Итальянский поход 1796–1797 годов 35 страница



Мудрый автор «Фауста» сразу постиг неповторимое своеобразие этой единственной в своем роде ситуации. В письмах к герцогу Карлу-Августу его министр, конечно, писал о бедствиях и несчастьях[853]. Но он хорошо понимал, что катастрофа под Иеной и Ауэрштедтом и вступление французов имеют другой смысл. Он расслышал ведущий мотив «Марсельезы», и через пять дней после иенского разгрома, 19 октября 1806 года, освобожденный французским оружием от необходимости испрашивать разрешения герцога, он обвенчался в церкви со «своей маленькой подругой» Христианой Вульпиус[854], ставшей Христианой фон Гёте. То, что оставалось недостижимым на протяжении почти двадцати лет этого союза для министра герцога Саксен-Веймара, стало сразу же возможным для Иоганна Гёте, которому армия победителей воздавала почести как величайшему писателю века.

Так большие исторические события оказывали влияние на крутые изменения личных судеб.

14 октября, через неделю после начала войны, прусская армия как боевая сила перестала существовать. Под Иеной и Ауэрштедтом она потеряла сорок пять тысяч убитыми, ранеными и пленными и двести орудий. Еще важнее этих цифр была полная деморализация ар-кии. Она была не способна продолжать борьбу. Куда девалась недавняя заносчивость и кичливость! Полки, крепости сдавались без боя при виде первого французского разъезда. То был разгром, какого еще не знала военная история. По крылатому выражению Генриха Гейне, «Наполеон дунул на Пруссию, и она перестала существовать».

Беспримерный, оставшийся единственным в истории нового времени разгром в семь-восемь дней первоклассной европейской державы, к тому же хваставшейся своими военными традициями, в конечном счете объяснялся теми же причинами, которые привели к поражению союзников под Аустерлицем. То была победа нового мира над старым, буржуазного общества над феодально-абсолютистским строем. Конечно, было бы неправильным отрицать полководческий талант Бонапарта и его маршалов, так ярко проявившийся в этой кампании. Но ведь и само военное превосходство французов над пруссаками было также производным от общих больших закономерностей. Не случайно, к слову сказать, победа Даву, одного лишь из маршалов, была крупнее и героичнее победы самого Наполеона; это подтверждало, что французская армия в целом и каждый из ее командиров стояли неизмеримо выше своих прусских противников. Но было ли осознано, понято значение этих событий?

26 октября корпус Даву вступил в Берлин, встреченный почти сочувственным любопытством местного населения. 27-го в побежденную столицу торжественно вошла армия во главе с императором. Первыми шли в строгом порядке, с развернутыми знаменами, ряд за рядом полки императорской гвардии. И снова в том же странном противоречии с императорским орлом на стягах военные оркестры играли «Марсельезу» и «Сaira!» — боевые песни революции. Комендантом крепости был назначен полковник Юлен — участник взятия Бастилии и суда над герцогом Энгиенским. У Бранденбургских ворот императору поднесли ключи от города. Пруссия Гогенцоллернов была повержена — над ее столицей развевалось трехцветное французское знамя.

«Когда пришло известие о разбитии прусского войска, — сообщалось в «Берлинских известиях», — все вдруг поражены стали унынием и ужасом… Берлинские госпожи заблаговременно оплакивали свою непорочность, а мужья их думали, что это еще не велика беда»[855]. Далее корреспондент сообщал, что любопытство скоро превозмогло страх и берлинцы двинулись к лагерю французских войск. «Сказать правду, начальники города не пропустили ни одного случая угождать неприятелю»[856].

В прусской армии совершалась та же метаморфоза настроений: от бахвальства перешли сразу же к панике и растерянности. Сульт, Бернадот и Мюрат преследовали ускользавшую от них армию Блюхера. 7 ноября Блюхер капитулировал в Любеке. Через два дня крепость Магдебург с двадцатичетырехтысячным гарнизоном сдалась Нею. Когда Клейст, комендант Магдебурга, сдавал Нею свою армию, тот сказал озабоченно своему адъютанту: «Скорее отбирайте у пленных ружья; их в два раза больше, чем нас». Штеттин капитулировал, когда перед ним появился полк кавалерии. Мюрат имел все основания докладывать Наполеону: «Государь, сражение закончено ввиду отсутствия сражающихся». Это было верно: Пруссия более не сражалась, она подняла руки вверх[857].

В Париже известие об ошеломляющих победах в Пруссии было встречено восторженно. В столице после Иены и Ауэрштедта была иллюминация. «Для этой армии, для этого полководца нет ничего невозможного» — таково было общее мнение. В 1805–1806 годах стали складываться наполеоновские легенды; и то было не удивительно: такие победы, как Аустерлиц, Иена, Ауэрштедт, превосходили игру воображения. Но странное дело, эти ослепительные победы рождали и какое-то смутное чувство тревоги. Боялись, что военные триумфы отодвинут мир, к которому стремились настойчивее, чем когда-либо. Из уст в уста передавали слова из письма одного из генералов армии: «Мы увидим Париж не раньше, чем вернувшись из похода в Китай». Настроения такого рода не были единичными в армии; Бертье должен был даже доложить главнокомандующему «о желании генералов увидеть войну скорее законченной»[858]. В еще большей мере жажда мира чувствовалась в Париже. Сенат набрался храбрости и при участии Фуше направил депутацию к императору в Берлин; ее главной задачей было почтительно высказать общее пожелание, чтобы скорее был заключен мир. Наполеон принял представление Бертье и Сената с явным неудовольствием. Нечего напоминать о том, что каждому ясно. Мир — первая, главная задача всей политики; он это знает с 1797 года. Но как достичь этот всеми желанный и ускользающий мир?

***

21 ноября 1806 года в Берлине Наполеон подписал ставшие знаменитыми декреты о континентальной блокаде[859]. Здесь нет необходимости вдаваться в выяснение вопроса, как сложилась эта идея, была ли она подсказана императору виконтом Монгайяром, как это утверждают некоторые исследователи[860], или складывалась постепенно, под влиянием ряда факторов, что представляется значительно более убедительным. История континентальной блокады давно уже изучается учеными; начало научного анализа этой сложной, многосторонней темы было положено более полувека назад классическими трудами E. В. Тарле, до сих пор непревзойденными. Оно было продолжено рядом ученых[861], но, несмотря на значительные достижения исторической науки, нельзя считать, что этот предмет изучен с необходимой полнотой и что все вполне ясно.

Блокада и контрблокада? Что должно быть поставлено вперед? Навязывала ли Франция Англии ответные действия, или сама идея и практика континентальной блокады Британских островов была ответом на блокирование английским флотом Бреста и других французских портов?

Задачи, поставленные берлинскими декретами, были грандиозны. Наполеон стремился победить Англию на море действиями на суше, на земле. «Я хочу завоевать море могуществом земли>,— с присущим ему умением сжато выражать мысль определил он свой план[862]. Конечно, континентальная блокада не закрывала путей и для иных форм продолжения борьбы против Англии. Но, подписывая берлинские декреты, Бонапарт обрекал Францию на длительную и трудную борьбу против Карфагена. К тому же жизнь еще не ответила на вопрос: а где, собственно, Карфаген? На Британских островах? Лондон? Но ведь побежденной стороной, Карфагеном может быть и Париж.

Иные из ученых полагали, что сама идея континентальной блокады Англии — одолеть морскую державу с помощью определенных мер, осуществленных на суше, на континенте, — есть химера[863]. Химерой было иное — план подчинения всей Европы задачам блокирования Англии. Как бы ни мыслилось это достичь — силой оружия, дипломатическим соглашением, тесным политическим союзом, это было неосуществимо, это было действительно химерой.

Бонапарт, умевший и при дерзновенности замыслов всегда оставаться трезвым в расчетах, на сей раз ставил перед собой непосильные задачи. Сама идея создания унифицированной хотя бы в сфере экономической политики Европы была воистину химерой. Стремление некоторых авторов, склонных к модернизации прошлого, представить континентальную систему похвальной попыткой предвосхитить современную «Малую Европу» (то есть Европу «Общего рынка») антиисторично. Основное Has правление социально-экономического развития Европы начала XIX века шло по совсем иным магистралям — то было время формирования буржуазно-национальных независимых государств. Любая попытка унификации древнего континента в ту пору становилась на пути этого могучего, питаемого глубокими жизненными источниками неодолимого движения и рано или поздно должна была быть отброшена.

Но как бы то ни было, шаг был сделан, берлинский декрет подписан и опубликован; надменному Альбиону еще раз предвещена неизбежная гибель; теперь оставалось проводить эту политику в жизнь.

Ближайшим практическим делом было решение проблемы Пруссии. Казалось бы, первым и самым логическим выводом из принятого решения о континентальной блокаде было примирение с побежденным врагом. В сложившейся ситуации не составляло труда получить от Пруссии согласие закрыть все порты, все морские границы для Англии. Еще 22 октября в Дессау к Наполеону прибыл Лукезини; прусский посол вез победителю письмо Фридриха-Вильгельма с просьбой о мире. «Прусский король, вся его армия, вся прусская нация громко просят мира»[864],— писал 22 октября Бонапарт Камбасересу. Какая счастливая возможность открывалась перед Бонапартом! Он снова мог, как после Кампоформио, вернуться в Париж миротворцем. Его имя благословляла бы вся страна; все враги должны были бы смолкнуть! Мир с Пруссией обеспечивал бы и мир с Россией; ради чего бы стал Александр продолжать войну?

За десять лет до этого, в 1796 году, генерал Бонапарт превосходно понимал значение своевременно заключенного мира. В 1806 году он уже достиг такой степени самоуверенности, самоослепления успехами, что у него рождалась убежденность: нет непреодолимого, все возможно. Он не отклонил переговоров о мире, но он не принял Лукезини, а поручил переговоры с ним Дюроку[865]. Не предрешая их исхода, он наложил на Пруссию контрибуцию в сто миллионов франков, представлявшуюся по тем временам колоссальной; он потребовал от ее союзников шестьдесят миллионов; он разместил на территории Пруссии свою огромную армию, грабившую и разорявшую страну; он потребовал от Пруссии уступки ее владений к востоку от Эльбы, закрытия всех портов для Англии, разрыва с Россией. В ходе переговоров он менял условия, конечно все в одном направлении — непрерывно растущих требований. Пруссия готова была все принять; ее король подписывал чудовищные условия, диктуемые победителями; но в конце концов с каждым днем становилось яснее: требования будут все возрастать; завоеватель, видимо, полон решимости уничтожить Пруссию. И доведенный до отчаяния король, загнанный на последний клочок земли, еще уцелевшей на востоке, умоляет Александра не покидать его в несчастье — Пруссия будет набирать силы для новой борьбы.

Бонапарт стремился к примирению с Россией. Союз с Россией остается ведущей идеей его внешнеполитической концепции. В доверительных беседах, в письмах он нередко возвращается к мысли о необходимости восстановления сотрудничества с Россией[866]. Принимая декрет о континентальной блокаде, он понимает, конечно, что осуществление ее невозможно без России и против России. Берлинские декреты дают новые дополнительные аргументы, обосновывающие необходимость союза с Россией; более того, союз с Россией становится непременным условием реализации задуманного грандиозного плана.

Казалось бы, все ясно… Но, раз сбившись с пути, Бонапарт продолжает блуждать по дорогам мировой истории. Он поступает противоположно тому, что подсказывают его собственные интересы. Логика безудержной агрессии, ослепление деспотически-завоевательной политикой заводят его в трясину войны, которая засасывает его все глубже и глубже.

Он хотел примириться с побежденной Пруссией и установить союз с Россией. Он надеялся к новому году заключить мир и вернуться в Париж. Но беспощадность к Пруссии сделала неизбежной новую кампанию. Полуторастатысячная русская армия медленно вступает в Польшу. И вот вместо того, чтобы поворачивать на запад, главнокомандующий дает приказ: «Поднимать полки! В поход! В путь! И снова — на восток, все дальше на восток!»

Что нужно крестьянину из Оверни или из солнечного Прованса в дремучих польских лесах, на занесенных снегом узких дорогах Восточной Пруссии? Старые ворчуны ропщут: «Что потеряли мы на востоке? Зачем уходим все дальше и дальше от дома? Ради чего эта война?»[867] На этот вопрос никто не может ответить в армии — ни командир взвода, ни командующие корпусами. Ради чего эта война?

Со времени Суворова русских боятся; Наполеон это должен был признать в одном из приказов. Правда, уже нет Суворова и Кутузов заменен Беннигсеном. Но осталась русская армия, прошедшая суворовскую выучку.

Первое сражение произошло у Пултуска, на реке На-рев, 26 декабря. Накануне потеплело, земля оттаяла, и дороги размыло; солдаты, совершая долгие переходы, скользили, падали, еле вытаскивали ноги из хляби. Наполеон стремился к решающему успеху; как и остальные, он по неделе не снимал сапог, спал не раздеваясь; эти бесконечные переходы по бескрайним просторам утомили всю армию. Чтобы поднять дух уставших солдат, нужен был крупный успех, ослепительная победа. Пултуск не дал ее. То было яростное сражение, в котором обе стороны несли большие потери. Стойкость русских солдат поразила французов. Они дрались молча; их нельзя было ни сломить, ни устрашить. «Мы деремся с призраками»[868],— писал Марбо, участвовавший в этой битве. Когда опустилась ранняя декабрьская ночь, под покровом темноты русские ушли. Ни одного пленного, ни одного знамени. Был ли вообще Пултуск победой? Участники сражения в этом сомневались. Продолжать в условиях этой страшной зимы войну было невозможно. Армия должна была перевести дыхание. Наполеон вернулся в Варшаву.

Зима в Варшаве осталась для него навсегда памятной. После тяжелых переходов по петляющим среди бескрайних лесов вязким дорогам, после зимней стужи, снега, слепящего глаза, так непривычных уроженцу Корсики, — залитые светом гостиные Варшавы, звуки «Полонеза», французская речь, столь же естественная для полячек, как родной язык, восхищение, восторженные ожидания В эту недолгую варшавскую зиму в его судьбу вошла Мария Валевская, и среди приказов, забот, планов, мыслей он на короткое время почувствовал, что ему ведь тридцать восемь лет и выигранное или проигранное сражение — это еще не все на свете и что его могут любить не потому, что он император, а ради него самого. Или ему это только так казалось?

Много позже, когда все уже было в прошлом, Наполеон как-то воскликнул: «Что за роман моя жизнь!» Это было хорошо сказано, и за этой короткой фразой скрывалось многое. В романе его жизни глава «Мария Валевская» была одной из самых коротких. Но она осталась, наверное, самым сильным, самым ярким его воспоминанием.

Все началось необычно. После жестокой и не давшей победы битвы под Пултуском Наполеон возвращался в Варшаву. Была зима, дороги обледенели, и на одной из почтовых станций пришлось остановиться — сменить уставших лошадей. К карете императора Дюрок подвел прелестную золотоволосую женщину или девушку; она была взволнованна, она приехала сюда, пробилась сквозь толпу, чтобы сказать всего несколько слов на чистейшем французском языке: «Добро пожаловать! Тысячу раз добро пожаловать в нашу страну!..Ничто не может выразить ни чувства восхищения, которое мы к вам питаем, ни радости, которую мы испытываем-, видя вас вступившим на землю нашего отечества, ожидающего вас, чтобы подняться»[869].

Наполеон слушал ее, сняв шляпу. Он был тронут; в его карете был букет цветов, он протянул ей цветы и сказал несколько ласковых слов.

Она ему крепко запомнилась, эта юная одухотворенная женщина, эта польская Жанна д'Арк, ждущая своего часа. В Варшаве он поручил узнать имя прелестной незнакомки, разыскать ее. Неожиданно это оказалось легко и просто. Стараниями князя Понятовского было вскоре же установлено, что юная незнакомка живет неподалеку от Варшавы, в Валевичах, родовом поместье графов Валевских, что это девятнадцатилетняя жена престарелого графа Мария Валевская, восхищавшая своей красотой, умом и вкусом весь польский высший свет или по крайней мере мужскую его половину.

В ближайшие дни в великолепном дворце князей Радзивиллов, где нашел приют Талейран, был устроен бал с участием императора и польской знати. После долгих блужданий по занесенным снегом дорогам Польши, после метелей, холодов, ночных бивуаков под запорошенными снегом соснами и елями французские офицеры в роскошных, ярко освещенных залах варшавских дворцов чувствовали себя помолодевшими. Все танцевали; балы сменялись концертами; казалось, время передвинулось на десять лет назад; загадочная северная Варшава 1807 года кружила сердца и умы, как Милан 1797 года.

Князь Беневентский приложил немало стараний, чтобы на бал во дворце Радзивиллов пожаловали графиня и граф Валевские. У Талейрана, как заметил однажды Наполеон, «все карманы были наполнены женщинами». Со своими старомодными манерами скучающего сибарита, всегда уверенного в себе «грансеньора» он производил неотразимое впечатление на польских дам и не терял времени даром. Он пользовался расположением — далеко зашедшим — графини Тышкевич, что не составляло большого секрета… и, стремясь отвлечь от себя внимание, всячески старался затянуть в романические сети императора. Польские лидеры во главе с Юзефом Понятовским, воодушевленные планами восстановления «Великой Польши», также хотели, чтобы польское влияние на могущественного императора было бы сильнее и непосредственнее. Наконец, сам Наполеон, нисколько не заботясь о чьих-то расчетах и планах, искал — ^ради самого себя — встреч с Марией Валевской.

Но на пути всех этих планов возникло препятствие: Валевская не хотела встречаться с Наполеоном.

На балу во дворце Радзивиллов император оказывал Валевской подчеркнутые знаки внимания. Как писал Талейран, «он публично положил свою славу к ногам прекрасной польки Анастасии Валевской»[870]. Все было напрасно: его холодно отвергли.

Кому он мог довериться? Талейрану? Понятовскому? Нет, конечно. Его снова должен был выручить старый друг, верный Дюрок. Герцог Фриульский — обергофмар-шал империи генерал Дюрок мчался курьером в усадьбу Валевских; он передавал графине цветы и записки.

После бала во дворце Радзивиллов Наполеон писал ей в коротенькой записке, приложенной к великолепному букету цветов: «Я не видел никого, кроме Вас, я не восхищаюсь никем, кроме Вас, никто не может быть желанней, чем Вы. Только быстрый ответ может успокоить нетерпеливый пыл. Н.».

Из покоев графини Валевской было передано: «Ответа не будет».

Наполеон был вне себя; такого с ним еще не случалось. Он был сбит с толку; он снова чувствовал себя младшим лейтенантом, влюбившимся в первый раз. Он послал вторую записку, третью… Он ждал с нетерпением: что же ему будет сказано? И снова: «Ответа не будет».

Так проходили дни и вечера. Для Наполеона теперь все отодвинулось в сторону; все не имело никакого значения, только — Мария.

К усадьбе Валевских один за другим подъезжали экипажи. Дюрок нашептывал ей: «Он вас так страстно любит!» Князь Понятовский, старые польские вельможи, кузины и приятельницы кружились вокруг Марии, что-то шептали ей на ухо, потом глубоко вздыхали: «Бедная Польша! Несчастная родина!»

Под этим возрастающим натиском графиня Валевская пошла на уступки: она приняла приглашение приехать вместе с мужем на обед у императора, от которого ранее отказывалась.

Лед сломан. После обеда, прошедшего торжественно и церемонно, в салоне Наполеон подошел к ней. Он говорил ей о красоте ее глаз, лица… словом, все, что в таких случаях говорят. Наверно, убедительнее слов был его взгляд, обращенный к ней; он не выдумывал сказанного; он говорил то, что чувствовал. Она это поняла, и после этой недолгой встречи что-то в ней изменилось.


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 150; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!