Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 5 страница
Между Вовкой и его старшим братом идет мое поколение. Я знаю его, как рыбак знает берега своей речушки.
Когда я говорю – «старая гвардия», мне представляется ряд крепких седых людей, а за ним – море человеческих голов.
Когда я говорю – «наша смена», мне представляется пионерский отряд: паренек, закинув вихрастую голову, трубит в хриплую трубу, девочка бьет в барабан.
Когда я говорю – «мое поколение», я говорю об Алеше, Павлике, Вальке, Тоське.
Я хочу увидеть эти слова – и вижу Алешку, Сёмчика. Вальку, Павлика.
Я хочу написать эти слова – и пишу об Алеше, о Павлике, о Вальке, о Тоське, о Моте.
Мотя пристал к нашей пятерке во время четырехдневных больших пожаров: горели склады спирта и водочный завод. Зарево полыхало над городом, неугасимое; ровное, словно гигантская лампада колыхалась в небе. Спирт тек по улицам, – он был в лужах и канавах, и люди черпали его ведрами, котелками, кастрюльками или, лежа на животе, втягивали растрескавшимися губами и, опьяненные, полубезумные, засыпали тут же.
Весь город был пьян. Ветер, раздувавший пожар, был напоен спиртом. Тяжелый и пьяный, он волочился над тлеющими стенами склада. Там бушевал запасный пехотный полк, разбивал не сгоревшие еще двери, вытаскивал баки, четверти, бутылки.
С любопытством и страхом смотрели мы на пьяную, корчившуюся в безумии улицу, на зеленый ужас, охвативший город, на людей, ставших сразу непохожими на себя. Мы встретили нашего друга – полкового сапожника Углова. Круглый, румяный, он часто баловал нас разными рассказами, когда мы приходили в казарму. Сейчас он шел, спотыкаясь, дикий, всклокоченный, с вытаращенными, словно оловянными, глазами. Он не узнал нас, оттолкнул и пошел дальше.
|
|
На этих‑то пожарах и пристал к нам Мотя. Он свалился к нашим ногам с полуобгоревшей крыши.
Мы бросились на помощь, но он быстро поднялся, перепачканный золой и сажей; рубаха его тлела в разных местах, и от нее шел сладковатый запах гари. Мотя понюхал воздух, посмотрел на крышу, с которой свалился, и произнес нерешительно:
– Чудеса‑а!
Рука его была вывихнута. Он потрогал ее, поморщился от боли, но, выдавив измученную улыбку, сказал, стараясь быть бодрым:
– Заживет, как на собаке! – и сплюнул набок, словно взрослый.
Сначала мы просто шатались по пожарищу, любуясь, как синим пламенем горит спирт, но уже к концу второго дня, когда в городе пошли погромы, нашлось дело и нам.
И тут, в августе семнадцатого года, я впервые увидел настоящего большевика. Правда, говорили, что и отец Павлика, слесарь с машиностроительного завода, тоже большевик. «Но какой же он большевик? – думалось мне. – Он здешний!»
|
|
Степан Нагорный – председатель солдатского полкового комитета – был, по‑моему, настоящий большевик: у него были очки и маузер.
Властей не было в городе. Разве городской голова, старичок с розовой лысиной, – власть?
Солдатский комитет сам взялся потушить пожар. Патрули ходили по городу, останавливали пьяных, отбирали водку и тут же били бутылки о камни мостовой. Пьяные тоскливо смотрели, как, мутясь в пыли, ползла драгоценная влага.
Мы помогали комитетчикам. Рыскали по улицам, указывали:
– Дяденька, а дядь! Вот у этого во какая четверть! Под полой. – А потом просили: – Дядь, дай разобью!
Крепко обхватывали четверть, высоко поднимали над головой и – гак! – яростно били об острые каменья.
На самом пожарище возле спиртных складов стояла охрана. Солдаты несли караул хмуро, неохотно, около них в толпы собирались темные люди с голодным блеском в глазах. Они смотрели сквозь штыки, как лопаются в огне бутылки: синее пламя дразнило их своим языком. Солдаты иногда покрикивали на толпу:
– Ну, расходись, расходись, чего там!
Но толпа все густела, темнела, наливалась силой:
– Почему добро пропадает?
– Чего бережете?
– Для кого?
Степан Нагорный пришел, когда уже завязалась руготня между толпой и охраной. Он сразу увидел, что охрана отругивается неохотно и зло – злость эта не к толпе, а к комитету, к нему, к Нагорному. Очки его поблескивали: пламя вспыхивало в стеклах.
|
|
Был вечер, душный и пьяный, – третий вечер пожаров.
– Вот он! – закричал кто‑то, указывая на Нагорного, и вся толпа ринулась к нему.
Он вскочил на какую‑то бочку и что‑то крикнул толпе. Мы лежали с Алешей на крыше, нам не было слышно.
Толпа стихла. Теперь до нас долетали слова Нагорного. Из них я запомнил только одно новое и поразившее меня слово. Указывая на толпу, беснующуюся вокруг него, Нагорный несколько раз прокричал:
– Стихия»!– В его голосе мне послышалась острая ненависть и жалость, но к кому – не понял. – Стихия!
Он упал под напором толпы, опрокинувшей бочку. Толпа сомкнулась над ним и скрыла от нас большевика. А когда, вдруг притихшая и обессиленная, раздалась, отступила, мы увидели: около опрокинутой бочки лежит, разметав руки, Степан Нагорный, лицо черное: его топтали сапогами. Во двор торопливо входила группа вооруженных солдат во главе с комитетчиками.
На другой день погасло над городом зарево, словно свернулось и приникло к земле огневое крыло схваченной за горло птицы.
|
|
А через месяц в городе единственной властью уже был Совет рабочих и крестьянских депутатов.
Самый старший из нас – тощий четырнадцатилетний Мотя – метался по улицам и площадям города, глядя на все несытыми глазами.
Вчера – трехцветный, утром сегодня – красный, или «жовто‑блакитный», или черный, махновский, или зеленый, дезертирский, колебался над зданием бывшей городской управы трепетный и беспокойный флаг.
И, как этот флаг, непрочной, тревожной была и жизнь города, людей, страны.
Улица корчилась в судорогах событий, происшествий, боев и драк, кричала плакатами, приказами, манифестами, размахивала столбами, на которых – синие и распухшие – качались удавленники. Улица жила тревожной жизнью – в выстрелах, в дыму, в звоне бьющихся стекол, в топоте тысяч солдатских ног, проходящих через город, чтобы драться и умирать.
Вечером Мотя шептал нам таинственно:
– Царя, слышь, с царицей шлепнули, а Распутин убег. Чудеса‑а!
Начитанный Валька спорил:
– Распутина‑то давно убили.
Мотька бросал на него сердитый взгляд.
– Тоже, знаешь ты, – бормотал он недовольно. – Ну и говори сам, если знаешь, а я помолчу.
Но молчать он никогда не мог и опять сыпал восторженно и неуемно:
– Заваруха идет, ребята, кака‑ая! Чудеса‑а!
«Чудеса» – это было его любимое слово. Оно хорошо выражало всего Мотю, его безграничное удивление перед огромным, сложным и непонятным ему миром.
Считалось, что он жил у тетки. Сухая, костлявая прачка, тетка его квартировала в подвале углового дома на Заводской улице. Этот дом прямо подступал к Миллионной, отсюда мы шли «улица на улицу».
Злая своей нищетой, болезнью и пьянством, угловатая, с острыми плечами, Мотькина тетка частенько шпыняла нас и грозилась поколотить:
– Я вам, бездельники!.. – и нехорошо ругалась.
Но Мотька ее не боялся, а даже жалел, покровительствовал ей:
– Она горе знает, ребята!
Считалось только, что он живет у тетки. Жил же он везде: в казармах, на площадях, на рынке, на вокзале. Раз даже неделю околачивался в помещении тюремной охраны.
– Знакомый там у меня, – объяснял он нам. – Хорошие рассказы рассказывает. Жизнь видал.
Он первый сообщил нам о том, что красным придется отступать.
– Никогда! – горячо закричал Алеша, а Павлик грустно опустил голову: он тоже кое‑что слышал дома от отца.
– Уходят красные, – повторил Мотя и грустно, некстати, добавил свое любимое: – Чудеса‑а!
Красные текли через город, торопясь выбраться из мешка. К ним присоединялись отряды местных рабочих, часто с семьями и всем скарбом, – уже горели южные заводские поселки, в дыму и крови шел Деникин.
– Мы еще вернемся! – говорили, уходя, красноармейцы. – Мы еще вернемся!
Мы стояли на перекрестке, провожая последние отряды красных, и Мотя задумчиво говорил им вслед:
– Как река текет... Как река!
Уже прошли последние тачанки обоза, а мы все стояли, пасмурные и тихие.
Вдруг, рассыпая по камням частую, беспорядочную дробь, откуда‑то вынеслась запоздалая тачанка. Рыжий, безбровый парень с испуганным бабьим лицом погонял лошадей – он словно бежал от смертельной опасности.
На перекрестке тачанка вдруг остановилась: соскочило колесо.
Парень всплеснул руками.
– И‑их, беда какая! – закричал он тонким, бабьим голосом. – Чего делать теперя?
Он соскочил с тачанки и стоял, беспомощно и пугливо озираясь.
Мотя вдруг сорвался с места и побежал куда‑то. Через несколько минут, с молотком в руках, он уже помогал парню. Когда колесо было поставлено на место, Мотя вскочил на тачанку и крикнул нам:
– Тетке скажите, нехай она моих голубей не продает. Нехай сама съест. Они вкусные. Прощай, ребята!
Рыжий парень удивленно посмотрел на удобно устраивавшегося в тачанке Матвея, потом засмеялся и дернул поводья. Тачанка застучала по мостовой, и до нас долетело последнее Мотино:
– Чудеса‑а!
Отец Павлика – Василий Павлович – не успел уйти. До самого последнего момента он надеялся увезти с собой семью: больную жену и Павлика. Но жене стало так плохо, что об отъезде нечего было и думать. Тогда он решил уйти один.
Конный разъезд белых, ворвавшийся в город на тяжело храпящих конях, захватил Василия Павловича у вокзала. До него донеслись только последние гудки уходящего красного бронепоезда.
Кто‑то из наших видел, как вели Василия Павловича. Он шел между конями белых кавалеристов в разорванной рубахе, избитый и безоружный. Лошади наезжали на него: и тогда он ускорял шаги, задыхаясь и истекая кровью.
Через день он раскачивался на столбе на Миллионной, рубаха полыхала, как флаг, а на груди болталась дощечка: «Так будет со всеми, кто...»
Пять трупов лежали на площади около собора. Двух из этих пятерых мы знали: кровельщики‑соседи. Они отступали с местным отрядом красных.
Грузовик шел тяжело и медленно, полный трупов. Шел, покачиваясь на плохой мостовой, – ноги и руки мертвецов тряслись в сумасшедшей пляске.
Мы видели: люди шли по улице, потом падали, – тиф, холера, голод, пуля, – конец был один: смерть. Мы видели ее. Мы привыкли к ней.
На наших глазах просто и некрасиво умирали люди. Трупы валялись на вокзалах, на улицах, разлагающиеся, гниющие, черные. Их хоронили без попов, без речей, без таинств – просто свалив кучей на грузовик. И мы знали: они превратятся в прах, их съедят черви, нет никакой загробной жизни, нет и не может ее быть.
Еще тогда, когда в школах шло учение, а не валялись, как сейчас, на заплеванных полах пулеметные ленты и уздечки, однажды на уроке естествознания учитель торжественно развернул таблицу.
– Вот строение человеческого тела, дети, – сказал он. – Может ли мне кто‑нибудь сказать, дети, где у человека ребра?
Все молчали. Поднялся одиннадцатилетний Тосик и уверенно сказал:
– Я могу. У моего папы на войне перебили левое ребро. Вот тут! – И он показал.
В каждом доме побывала смерть. Старшего брата Алеши убили на фронте, где‑то в Пинских болотах. Неизвестный солдат по простому солдатскому милосердию прислал родным письмо об этом, деньги и вещи покойного. Среди вещей была шинель. Алеше сделали из нее костюмчик.
Теперь смерть пришла в семью Павлика. Он лежал среди нас, уткнувшись лицом в землю, плечи его вздрагивали.
Мы прокричали над ним все, что могли, чтобы вылить нашу злость к белым и утешить Павлика.
Худощавый, нервный Алеша, потрясая кулачишком, грозил городу:
– Погодите, сволочи!
А я лежал рядом с Павликом и утешал его.
– Ну, что ж! Ну, ничего! – бормотал я и ничего больше не мог придумать.
Павлик был волосом белокур, глаза у него были голубоватые, чуть очерченные бесприметными бровями, нос курносый, но не такой, о котором говорят «задорно вздернутый», а честно курносый, простодушный, в дружных веснушках.
Он мечтал стать, как отец, слесарем, носил отцу еду на завод, и когда шел по цеху, по фрезерным, токарным, строгальным дорожкам, окруженный ровным гудением станков, он был по‑настоящему счастлив.
– Самоточка? – говорил он, подходя к станку, и вопросительно смотрел на рабочего.
– Верно, сынок! – улыбался рабочий, и Павлик, осчастливленный, шел дальше.
Завод был маленький. Впрочем, это теперь, когда я еду на Магнитку, он мне кажется маленьким.
Бывало, старики рабочие приходили к Василию Павловичу.
– Будет ли разрухе конец? – спрашивали они. – Будет ли раздору конец? Будет ли, скажи, Василь Палыч?
– Это только начало, – спокойно улыбался отец Павлика. – Но конец будет, – он гладил белокурую голову сына.
– Он‑то хоть доживет? – донимали старики. – Доживет до хорошей жизни?
– Мы доживем, – отвечал Василий Павлович. – Если людьми будем, а не зайцами.
Он раскачивался на столбе на Миллионной, – не дожил. И я, вместо того чтоб утешать Павлика, сам, плача, никну в траву.
В больших окнах книжного магазина «Знание» при большевиках было «окно Роста», при белых – «окно Освага». Алеша подолгу простаивал перед окном. Мрачный, темный, весь в шрамах, первый наш драчун и коновод, он всматривался долгим, мучительным, недетским взглядом в портреты Корнилова и Деникина, в карикатуры на большевиков и красноармейцев.
После ухода Моти с красными Алеша изменился: помрачнел, вытянулся. Он ходил по улицам, как голодный волчонок, бессильно ляскающий не острыми еще зубами.
Я думаю, он мучился своей розовой юностью, – ему хотелось быстрее расти, он реже участвовал в наших детских играх: должно быть, болел горькой завистью к Матвею.
Молчаливое стояние его перед «окном Освага» кончалось обычно так: он круто, решительно, остро поворачивался к нам и глухо говорил:
– Пойдем бить скаутов!
Раньше мы ходили «улицей на улицу», или «школой на школу», или всем скопом на гимназистов. Тогда тоже случались жестокие драки, но теперь было не то: мы помнили, что скауты послали Деникину пополнение.
И мы сформировались в «Первый советский железный батальон», командиром которого был Алеша, одетый в костюм, сшитый из шинели убитого в Пинских болотах брата, комиссаром – я, а писаря мы взяли со стороны: никто из нас не хотел этой чести. Пошел в писаря хромой Ерка. Впрочем, для количества на поверку становился и он.
Как же мы вооружились? Просто! Оружие валялось всюду.
Так у Павлика оказался испорченный отцов маузер – патронов к нему не было. Павлик по доброте своей отдал маузер командиру батальона Алеше, а тот, тронутый и счастливый, в свою очередь, подарил Павлику ржавый тесак, найденный где‑то около казарм.
– Хороший тесак! – убеждал Алеша Павлика. – Его почистить – куда хошь иди! Правда!
У остальных были пращи, самострелы и палки. Мы пережили большую войну и жили в еще большую. Мудрено ли, что мы знали и понимали оружие так же, как теперешняя детвора знает автомобильные марки?
– Японская винтовка? – насмешливо спрашивал Алеша. – Паршивый винтарь! В нем никакого боя нет.
Или;
– Бердан я на нашу не променяю. Что в нем? Что патроны толстые, так это еще хуже!
И решали:
– Против нашей русской – другой винтовки нет.
И мечтали о ней, настоящей, трехлинейной, с сизым штыком, сверкающим на солнце.
Однажды я дрался со скаутом. Он был ниже меня ростом, но увертливей и ловчей, в скаутской шляпе с большими полями. Он сшиб меня каким‑то ловким ударом и горделиво сказал:
– Джиу‑джитсу!
Я не знал, что это такое, но быстро вскочил на ноги и стал перед ним петухом.
– А ну, вдарь! А ну, вдарь! – крикнул я не то для того, чтобы противника напугать, не то чтоб себя ободрить.
Вокруг нас уже затихла драка. Наши погнались за убегающими скаутами, а мы остались одни.
Воинственный пыл прошел. Я кричал еще: «А ну, вдарь! А ну, вдарь!», но никаких активных действий не предпринимал. Противник мой тоже повторял для приличия: «И ударю! И ударю!», но тоже, видно, не решался выполнить угрозу.
Тогда я поднял сбитую шапку, отряхнул ее и сказал удовлетворенно и победоносно:
– То‑то!
Обоим стало неловко.
Скаут, как более вежливый, решил начать разговор.
– Я вас не очень? – спросил он корректно.
– Ничего! – пробурчал я. – Ну и я тебе тоже дал.
Скаут (сдержанно ). Значит, мы квиты.
Я (ворчливо ). Погоди‑ка еще! (Плюю на землю.)
Скаут нерешительно насвистывает,
Я начинаю громко свистеть.
Скаут. А я в Америку собираюсь. (Замечая мое удивление, говорит небрежно, думая этим окончательно уничтожить меня .) Да... очень скоро!
Я (насмешливо ). Это зачем же?
Скаут (с превосходством ). А к индейцам. Там веселая жизнь, полная опасностей и приключений. Вы читали Майн‑Рида?
Я ни в чем не хотел уступить этому щеголю и важно кивнул головой.
Но я не читал Майн‑Рида. Я читал расклеенные по улицам стихи Демьяна, знал их наизусть, и когда Тоська сдрейфил в бою со скаутами, мы долго называли его «Митькой‑бегунцом». В Америку я не собирался.
Но я ничего этого не сказал скауту и ушел прочь.
Америка? Нет, мне незачем туда ехать!
Рассказывая потом Алеше о моей драке с бойскаутом, я добавил:
– А он в Америку уезжать собирается. Чуда‑ак!
Алеша подозрительно насупил брови.
– Это он от рабочих убежать хочет, – догадался он. – Врет, собака, не убежит!
У него на все был готов убежденный ответ. Мотино излюбленное «чудеса‑а» было чуждо и непонятно ему. В сложном и трудном мире он разбирался легко и уверенно: буржуи – сволочи, рабочие – наши.
Алешин отец тоже работал на заводе, но это был совсем другой человек, чем Василий Павлович. Сутуловатый, тихий, удрученный нуждой, заботами и семейством, он чуждался митингов, собраний, партий.
К сыну он относился странно: словно стеснялся, может быть, даже боялся его.
– Ты бы, Алеша, дома посидел, – говорил он, как всегда, тихо, с пришептыванием. – Стреляют!
Алеша вскидывал упрямую голову, рука его уже лежала на дверной щеколде.
– Пойду. Не убьют! – И он широко, размашисто распахивал дверь, выходил на шаткое, скрипучее крыльцо и угрюмо осматривал улицу.
– От рабочих убежать хочет! – повторил он уверенно.
Развевались над зданиями трехцветные флаги. Застыл на железнодорожных путях броневик «Единая неделимая». Бряцая кривыми, в серебре, шашками, шли по тротуару дроздовские офицеры, а Алеша, насупив брови, снова повторял свое:
– Врет, собака! От нас никуда не уйдет!
Раньше, еще до революции, в горькие минуты похмелья или безработицы говорил мне отец ласково:
– А вот возьмем и уедем с тобой, Серега. У нас с тобой, брат, дядька есть. Богатый дядька. Мужик в Таврике. К нему поедем. Земля там хоро‑шая! Таврическая...
А я смотрел, как тряслись его тощие руки, и знал, что никуда мы не уедем. Но, разыскав в школе на карте Таврию, долго смотрел на нее завистливо и безнадежно.
Откатились белые. Как мутный поток, поползли к морю, спешно, торопливо, в суете откатывались обозы, наскоро грабя и теряя награбленное.
Я ночевал у Вальки – окно выходило в магазин чистильщика сапог: вакса, щетки, шнурки.
Ночью, не разобравшись второпях, белые взломали дверь магазина. К нам отчетливо доносились голоса:
– Ну, что там? – резкий, командный.
Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 48; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!