой номер публика и запомнит на всю оставшуюся жизнь». Ай, ай, ай! Когда я все это услышала {186} и представила, особенно черно-белый бал у королевы, где, собственно, и происходит вся кульминация пьесы, я чуть не убила бедного Белинского. Но оба мы понимали, что поздно, поздно, поздно. Поздно и невозможно. Во-первых, эта незадача с Диминым переломом, он ведь изначально должен был все делать. А теперь? Не оставалось ни времени, ни денег менять костюмы, а тем более декорации. Ах, какое это было огорчение! До сих пор мне иногда снится этот непоставленный вариант, от которого действительно захватывает дух {187} и сердце замирает. Мы сели в машину, я от расстройства никак не могла найти дорогу в центр, поэтому каждые пять минут останавливались, он открывал дверь и кричал: «А скажите, пожалуйста…» Ответы были резкие и однозначные. Тогда он выскакивал в темноту, а я сидела и дрожала: вернется он или нет? Домой приехали поздно ночью. Я быстро стала что-то готовить, включила газ, воду, электронож и вместе с колбасой отрезала себе полпальца. Кровь залила пол, стены, кухню, потекла по коридору, было впечатление, что снимается американский боевик или сцена из «Преступления и наказания». Я поняла, что придется ехать в больницу и закричала: «Саша, Саша, иди сюда!» Он вошел, стал белый, как бумага, и сказал: «Все, мне конец, я не выношу крови». Когда под утро мы приехали из больницы, где мне зашили палец, я еще пыталась острить и прочла: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, Тебя вели нарезом…[10] — а он докончил, — по пальцу твоему».

Спектакль «Стакан воды» вышел в 1988 году. Публика его полюбила. Чего только после этого не было! И горбачевская нищета с талонами, и мафия с рэкетирами. Был август 91‑го и октябрь 93‑го, инфляция и дестабилизация, а «Стакан воды» делал полные сборы, невзирая ни на какой политический и экономический климат, наперекор всем объяснениям пустующим залам: мол, не ходят — поздно, страшно домой ехать, дорого. Нет, все ходят, хохочут, скандируют «Браво!», и всегда полный зал. Все, как предсказывал Саша: «Я делаю спектакли для публики и больше ни для кого; пусть другие делают для критики, для концепции, а я для зрителя, для зрителя!»


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!