Три П: Пелевин, Проханов, Путин 5 страница



Дмитрий Быков пошутил, что нет сегодня российского олигарха, который бы не написал романа. Известное преувеличение, и все же в качестве романиста отметился один из ключевых игроков 90‑х – Александр Смоленский. В литературной тусовке давно болтают, будто банкир Александр Мамут специально завел издательство – дабы беспошлинно публиковать под псевдонимом собственную прозу. А публицист Михаил Ходорковский (кстати, чемпион игры в прототипы среди собратьев по олигархическому классу), хоть и не пишет беллетристики, но по масштабу гонений и, как прямое в России следствие, влиянию на умы («за правду он долго страдал») приблизился к таким эталонным фигурам, как Александр Герцен и Александр Солженицын.

Однако к вершинам русской литературы подобное творчество отнести затруднительно, за единственным исключением. Я, повторюсь, имею в виду книги Юлия Дубова. Тут не только высокое качество текстов, но и практически стопроцентная чистота эксперимента: олигарх (ну или человек, имеющий весьма близкое отношение к олигархическим структурам) пишет романы про своих друзей‑олигархов, о событиях, чрезвычайно принципиальных в рассуждении влияния олигархии на российскую политику. Книги его – не нон‑фикш, но, как я уже отмечал, вполне могут быть использованы в качестве исторического источника. О чем свидетельствуют не только судебные документы и обширный корпус публикаций в прессе, но и такие авторитетные труды, как «Олигархи» Дэвида Хоффмана.

Так, в «Меньшем зле» есть драматический эпизод последней беседы олигарха Платона со свежеизбранным (посредством Платона же) президентом Федором Федоровичем. Предпринимателя и государственника связывает многое – тут Дубов помимо производственных вопросов обращает внимание и на личное: любил его герой спать с чекистскими женами – прошлыми и будущими. Президент ставит олигарху условие: прекратить заниматься политикой. Ну то есть равноудалиться.

«– Так как, Платон Михайлович?

– Никак, Федор Федорович. Вы же сказали – ультиматум. Я все понял. Вы что хотите, чтобы я сказал? Что мне ваш ультиматум ужас как нравится? Ультиматум никогда в жизни никому не нравился. И не понравится. Его либо принимают, либо нет.

– Так принимаете?

– Вы хотите, чтобы я вам прямо сразу сказал? Прямо сейчас? Так это тогда уже и не ультиматум вовсе. Это тогда по‑другому называется, Федор Федорович. Знаете такое слово – наезд?

(…)

– Хотите повоевать, – с тихой угрозой констатировал Федор Федорович. – Ну что ж. Я в общем‑то готов. На пару минут буквально попрошу вашего внимания.

Он раскрыл серую папку, перевернул несколько листов и стал, не поднимая глаз, монотонно читать».

Читает Федор Федорович так называемую «оперативную информацию»: организованное преступное сообщество, хищения, контрабанда, особо крупные, отмывание, далее – убийства и т. д. Финал разговора:

«– Достаточно? – спросил Федор Федорович, оторвавшись от бумаг.

Платон кивнул.

– Не хватает кое‑чего. (…) Вы бы им подсказали, Федор Федорович. Если они этим займутся, вы лично вполне ценной информацией могли бы поделиться. Если, конечно, решат вас допросить. И еще. Хотелось бы на последнюю страницу взглянуть, там, где подпись. Под этой бумажкой не Василий ли Иннокентьевич Корецкий, ваш покойный коллега, подписался?»

А вот цитата из «Олигархов» Хоффмана, беллетристики ноль:

«„А теперь я должен кое‑что сказать тебе“, – сказал Путин. Он открыл папку и начал монотонно читать. Березовский не помнил точных слов, но суть сводилась к тому, что ОРТ коррумпировано и управляет им только один человек, Березовский, взявший все деньги под свой контроль.

Березовский вспомнил о своем злом гении, о Примакове. Документ был явно подготовлен в рамках кампании, проводившейся против него в прошлом году Примаковым. Это задело Березовского. „Там внизу стоит подпись Евгения Максимовича Примакова? – спросил Березовский Путина. – Зачем ты мне это читаешь?“».

У Хоффмана, то есть в реальности, Березовский не столь прям и саркастичен. Во всяком случае бесшабашно‑швейковского «Ну что ж, повоюем!» точно не звучало.

 

* * *

 

Между прочим, в трилогию к Дубову просится фильм Павла Лунгина «Олигарх», хотя сам писатель имел к знаменитому кино отношение скорее опосредованное. (При этом в «Меньшем зле» он цитирует, не без легкой иронии, некоторые придумки сценаристов.) Лунгин, с его безошибочной установкой на культурно‑конъюнктурный мейнстрим, не столько легализовал олигархов в качестве киногероев, сколько «разложил по понятиям» дубовскую философию самооправдания, о которой чуть ниже. Опираясь на клише, с которым массовый зритель успел сродниться: «богатые тоже плачут».

С этим кино – вообще забавная коллизия, иллюстрирующая условность российской цензуры и весь ненамеренный постмодерн взаимоотношений искусства и власти. Авторы фильма накануне его выхода в прокат пытались пиариться на скорых и как бы само собою разумеющихся запретах. Преследования много лет как запаздывают: «Олигарх» вслед за широким прокатом пару раз в год демонстрируется по самому что на есть Первому каналу (привет бывшему владельцу), причем в дни государственных праздников.

Лунгин, разумеется, хеджировался – Федора Федоровича в его фильме практически нет, портретных сходств тоже, Коржаков спрятан в бане среди голых генералов и т. д. Тем не менее кошмарят Платона (который обрел в фильме собирательную фамилию «Маковский») спецслужбы и Кремль, что, естественно, одно и то же. И не волей пославших, а токмо корысти ради…

Власть, однако, в очередной раз демонстрирует не то чтобы отсутствие своего контроля над сферой искусств, но полную для себя несерьезность этой сферы.

Интеллигентный же зритель, тоже привычно, заключил: «Книга лучше, чем фильм». Дубовско‑лунгинская философия прошла под лейблом «Однажды в России» (весь набор из мужественности и сентиментальности), а дальше предлагалось вновь восхищаться исторической достоверностью и точностью деталей.

Лунгин, отказавшись от многих принципиальных линий «Большой пайки» (в фильме «декораций» почти не пишут, а если всё же пытаются, то отталкиваются не от литературной, но от фольклорной первоосновы – анекдотов про «новых русских»), тем не менее сделал большое дело. То самое, которое не вышло у Дубова: режиссер наконец отделил киногероев от реальных прототипов.

Проще говоря, серой Березовского в фильме почти не пахнет, инфернальности ноль. Даже сохранившиеся пропорции тандема ассоциаций не вызывают, при том что второй главный герой – тоже грузин (актерская работа Левана Учанешвили – главная удача фильма). Скорее, это тоже работает на тенденцию и унификацию. Лидеры бизнес‑сообществ эпохи первоначального накопления нередко делали жизнь с персонажей мафиозных эпосов. В которых специально оговаривалось: consigliori не обязательно должен быть сицилийцем и при Лаки Лучано вполне может состоять Майер Лански. В России‑то как раз бывало чуть ли не наоборот: у многих славян – лидеров ОПГ в первых помощниках ходили кавказцы (евреи в особо продвинутых случаях). Так, у знаменитого саратовского, выражаясь подубовски, курбаши Игоря Чикунова (Чикуна, верхушка банды которого вместе с лидером была уничтожена в ходе массового расстрела в 1995 году) правой рукой состоял некий Эрик Багратуни.

Освобожденная от тревожащего присутствия прототипов атмосфера фильма призвана была реабилитировать крупный капитал. К реальному Березовскому публика относилась вполне однозначно, выдуманного Маковского готова была сначала полюбить, а потом понять и простить. В кино теодицея выстраивается проще – многая мудрости без надобности, достаточно актерского обаяния. И отличный Владимир Машков с обаянием даже пережимает: прыгает через огонь, патетически шепчется, выразительно тоскует по Родине, прекрасно играет на бильярде… А для пущей народности даже хлещет водку из горла  и не очень убедительно изображает неудачливого любовника. (Последнее, кстати, основательно задело Бориса Березовского, который в устной рецензии посетовал, что трахаются в фильме неубедительно.).

Словом, Павел Лунгин заставил полюбить своих героев «черненькими». При этом процесс не был изнурительным отмыванием добела черного кобеля, скорее режиссер заранее договорился со зрителем, будто киношная «чернота» – всего‑навсего грим романтического злодея. Под которым – приятная внешность и чистая душа. А что олигархи… Ну повезло парням. Работали много. И заработали.

Литература – честнее по определению, и Юлий Дубов, разворачивая панораму мощной экспансии, безжалостной к чужим и граничащей с предательством в отношении своих, на голом обаянии не спекулирует (разве что простительную малость), пытаясь откровенно ответить (в том числе самому себе) на простой и проклятый вопрос – а ради чего, собственно, это всё было?

(«Мы были, были!» (Михаил Веллер) – один из эпиграфов к «Большой пайке». Дубов вообще очень литературен, помешан на эпиграфах – шаламовский афоризм «В лагере убивает большая пайка, а не маленькая» – един для всех трех его романов).

 

* * *

 

Здесь я вынужден продолжить темой для меня трудной и в общем несвойственной – моралью. Выставлять баллы за поведение – явно не мой профиль, для этого занятия нужно иметь либо схожий с персонажами опыт, либо харизму и отвагу бытового пророка. Ну и определенную, пусть и декларативную, девственность во всех делах этих скорбных. А лучше всё вместе. Решаюсь на такой поворот я только в случае необходимости. В беседах об «олигархической литературе» она переходит в неизбежность.

 

* * *

 

Проницательный критик Виктор Топоров в посвященной «Большой пайке» статье «Гибель богов, или Золото матушки Волги» пытается разобраться в мотивациях Дубова‑писателя.

«Отбросим мотивы заведомо невероятные: ради гонорара, из желания укрепить свою репутацию в деловых кругах или, напротив, из мазохистского стремления ее разрушить; отбросим мотивы мести и славы – не так на этом уровне мстят и не писательской славы ищут. Хотя зуд писательства как побочный фактор отбрасывать все же не стоит. (…)

Единственным правдоподобным мотивом написания „Большой пайки“ является стремление объясниться с миром, причем в первом лице множественного числа: вот мы какие! Здесь мы стоим, и не могем иначе! Объясниться, по возможности оправдаться (ничего, однако же – но тоже только по возможности, – не приукрашивая и не пропуская), но заодно и возвыситься в наших глазах (а уж в собственных – и подавно)».

Виктор Леонидович, на мой взгляд, справедлив несколько абстрактно – в последнем пассаже и в полемическом задоре теряя твердое дно романного текста. Чего‑чего, а грубого самодовольства победителей у Дубова явно не просматривается, он меньше всего напоминает счастливого сверхчеловека – отнюдь не ницшеанское упоение, но экклезиастова горечь преобладает в его интонации. Он прекрасно понимает, что моральные претензии по адресу его героев вполне имеют место быть. Потому, уже в «Меньшем зле», охотно вступает в перекличку с рецензией Топорова.

«Непонятно другое: почему надо для этого (оптимизации окружающего мира. – А. К.) всем скопом воровать, спекулировать, „прихватизировать“, разрабатывать мошеннические схемы уклонения от уплаты налогов и так далее. (Потом, со всей неизбежностью, придется и убивать, но дело даже не в этом.) Мне, читателю, пытаются втолковать, что наживаться на мне не просто в порядке вещей (я и сам знаю, что это в порядке вещей), не просто интересно (я догадываюсь, что это может быть интересно), но и хорошо! Хорошо‑то оно хорошо, вот только для кого? Для тех, кто на мне наживается – и только для них. Почему меня должны волновать судьбы участников этой пораженной групповым хищническим эгоизмом компании? Почему я должен им сопереживать? Почему я должен ими восхищаться? Почему, наконец, я должен их прощать?»

Это Топоров. Отметим, кстати, что сопереживание, восхищение, прощение, пробуждение чувств добрых – естественная задача литературы, а книги Дубова – литература настоящая. Поэтому Виктор Леонидович досадует на автора, но больше на себя – все‑таки сопереживает, прощает и т. д.

А вот уже «Меньшее зло» – та самая знаменитая сцена финального разговора Платона с новым президентом, бывшим сотрудником:

«– Меня, по понятным причинам, – парировал Федор Федорович, – мало занимает, кому и насколько интересно жить. Охотно допускаю, что пировать во время чумы ничуть не менее интересно, чем в обычное время. Даже интереснее, потому что возникает повышенная восприимчивость к происходящему».

Однако закольцована эта реплика Федора Федоровича не только с пассажами язвительного рецензента. Президент из «Меньшего зла» оппонирует самому себе времен «Большой пайки», ибо Дубов в своих авторских рефлексиях и поисках оправданий именно из отставного чекиста делает просветленного бизнес‑гуру.

Платон теряет очередного товарища; на этом скорбном фоне Федор Федорович, предварительно процитировав Галича, приступает к лекции:

«Я же прекрасно понимаю, чем вы занимаетесь, осознаю весь размах вашего бизнеса. О ваших планах на будущее, в том числе и политических, тоже догадываюсь. На этом уровне рассуждения общеморального характера лишены всякого смысла. Это как раз та ситуация, когда соображения морали должны однозначно уступать место соображениям целесообразности. Причем неважно, как сия целесообразность обозначается. Когда‑то была революционная целесообразность, теперь целесообразность бизнеса, но суть от этого не меняется. Раз уж у нас стали возникать литературные ассоциации, напомню вам еще кое‑что. (…) Есть такое стихотворение. Там сначала о времени: „А век поджидает на мостовой, сосредоточенный, как часовой“, потом еще что‑то, а дальше так: „Но если он скажет: „Солги“, – солги. А если он скажет: „Убей“ – убей“. Я вас уверяю, что на этих строчках не зря целые поколения выросли. Нынче ведь на всех углах голосят – ах, непреходящая ценность человеческой жизни, ах, надо жить не по лжи, ах, забытые идеалы христианства… Что же, раньше‑то эти красивые мысли никому в голову не приходили? Конечно, приходили. Но, как было сказано, время поджидало на мостовой, и дискутировать с его логикой было глупо и бессмысленно. Оно и сейчас ждет там же. Время другое, спорить не буду, и задачи ставит другие. Но логика его, Платон Михайлович, поверьте старому чекисту, в точности та же самая».

Всё это чрезвычайно знакомо, «время выбрало нас» и т. д. Правда, в гангстерской роуд‑муви «Бумер» Петра Буслова мессидж выражен не так многословно, без литературщины: «Не мы такие, жизнь такая».

Далее Федор Федорович, интонируя, настаивает на единстве принципов большой политики и большого бизнеса и называет идеальной формой управления «железную, беспощадную диктатуру».

В «Меньшем зле», в уже не раз цитированной сцене последнего прости, Платон напоминает Учителю о былых скрижалях. «Федор Федорович чуть заметно поморщился.

– Не надо полемический прием возводить в абсолют».

Схема комфортная: человек, имевший отношение к власти прежней, соблазняет малых сих открывшимися возможностями, подводит логическую базу, чтобы потом, уже на вершине власти нынешней, щелчком пальцев поменять правила игры.

При этом власть изображает, будто всегда на том стояла, а кто не спрятался – она не виновата. Правдоподобно; отметим, что у Владимира Путина показывать это получалось виртуозно. В том же митьковском духе – «А вот так!».

Но не будем пока пенять Юлию Дубову, он и сам понимает недостаточность чекистской теодицеи. В финале «Большой пайки» (нечаянно пародийном, хотя и сильно написанном, – отмечает Виктор Топоров) главный герой вступает в диалог с друзьями, погибшими за металл. Они утешают Платона уже без посредников в штатском: «Пусть там происходит что угодно, но мы всегда будем вместе. Потому что у нас есть построенное нами дело. И мы должны быть вместе, если хотим, чтобы это дело продолжало жить. Правильно, Платон?»

Трудно взять в голову, с позиций хоть любой из религий, хоть гностицизма, хоть атеизма, – какое покойникам, пусть книжным, в нынешнем их положении дело до «дела»? Которое, при самых лестных оценках, в подобных раскладах выглядит не иначе, как Вавилонская башня, возводимая в ледяной космической пустыне… Картонные месопотамии, как говорил культовый Егор Летов…

Опять же, и оригинального мало: банальная апология большого скачка ценой великих жертв («зато какую фирму построили!»), затрапезная мистика. Дубова в «Большой пайке» выручают мастерство и кураж. Зрелость и похмелье придут позже, через пять лет писатель осознает недостаточность оправдательного инструментария. И в «Меньшем зле» презентует другую схему: на сей раз его герои – это, допустим, плохие парни, которые делают хорошие дела, разоблачая маньяков и массовых убийц во власти, поскольку оппоненты коммерсантов ради достижения своих целей готовы навалить горы трупов в московских взрывах, кавказских горах и нью‑йоркских терактах. Смещение акцентов балансирует на грани самопародии – не без осторожной симпатии описанный ранее Коржаков (в «Большой пайке» – Папа) превращается в кремлевского генерала Батю – идиота и разложенца. Симпатичный аналитик‑резонер Федор Федорович становится злобной марионеткой, злоупотребляющей коньяком и несчастной в личной жизни.

Снова мысль не нова – «ворюга мне милей, чем кровопийца». О том, что обе сущности ничуть не альтернативны и напоминают даже не сообщающиеся сосуды, но мирно перетекающие друг в друга лужи, сказано давно и без меня. У того же Дубова, где разница между ними – лишь в количественных показателях на конвейере мертвяков.

Дополнительный повод для иронии по сему поводу – книга Пола Хлебникова «Крестный отец Кремля Борис Березовский, или История разграбления России» с избыточной демонизацией Бориса Абрамыча. События в ней даны не в интерпретации «ворюг», как у Дубова, но с позиций «кровопийц» – Александра Коржакова и Валерия Стрелецкого. Странный для американского журналиста выбор кочки зрения не сулит открытий чудных, но явно сужает исследовательские горизонты – книга довольно слабая.

 

* * *

 

Кстати, меня всегда напрягал фразеологизм «партия жуликов и воров», намертво приклеившийся, надо отдать должное автору формулы Алексею Навальному, к «Единой России».

Претензии чисто языковые – «жуликом», «жульманом» в «блатной музыке» всегда назывался уголовник, специализирующийся на аферах и мошенничествах, в более широком и общеупотребимом смысле – авторитетный, уважаемый в «братовне» блатной. Из «жуликов» прямой путь в «воры» – на высшую ступень в уголовной иерархии. Неслучайно блатные яростно протестуют, когда нечистоплотных чиновников именуют ворами. «Какой он вор?! Это крадун!» В старой России, вплоть до XIX века, вор – не просто преступник, но смутьян, «политический», соединивший стратегию русского бунта с разбойничьей тактикой; ворами в официальных документах назывались все самозванцы – от Григория Отрепьева до Емельяна Пугачева.

К чему я это? Не к тому, чтобы ущучить Навального, не сведущего по фене. В дубовском «Меньшем зле» последний ресурс Кремля (точней – кремлевского демиурга Старика) – головорезы из кандымской зоны, боевики‑уголовники, то есть настоящие жулики и воры. Еще одно странное сближение.

 

* * *

 

Юлий Дубов вовсе не уникален, увязывая российскую смуту рубежа веков с душевной смутой своих героев‑капиталистов.

Вообще я полагаю: «олигархическая литература» как явление состоялось во многом благодаря стереоскопичности – когда реальность дополнялась и восполнялась не только художественной прозой, но и текстами нон‑фикшн. В этом смысле романы Дубова убедительно гармонируют не с указанными ранее документальными источниками (или, скажем, публицистикой того же Березовского, а еще Авена, Ходорковского и др.). Попадание в десятку – книга Игоря Свинаренко и Альфреда Коха «Ящик водки», вышедшая первым, в 4 томах, изданием в «Эксмо» (2004–2005 гг.). Затем, в 2008‑м, в издательстве АСТ увидел свет том «Отходняк после ящика водки».


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 102; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!