Итальянский поход 1796–1797 годов 38 страница



Тильзитский мир как нарицательное имя — мир похабный, тяжелый, унизительный — это мир, продиктованный в Тильзите Наполеоном Пруссии. Именно в этом смысле говорил о нем В. И. Ленин в 1918 году, в дни брестских переговоров с империалистической Германией. Воспользовавшись тем, что молодая Советская Республика не могла продолжать в тот момент войну, германский империализм диктовал Советскому государству кабальные условия Брестского мира. То были условия Тильзита[903]. И Ленин в спорах с «левыми коммунистами» и левыми эсерами настаивал на том, чтобы эти кабальные условия принять. Великий стратег революции был убежден, что Брестский мир будет еще более кратковременным, чем его прототип — Тильзит. Жизнь это полностью подтвердила.

27 июля 1807 года Наполеон возвратился в Париж, во дворец Сен-Клу. Позади осталось длительное триумфальное путешествие по городам побежденной Германии, принимавшей его с восторженным раболепием. Париж, расцвеченный флагами, гирляндами цветов, ночной иллюминацией, встречал его торжественнее, чем когда-либо. 15 августа — день рождения императора был отпразднован с пышностью и размахом, каких еще не знали. Август 1807 года был удивительно жарким. Все население столицы вышло на улицы. Париж рукоплескал императору, возвратившемуся с почетным миром. Престиж Франции был поднят на небывалую высоту. Могущество императора достигло апогея.

Никогда еще слава Наполеона не была столь безмерной. Он привез не только победы, почетный мир, но и союз и дружбу с величайшей державой Европы. Еще у всех в памяти были свежи ошеломляющие победы Суворова 1799 года; недавнее сражение под Эйлау о них снова напомнило. Военный престиж России в начале XIX века был очень высок. Теперь могущественная империя Севера — союзница Франции. Тильзит означал не только мир, как Амьен; он был новой, высшей ступенью в возраставшем могуществе Франции. Союз России и Франции — двух самых сильных военных держав континента — то был воистину неодолимый союз.

В Нотр-Дам де Пари состоялось торжественное богослужение по поводу заключенного мира. Под высокими сводами собора величественно звучало «Те Deum». Паскье, присутствовавший на церемонии, рассказал в своих мемуарах об огромном впечатлении, оставшемся у всех ее участников. Он запечатлел картину торжества, облик императора:

«…Я думаю, что никогда, на протяжении всей своей карьеры, Наполеон не испытывал столь полно, с такой очевидностью милостей судьбы… Я вижу еще и сейчас черты его фигуры, неизменно спокойной и серьезной, напоминающей старые камеи с изображением римских императоров. Он был невелик ростом, и вместе с тем весь его облик в этой торжественной церемонии полностью соответствует той роли, которую он призван был играть. Привычка к командованию и сознание своей силы его возвышали»[904].

Вся Франция, как утверждал Савари, в эти первые недели после Тильзита и торжественного возвращения императора находилась как бы в состоянии опьянения. Законодательные собрания, депутации от департаментов, от городов подносили императору поздравления, выражение своих восторженных чувств. В этом потоке приветствий и поздравлений не все было наигранным или казенным. В июле — августе 1807 года радовались не столько могуществу империи, сколько достигнутому наконец долгожданному миру. В те дни царила прочная уверенность, что мир — всеобщий мир («lа paix universelle») — утвержден Тильзитом надолго, быть может, навсегда. Тильзит, союз с могущественной северной империей — Россией устраняли вероятность и даже возможность войны на Европейском континенте. Кто решится начать войну против двух величайших и самых сильных держав мира? В те дни распевали песенку, кем-то сочиненную и пришедшуюся ко времени, «Свидание двух императоров», где слова ils sont d'accord et d'une union si belle («они в согласии и союзе столь прекрасном») рифмовались, конечно, с la paix universelle («всеобщим миром»). Наблюдательная, умная Гортензия записала: «Тильзит установил спокойствие и счастье. Казалось, все желания были исполнены».

Император Наполеон, уже начавший полнеть, отяжелевший, как бы отягощенный чрезмерной славой, выпавшей на его долю, но счастливый осуществлением всех замыслов, всех желаний, был внимателен ко всем, милостиво добр, ласков. Он достиг всего, чего хотел. Что оставалось еще желать?

Здесь невольно приходят на память «Шагреневая кожа» Бальзака, оттиснутые на жестком большом куске кожи таинственные слова по-санскритски: «Желай, и желания твои будут исполнены. Но соразмеряй свои желания со своей жизнью. Она здесь. При каждом желании я буду убывать, как твои дни».

Эти слова из полуфантастической новеллы Бальзака могли бы стать эпиграфом к истории удивительной жизни Наполеона Бонапарта. Его желания, самые дерзновенные, самые всеобъемлющие, исполнялись, словно он владел таинственным талисманом. Но, подобно шагреневой коже Бальзака, круг его дней сжимался; он шел со всевозрастающей быстротой к гибели. Сознавал ли это он? Ни в малой мере.

Тильзит стал вершиной могущества Наполеона. С 1797 года на протяжении десяти лет Бонапарт совершал восхождение вверх. Кампоформио, Люневиль, Амьен, Пресбург, Тильзит — то были ступени лестницы славы, по которой он поднимался все выше и выше. Тильзитский мир осуществил его давнишнюю мечту. «Союзницей Франции может быть только Россия», — говорил он, впервые взяв в руки руль государственной власти в начале 1800-х годов. В течение многих лет ему не удавалось догнать эту ускользающую из рук мечту, и вот наконец после. распрей, вражды, которой он не хотел, после кампании 1805–1807 годов он установил дружбу с императором Александром; Франция и Россия — союзники.

Тильзитский мир фиксировал, что отныне на древнем Европейском материке Франция не имеет больше противников. Пятнадцать лет, с небольшими перерывами, длилась война, и вот теперь все те, кто сражались против Французской республики, а затем Французской империи, — либо вассалы наполеоновской Франции, либо ее друзья и союзники.

В ходе военной кампании 1807 года Наполеон имел возможность измерить силу русских войск. Он оценил их высоко. Судьба не сводила его ни разу на поле брани с Суворовым, но он, знаток военного дела, смог полностью оценить военный талант великого полководца, он хорошо помнил те страшные удары, которые нанес русский генералиссимус армиям Макдональда, Жубера и Моро. Кампания 1807 года показала боевую силу русских. Он остался невысокого мнения о Беннигсене как о полководце, и в этом он был прав. Но он не забыл поразившую его стойкость русских солдат в сражении под Пултуском, и в его память навсегда врезалось Эйлау. Первым сражением, в котором он не сумел достичь победы, несмотря на все усилия, несмотря на стечение благоприятных обстоятельств, была битва при Эйлау. В сражении при Эйлау Наполеон как искушенный полководец, глубоко познавший тайны военного ремесла и законы военного искусства, сумел должным образом оценить огромную потенциальную силу русской армии.

Союз с Россией, заключенный в Тильзите, был союзом равноправных сторон. Он установил разделение сфер: Западная и Центральная Европа — сфера господства Наполеона; Восточная Европа — Александра I. Конечно, то был союз империалистический, если понимать это слово не в современном его смысле, а в широком, как употреблял его Ленин. Тильзит устанавливал господство в Европе двух сильнейших в военном отношении держав. Но именно потому, что две сильнейшие военные державы достигли соглашения и установили союз, война для наполеоновской Франции перестала быть необходимостью. С «ем еще воевать? Австрия и Пруссия были побеждены; Западная Германия (Рейнский союз и Вестфальское королевство), Голландия, Италия, Неаполитанское королевство стали вассальными государствами, полностью зависевшими от Французской империи; Испания была союзником, хотя и не очень исправным, но все же союзником Франции. На карте континента оставалась лишь узкая полоска земли — маленькое королевство Португалия, управляемое домом Браганца, поддерживавшее тесные связи с Великобританией.

Но кто в Париже думал о Португалии? Если Лисабон когда и вспоминали, то разве лишь по поводу знаменитого землетрясения, так поразившего современников. Конечно, оставалась еще Англия — вечный враг Франции, и этой старой войне Рима против Карфагена не было видно конца. К этой войне с государством, сильным на море, но беспомощным на суше, уже привыкли; в представлении французов она отодвигалась в отдаленную перспективу. Она не требовала набора новобранцев и мобилизации всех ресурсов страны. К тому же, как всем стало известно, новый союзник — император Александр I взял на себя посредничество между Францией «Англией. Осенью 1807 года в Париже возможность нового Амьена и, может быть, даже более прочного мира с Британией считали более вероятной, чем когда-либо.

Страна жила надеждами. Лаура д'Абрантес утверждала, что «никогда авторитет и престиж Наполеона во Франции не были так велики, как после Тильзита»[905]. Почти в тех же словах: «Никогда слава Наполеона не достигала такой высоты, как во время Тильзита» — определял положение Понтекулан[906]. Биржа ответила на заключение Тильзитского мира повышением всех курсов: в августе — сентябре 1807 года курсы ценных бумаг поднялись так высоко, как никогда ни ранее, ни тем более позже.

Было объявлено, что начинается крупное строительство: правительство оповестило о сооружении трех больших каналов в разных областях империи. В Париже намечалось сооружение большой «башни мира» на Монмартре. Прокладывались новые улицы, одевались в камень набережные, повсеместно строились дома. Промышленники разворачивали производство; заключались крупные сделки; во всех отраслях хозяйственной деятельности наблюдалось оживление. Мир после долгой войны, как живительный дождь после всеиссушающей жары, сразу пробудил к жизни промышленность, торговлю, сельское хозяйство; все оживало, жизнь снова била ключом.

***

Александр, возвратившись в столицу из Тильзита другом и союзником императора Наполеона — вчера еще проклинаемого «антихриста Бонапарта», — сразу же почувствовал, что новый внешнеполитический курс наталкивается на едва прикрываемую почтительным смирением оппозицию. Она шла прежде всего со стороны «старого двора» — императрицы-матери Марии Федоровны и ее окружения. Эти круги не считали нужным скрывать осуждение договора, заключенного августейшим сыном. Тильзит был в их глазах чем-то постыдным, унизительным, чуть ли не святотатственным. Такова же была точка зрения и «екатерининских вельмож», и всех ревнителей старины — консервативно-охранительного крыла родовитой аристократии во главе с адмиралом Шишковым, графом Ростопчиным и Карамзиным.

Но тильзитские соглашения встретили оппозицию и даже своего рода скрытое противодействие и со стороны «молодых друзей» императора: его осуждали и те, кого называли либералами, — сторонники реформы. Новосильцев сразу же по возвращении царя попросил уволить его в отставку. Просьба была удовлетворена. Новосильцев был англофилом, и каждому без слов было понятно, что вся «английская партия», все приверженцы союза с Британией — от Новосильцева до Семена Воронцова — должны сойти с политической сцены; они не могли быть проводниками нового, антианглийского курса.

Примеру Новосильцева вскоре же последовал Кочубей. Затем и Строганов и Чарторыйский должны были отойти в сторону; царь не мог не почувствовать, что недавние друзья не одобряют его новую ориентацию. «Негласный комитет» перестал существовать.

Но недовольство новым союзом, молчаливое осуждение царя, еще недавно всеми восхваляемого, «обожаемого монарха», приняло в кругах столичной аристократии, а тем более провинциального дворянства почти всеобщий характер.

Как далеко зашли эти расхождения в 1807–1809 годах?

Савари, герцог Ровиго, первый представитель императора Наполеона в Петербурге, и на долгом пути следования в столицу империи, и по прибытии чувствовал леденящую атмосферу враждебности, окружавшую его со всех сторон. Первоначально, особенно во время долгого путешествия по глухим дорогам и, казалось, заснувшим за полосатыми столбами маленьким городкам западных губерний, где в церквах предавали анафеме «антихриста» и «врага рода человеческого», злые взгляды и угрюмые лица можно было еще объяснить инерцией войны. Но то же самое Савари почувствовал и в Петербурге. Здесь не могли ссылаться ни на инерцию, ни на неосведомленность.

«На протяжении первых шести недель все двери оставались передо мной закрытыми»[907],— вспоминал позднее об этом времени герцог Ровиго. Всюду, куда ни ступал официальный представитель императора французов, вокруг него сразу же образовывалась пустота. В большом, оживленном городе, в великолепной столице империи генерал Савари чувствовал себя одиноким: для него город оставался пустынным. Это же отмечал и наблюдательный шведский посол в Петербурге граф Стединг. Он доносил в Стокгольм, что посланца Наполеона, за небольшими исключениями, «нигде не принимают» в столице[908].

В резком контрасте с общим враждебным приемом была подчеркнутая доброжелательность, более того, дружественность императора. Царь был ласков, любезен; он оказывал французскому генералу знаки внимания, каких не удостаивался ни один из дипломатов, аккредитованных при его дворе. Савари многократно был приглашаем к обеду и в Зимнем дворце, и в летнем — Каменноостровском, и на торжественных приемах в Петербурге. Единственный из иностранцев генерал Савари получал приглашения на военные парады, и ему отводилось место непосредственно рядом с императором[909].

Словом, император Александр как бы намеренно подчеркивал, афишировал свое расположение к французскому генералу. Но странное дело, казалось бы, вымуштрованное, привыкшее во всем подражать двору петербургское высшее общество на сей раз осмелилось не следовать за высочайшим примером. Двери великосветских салонов столицы оставались замкнутыми для генерала Савари.

Даже прямое распоряжение царя приглашать представителя императора Наполеона и то наталкивалось на явственно ощутимое сопротивление. Императрица Мария Федоровна, уступая настоятельному желанию сына, приняла французского генерала в Таврическом дворце. Но как сообщал Савари, «прием был холоден и длился менее одной минуты». Этот сугубо официальный, ледяной прием лишь подчеркивал недоброжелательство императрицы-матери и всего «старого двора», политический вес которого наблюдательный французский генерал сумел быстро оценить.

Такой же холодный прием ожидал Савари в салонах высшего общества Петербурга, вынужденного подчиниться воле самодержавного монарха.

Было ли это лишь невинной формой камерной фронды придворной знати? Не шли ли намерения дальше?

Вскоре стало известно, что в петербургских и московских гостиных сановной аристократии зачитываются книжкой, хлестко озаглавленной: «Мысли вслух на красном крыльце ефремовского помещика Силы Андреевича Богатырева». Книжка эта, написанная не без бойкости, в народном или, вернее сказать, псевдонародном лубочном стиле, высмеивала увлечение всем французским, французоманию русского дворянства, восхищавшегося всем приходящим из Парижа — от женских мод до политических планов. Книжечка эта при всем ее балагурном тоне вовсе не была столь безобидной, как могло показаться с первого взгляда. За словесным ухарством скрывалась определенная политическая программа.

Сила Андреевич Богатырев говорил: «Революция — пожар, французы — головешки, а Бонапарте — кочерга». Более того, об императоре французов, официально объявленном «братом и другом» российского императора, говорилось в издевательски-пренебрежительном тоне: «Что за Александр Македонский!.. Ни кожи, ни рожи, ни видения, раз ударишь, так след простынет и дух вон!»

То было явное — двух мнений быть не могло — осуждение правительственной политики, осуждение образа мыслей и действий самого государя.

Ни для кого не было секретом, что за колоритной фигурой «ефремовского помещика Силы Андреевича» скрывалось иное, более реальное лицо, всем давно и хорошо знакомое.

То был московский барин, богач и бонвиван, многоопытный царедворец граф Федор Васильевич Ростопчин, в прошлом царствовании фаворит Павла I, осыпанный его милостями и благодеяниями, первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел и самый рьяный поборник союза с Францией. Казалось, он первым должен был поддержать тильзитский курс…

Но с тех пор как Ростопчин ратовал за союз Российской империи с Французской республикой, возглавляемой Бонапартом, минуло шесть-семь лет… Положение Ростопчина во многом изменилось. Опальный сановник, с началом нового царствования находившийся не у дел, удалившись из столицы в Москву и терзаемый неутолимой жаждой деятельности, избрал для себя новое поприще: он выступал теперь в роли хранителя и защитника незыблемых традиций старины, вековых устоев, завещанного дедами порядка. С этих позиций ему было нетрудно, соблюдая необходимую осмотрительность, выступить сначала с осторожной критикой либеральных веяний нового царствования. Это было сразу же замечено и должным образом оценено всем консервативным, стародворянским лагерем. Тильзит дал возможность этому полуфранцузу, полурусскому, как называли Ростопчина современники[910], подвергнуть резкой критике политику сближения с Францией…

Что из того, что его утверждения, относящиеся к 1807 году, вступали в прямое противоречие с его же мыслями и словами, сказанными семь лет назад? Ростопчин знал, что ему будет рукоплескать вся проанглийская партия, все недовольные новым направлением политики. Он знал, что про него станут вновь говорить: «Он человек заметный».

Но ограничивалось ли недовольство только осмотрительным фрондированием в великосветских салонах Петербурга и литературными выходками, порой даже довольно дерзкими? Не шло ли оно дальше?

Современники допускали такую вероятность. Правда, сохранившиеся от той поры свидетельства принадлежат по большей части иностранцам, к тому же защищенным дипломатическими паспортами. Но это понятно: подданным российского самодержца изъясняться на такую тему было слишком рискованно.

Уже упоминавшийся граф Стединг, шведский посол в Петербурге, имевший самые широкие связи в русском обществе и всегда превосходно информированный, в донесении своему королю от 6 (18) сентября сообщал о крайнем негодовании, которое вызывает в Петербурге и Москве новая, профранцузская ориентация царя и его дружественное внимание к генералу Савари: «За все время, что я нахожусь здесь… я никогда не видел такого всеобщего недовольства»[911].

Стединг был послом в Петербурге с 1790 года, и за семнадцать лет, проведенных в столице империи, он многое успел повидать. Его слова поэтому заслуживают внимания. Двумя неделями позже, 28 сентября (10 октября), он снова доносил шведскому королю: «Недовольство против императора все более возрастает, и со всех сторон идут такие толки, что страшно слушать… Но ни у кого не хватает смелости дать понять императору ту крайнюю степень опасности, которой он подвергается»[912]. Это уже звучало весьма серьезно, а Стединг был не из тех людей, кто бросает слова на ветер. Действительно, в том же донесении он сообщал, что в беседах в узком кругу и даже на публичных собраниях часто обсуждается вопрос о смене царствующей персоны. «…Забвение долга доходит даже до утверждений, что вся мужская линия царствующей семьи должна быть исключена и, поскольку императрица-мать, императрица Елизавета не обладают надлежащими качествами, на трон следует возвести великую княгиню Екатерину»[913].

Итак, по сведениям шведского посла, недовольство тильзитской политикой Александра I осенью 1807 года зашло так далеко, что в кругах придворной знати шепотком заговорили об устранении монарха, о возможности восшествия на трон новой императрицы — Екатерины III.

Насколько обоснованны были эти сообщения шведского посла? На какие факты он опирался? Что давало ему повод для столь ответственных утверждений в донесении — не министру, а самому королю?


Дата добавления: 2019-11-25; просмотров: 149; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!