ПУШКИН И ПРОБЛЕМА ЧИСТОЙ ПОЭЗИИ 2 страница



Истоки эстетико-индивидуализирующего метода Бицилли следует искать в традициях русской дореволюционной историографии, в том числе в традициях, выработанных школой И.М. Гревса, которая строилась на индивидуализации исторического материала, понимании бесконечной сложности жизни, на отказе от обобщающих формул. Именно этот путь — «открытий», а не «формул» — для Бицилли был предпочтителен, глубокое изучение отдельного исторического явления «изнутри» он ставил выше искусственной схемы. Другой выход из кризиса исторической науки он видел в замене философии истории философией культуры. Философ культуры имеет дело не со всей историей человечества, а с наивысшим проявлением индивидуального, с явлениями, в которых явственнее всего запечатлелся «дух эпохи» — и потому здесь можно провести имманентную закономерность развития этих явлений. Именно в философии культуры становится возможен эстетико-индивидуализирующий синтез, искомый интуитивный «охват всеединства». В итоге ученый преодолевает вскрытую им же самим антиномию историзма ценою ухода в другую область. Здесь «художественный» метод Бицилли во многих своих положениях приближался к эстетике Бенедетто Кроче.

В конце 20-х годов у Бицилли происходит смена ориентиров, он постепенно уходит от исторической науки, медиевистики к филологии, к трудам по культуре. Сам Петр Михайлович, будучи блестящим преподавателем истории, автором многочисленных исторических трудов, в одной из своих поздних автобиографий отметил смену своих научных интересов: «...Оторванный и от родины, и от эмигрантской общественности (которая, говоря вообще — по крайней мере там, где я находился, вдохновлялась совсем иными идеями и надеждами), я всецело отдался научным занятиям. Мною было напечатано много статей на общественно-исторические, а еще более на литературные и лингвистические темы»[††††††]. С одной стороны, уход в филологию объясняется чисто внешними обстоятельствами — плохо развитой, в отличие от дореволюционной России, научной традицией медиевистики на Балканах. С другой стороны, причина смены интересов крылась в самом «художественном» методе, в желании преодоления антиномии «эволюции» и «творчества», «индивидуального» и «целого»: «...анализ произведений словесного искусства, т. е. творчества, требует вместе и большей осторожности и большей свободы. Главное же, чем он методологически отличается — по крайней мере, должен отличаться — от анализа документов, сводится к следующему: историк-палеограф изучает — как общее правило — единственно части, а не целое, которого — с точки зрения эстетической — в "документе" нет. Эстетическая критика не только должна исходить от целого: целое является ее объектом. Здесь — различие принципиального свойства»[‡‡‡‡‡‡].

Наивысшим выражением индивидуальности нации в современной культуре ученый считал национальный язык. В своих лингвистических трудах он во многом разделял взгляды Карла Фосслера и особенно подчеркивал ценность его труда «Frankreichs Kultur im Spiegel seiner Sprachentwicklung» («Французская культура в зеркале ее языкового развития»). Проблеме национального языка Петр Бицилли посвятил ряд работ («Нация и государство», «Нация и народ», «Нация и язык» и др.), ставших во многом «лингвистическим» продолжением «Очерков теории исторической науки». В одной из лучших своих работ «Трагедия русской культуры», где пересеклись литературоведение, история, культурология, лингвистика, ученый исследовал причины невероятного скачка, который сделала русская культура в XIX веке. В статье он проводит эксперимент, возможность которого была заявлена еще в «Очерках», — предлагает новую периодизацию истории, рассматривая «золотой век» русской литературы как отголосок европейского Ренессанса. По Бицилли, отсталость России, была минусом с точки зрения цивилизации, в то же время величайшим благом с точки зрения культуры: «золотой век» русской литературы творчески усвоил и по-новому осмыслил весь опыт мировой литературы, освободившись от ее затертых со временем литературных приемов. В то же время цивилизация не успела заслонить в русской литературе индивидуального, продиктовать общий, универсальный уровень. Эта идея стала сквозной в литературоведении Бицилли. В работе «Бунин и его место в русской литературе» он заметит: «У каждой другой из мировых литератур можно подметить известное единство стиля, общее, в каждый данный эволюционный момент, всем ее уровням. К русской литературе это неприложимо. На верхах ее — несколько ярчайших индивидуальностей, из которых каждая с точки зрения стиля является совершенно обособленной величиной; ни одна литература в этом отношении не была столь богата и столь разнообразна...»[§§§§§§].

Первое из наиболее крупных исследований Бицилли по литературе «Этюды о русской поэзии» (1926) получило наибольшее количество откликов критики. В «Этюдах» основой стихосложения был назван ритм, который «находится в органической связи с мироощущением поэтов», исходя из этого, прослеживалась эволюция русского стиха от Ломоносова до Блока. Отклики на книгу были самыми противоречивыми, однако во взгляде на этюд о Пушкине рецензенты оказались единодушны, назвав его лучшим. «Его остроумное доказательство того, что единство "Евгения Онегина" создано ритмом и именно онегинской строфой, как и многое другое, сказанное о Пушкине, представляется нам прочным приобретением русской критики», — замечал Михаил Цетлин[*******].

В «Этюдах» сразу же проявил себя стиль Бицилли-филолога: экспрессивная «монтажность» подачи мысли у него сочетается с умением видеть целое, парадоксальность суждений с высокой научной культурой, подробность лингвистического анализа с неожиданными «озарениями» в постижении мировоззрения писателя. В филологических трудах ученого в прямом смысле слова «мыслям тесно», но они существуют как бы в «трехмерном пространстве», каждая предполагает перспективу, не бесплодна, сразу находит отклик в читателе. Эту особенность отметил в своей рецензии на «Этюды» Владимир Вейдле: «Эстетическая критика не только должна исходить от целого: целое является ее объектом. Автор не просто высказывает эти истины, он их показывает, он осуществляет их всей своей книгой. Именно эта неколебимая правда основной точки зрения позволяет ему видеть все так верно и многое столь по-новому. Построение его книги вряд ли совершенно, ни в одной из ее глав ход мыслей не завершен, не увенчан, но мысли эти никогда не бесплодны, везде мы можем присоединиться и продолжать. И все благодаря той же первой правде даже методы опасные приводят к ценным результатам. Так, намерение автора ответить на вопрос, каким видел Пушкин мир, установлением наиболее часто встречающихся у него оборотов, образов, символов само по себе неубедительно, как всякий подсчет, и может привести к обобщениям, внутренне неоправданным, оно приводит к представлению о динамичности Пушкина, о восприятии им мира прежде всего как жизни, как движения, представлению действительно плодотворному и что-то раскрывающему нам»[†††††††].

Имя Бицилли-филолога сразу привлекло к себе внимание как самостоятельная величина. Первые попытки определить ему место в иерархии научного мира были чаще всего ошибочны, как, например, опрометчивая попытка М.Л. Гофмана причислить Бицилли к формалистам[‡‡‡‡‡‡‡]. Наблюдательность по отношению к форме, приводящая к множеству открытий, параллелей, сопоставлений, приближала ученого к формальной школе. Но даже формальный метод — один из наиболее близких Бицилли — оказывался для ученого «приемом», что-то моделирующим, диктующим писательской индивидуальности от себя, «...только изучение явных соотношений вещей приводит к разумению тайных соотношений слов, т. е. к словесному искусству», — заметит он в одной из статей[§§§§§§§]. В своем литературоведении Бицилли всегда искал «второго плана» в произведении — особой точки пересечения формы и содержания, то необъяснимое, иррациональное, что несводимо только к сюжету или только к словесным рядам и что в литературном произведении, по Бицилли, напрямую выходит на «второй план» бытия. Отсюда его полемика как с литературоведением от «социалистического реализма», так и с формальной школой. «Без видения этого второго плана бытия вообще нет и не может быть искусства. С этой точки зрения все художники — одной природы. Разница лишь в том, что каждый из них в своем творчестве, которое, сколь бы художник ни был охвачен идеей "второго плана", все же по необходимости обращено к нашей жизни, к эмпирической данности, — ибо ведь и она есть реальность, с которой мы связаны и без переживания которой невозможно и переживание той, другой реальности, — выражает это двойственное восприятие реальности»[********].

 

Параллельно с научной и преподавательской деятельностью в Софийском университете Бицилли начинает с конца 20-х годов активно сотрудничать в периодических изданиях русского зарубежья: в журналах «Числа», «Звено», «Русские записки», «Новый град» и др. Чаще всего он публиковался в одном из лучших журналов русской эмиграции — «Современных записках». «Хотя он ни идейно, ни географически ... не был близок к редакции, им было напечатано с 1925 по 1940 год 30 статей и 75 рецензий (в отношении рецензий это был, кажется, рекорд для "Современных записок"...)», — отметил Глеб Струве в своей книге «Русская литература в изгнании»[††††††††]. Факт примечательный. Лучший парижский журнал опубликовал наибольшее количество рецензий, написанных ученым, живущим вдали от крупных эмигрантских центров. Прежде всего это говорит об удивительной начитанности профессора — современную литературу эмиграции и России он знал блестяще (что было непросто в условиях оторванности как от родины, так и от основных центров русского рассеяния), сегодня «литературную ситуацию» тех лет можно с успехом восстанавливать по рецензиям Петра Бицилли. В то же время частота публикаций в «Современных записках» подтверждает большую заинтересованность журнала в сотрудничестве. Рецензии Бицилли никогда не напоминали поденную работу — он умел писать увлеченно, владел ярким литературным стилем, не впадая в «наукообразие» дурного толка и одновременно не изменяя насыщенности мысли, интенсивности научного поиска. Его рецензии на произведения Бунина, Набокова, Зайцева и других писателей-современников и небольшие статьи, такие, как «Гоголь и классическая комедия», «Чехов», «Что такое роман?» — список этот огромен — стали классикой литературоведения и литературной критики. Отзывы ученого ценили и сами писатели, что подтверждает переписка Бицилли с И. Буниным, М. Алдановым, Тэффи, Г. Ивановым и др.[‡‡‡‡‡‡‡‡]. Вот как определил литературно-критический стиль профессора Георгий Адамович: «В нашей здешней, эмигрантской литературе имя П. Бицилли дорого всем тем, кто ценит мысль. Когда видишь его подпись, будь то под большой журнальной статьей, или случайной заметкой, сразу испытываешь какое-то особое, чисто умственное, головное нетерпение... Традиционное выражение будить мысль применимо не к очень большому числу наших современников: раз, два — и обчелся... Бицилли — бесспорно, из тех, кто имеет на него право.

...Он литературу знает и понимает: соединение редкое, много более редкое, чем обычно принято думать. Ученость его как бы творческая. В ней нет ничего непереваренного, никаких мертвых грузов — имен, названий, дат, терминов, фактов, лежащих в памяти, как груда пыльных рукописей в наглухо запертом архиве. В знании он ищет и находит смысл, оно его не тяготит, он не подавился книгами, по чьему-то меткому, давнему выражению... В ста или полутораста строках Бицилли иногда успевает коснуться стольких тем и вопросов, что разработка их потребовала бы большого исследования, некоторые из этих рецензий трудно забыть...»[§§§§§§§§].

Адамович верно предугадывал будущее кратких заметок ученого, многие из них пунктирно намечали будущие большие исследования. В то же время ряд публикаций в периодических изданиях изначально был заявлен как фундаментальные труды — такой стала статья, напечатанная в «Современных записках» еще в 1928 году, — «Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого». В ней автор задолго до исследования Б. Эйхенбаума «Толстой и Шопенгауэр» (1935) доказывал, что эпиграф «Анны Карениной» взят Толстым не непосредственно из Библии, а из книги Шопенгауэра «Мир как воля и представление». В то же время задолго до бунинского «Освобождения Толстого» Бицилли заявлял сложнейшую философскую тему: «Отношением к смерти — объективно самому важному, как всеобщему, непреложному и неизбежному в жизни — определяется у каждого отношение к жизни. У художника, следовательно, им определяется все его творчество»[*********]. Интересен факт, что именно работы Бицилли о Толстом стали поводом и одной из ведущих тем продолжительной переписки (сроком в 20 лет) с Иваном Буниным. Эту переписку в 1931 году начал сам писатель после публичной лекции профессора на тему «Бунин и его место в русской литературе», где также проводились параллели между бунинским творчеством и литературным наследием Толстого. С легкой подачи Бунина («Сделайте одолжение, пожалуйста, возьмите в Вашу статью из того, что я Вам писал про "Дьявола" и "Митину любовь"»[†††††††††]) Бицилли переносит часть этой эпистолярной полемики в свои статьи[‡‡‡‡‡‡‡‡‡]. По иронии судьбы статью «Проблема жизни и смерти в творчестве Толстого» Бунин прочтет только через восемь лет после ее выхода в свет, в момент работы над книгой «Освобождение Толстого». Вот что он напишет в письме от 16 мая 1936 года: «...основа книги такова: обреченность Т. на выход из Цепи, на уход из жизни, а не из Ясной Поляны — и доказательства той обреченности. И вот опять совпадение: только на днях нашел книгу "Совр. Записок" 1928 г. со статьями о Т. и прочел впервые Вашу прекраснейшую статью, столь удивительно кончавшуюся! ... Видите, что на свете бывает!» По завершении работы над книгой Бунин в письме от 16 августа 1937 года напишет: «Дорогой Петр Михайлович, только что получил Ваше письмо, которое доставило мне большую радость: оно, во-первых, исходит от человека, писавшего о Толстом (о главной сути его творений и души) лучше и глубже всех (тут вспоминаю еще Шестова)[§§§§§§§§§], а во-вторых, от одного из очень немногих критиков и читателей, которые отнесутся к моей книге с интересом и вниманием, ибо кому нужно то, что в ней говорится? Равнодушному ко всему на свете Адамовичу? На все на свете кисло взирающему Ходасевичу? Всему на свете едко улыбающемуся Алданову?» В сентябрьском письме того же года Бунин впрямую попросит Бицилли дать рецензию на «Освобождение Толстого». Надо учесть болезненное самолюбие Бунина, его острый, язвительный ум и довольно холодное отношение к современникам-эмигрантам, чтобы понять, насколько он доверял ученому из Болгарии. Рецензия Бицилли появилась в 1937 году в 4-м номере журнала «Русские записки». Однако во взаимоотношениях Бунин — Бицилли не все было просто. «Размолвка» произошла постфактум, уже после смерти ученого. Во взглядах на Чехова филолог и писатель разминулись.

Книга «Творчество Чехова. Опыт стилистического анализа» вышла в 1942 году, с этой работы берет начало период расцвета литературоведения ученого — в 40-е годы один за другим появляются наиболее крупные и наиболее завершенные труды о Пушкине, Гоголе, Достоевском, Чехове. Достаточно проследить «чеховиану» Бицилли, чтобы понять, насколько близок был этот писатель филологу. Он публикует статьи о Чехове в «Звене» («Плагиат Чехова», 1926) в «России и славянстве» («Творчество Чехова», 1929), в «Числах» («Чехов», 1930), в «Современных записках» («Гоголь и Чехов», 1934). Выходит фундаментальный труд «Творчество Чехова» и вслед за ним — работа «Заметки о чеховском Рассказе неизвестного человека» (1947–1948), где Бицилли договаривает то, что, как ему кажется, не успел сказать в предыдущей работе. Проза Чехова становилась для Бицилли бесконечным материалом. В статье 1929 года Бицилли заметит: «На судьбе литературного наследия Чехова всего лучше выясняется бесплодие общеупотребительных по крайней мере у нас приемов критики: критики общественной, критики "философской" или "формальной". Что касается последних двух видов критики, то показательно уже то, что их представители к Чехову даже не подступались: Чехов явно не пригоден ни в качестве предлога и отправной точки для свободного философствования, ни в качестве примера литературного "приема"»[**********].

Отказ от «приема» ради приема, от абстрактных схем, доверие к жизнеощущению — возможно, здесь нужно искать «точку схода» в миросозерцании Бицилли и Чехова. Исключив «литературный прием» и «свободное философствование» как конечную цель, под которую можно было бы подверстать творчество Чехова, Бицилли вплотную подходил к пространству чеховской прозы и к своему опыту стилистического анализа.

Еще в статье 1929 года филолог назовет главную, с его точки зрения, черту чеховской поэтики — «строгую мотивированность построения его рассказов (основное правило его поэтики: если в начале рассказа говорится о ружье, то надо, чтобы затем оно выстрелило)»[††††††††††]. С точки зрения Бицилли, в наиболее совершенных чеховских произведениях каждое слово оправданно и незаменимо другим словом без ущерба общему впечатлению и замыслу — это и подразумевал ученый под «строгой мотивированностью», в этом видел близость последнего классика «золотого века» с его родоначальником — Пушкиным. По Бицилли, Чехов замыкал круг, подытоживал опыт русской классики и начинал новую литературную эпоху. Есть нечто общее между небольшой программной статьей Бицилли «Трагедия русской культуры» и фундаментальным исследованием «Творчество Чехова»: Чехов также творчески усвоил опыт русской классики, как и она сама, творчески усвоив опыт мировой литературы, «одарила ее новым смыслом»[‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡]. В сопоставлении «Творчества Чехова» с другими работами ученого выстраивается логическая цепочка: Чехов — русская классика — европейская и мировая литература — тот самый «творческий охват всеединого» от индивидуального к целому, который всегда преследовал Бицилли.

Желание доказать «мотивированность» чеховской прозы требовало искусства «медленного чтения». В книге о Чехове автор, «мотивируя» каждое свое утверждение, использовал массу цитат, сносок, комментариев, лингвистических экскурсов — вплоть до подсчета изобразительных средств, наиболее часто используемых классиком. Этот кропотливый труд был оценен не сразу. Наиболее язвительный отклик принадлежал Ивану Бунину, который подобный «подсчет» категорически отверг: «А в конце концов, какая мука читать это дьявольское занятие Бицилли! Непостижимо, что он не спятил с ума после него!.. Сидит, считает, считает»[§§§§§§§§§§]. По отношению к современному чеховедению Бунин был крайне скептически настроен; Бицилли также попадал у него в ряд тех, кто «не справился» с задачей написать о Чехове. Однако заключительный фрагмент книги, где Бицилли пишет о миросозерцании Чехова, Бунин комментирует лаконичным: «Верно!». Не приняв «опыт стилистического анализа», Бунин не принимал путь, которым ученый достигал верной цели. По сути, писатель не распознал в «Творчестве Чехова» новизны исследования. «Алгебра» (использование частотного словаря) у Бицилли-филолога была лишь первой ступенью «художественного метода», который всегда предполагал литературоведческое открытие. Эту особенность литературоведения ученого подметил еще в 1926 году Владимир Вейдле, подчеркнув, что у Бицилли «даже методы сомнительные и опасные приводят к ценным результатам»[***********].

Одним из наиболее плодотворных в книге стал подсчет слова «казалось» у Чехова. Ведя поиск изнутри самой прозы, Бицилли по-своему разгадывал тайну чеховской краткости, убедительно показывал, как, отказавшись от аналитического разложения образа, — через непосредственное впечатление своих героев («казалось») — Чехов добивался совершенно нового состояния прозы, когда образы воспринимаются мгновенно, как единое целое. Подобная поэтическая «мгновенность» («импрессионистичность»), с точки зрения Бицилли, и роднила Чехова с Пушкиным. Сегодня книгу Бицилли можно было бы назвать «поэтическим хозяйством» Чехова, наподобие известной книги Ходасевича о Пушкине, которую Бицилли высоко ценил. Со временем работа заслуженно была поставлена в ряд лучших исследований по Чехову — не случайно Дмитрий Чижевский, пожелавший опубликовать уже после смерти ученого, в 60-е годы, его произведения в немецком переводе, выбрал именно чеховедение Бицилли и, в первую очередь, книгу 42-го года[†††††††††††].


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 100; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!