Три П: Пелевин, Проханов, Путин 7 страница



а) царь хороший, бояре плохие (тут адептов традиционное большинство, весь народ и продажная девка социология);

б) каков поп, таков и приход (меньшинство, зато активное – либеральная интеллигенция).

У Коха выходит и не то, и не другое – но симфония, ансамбль. Единый организм и отлаженный механизм.

Отметим, что и наша тема, олигархическая литература, перепрыгивает здесь на следующую ступень, от олигархов классических к олигархам нового поколения и путинского призыва. Ну, как «лишние» люди в учебниках заменялись «новыми». По Коху – от «торговцев „Жигулями“» к «гениям дзюдо».

В пространном эссе «Рассуждения о власти в третью неделю Великого Поста» (там еще длиннее заголовок), Кох с цитатами из Конфуция, Платона, Аристотеля, евангелистов, апостола Павла, Мартина Лютера, Ницше прозревает все родовые пороки этого новоявленного монстра и учит его, «получившего на шару народную любовь», жить:

«Делать то, что считаешь нужным, не ожидая за это благодарности, – вот та альтернатива, на которую никак не может решиться нынешняя власть.

Если, правда, она вообще считает нужным хоть что‑нибудь делать. Очень сожалею, но „укрепление вертикали власти“, т. е. раздувание госаппарата и пристраивание на хлебные должности своих приятелей, делом назвать у меня лично язык не поворачивается».

Это, конечно, не совсем про Путина со товарищи. Это про себя. И «Гайдара и его команду». Тут разливается горечь и клокочет ревность. Мы, дескать, получали ушаты народной ненависти. До гроба таскать – не перетаскать. Зато, ошибаясь и подставляясь, звоня и подпрыгивая, делали дело. Строили рынок, рыли фундамент, сцепились с олигархами. А вы пришли на все готовенькое, расчищенное и с грехом пополам заработавшее.

…Трудно судить о человеческих качествах Юлия Дубова – эрудиция, чувство юмора, литературные талант и вкус если не противоположны, то параллельны набору базовых достоинств. Но личность Коха в его текстах легко прочитывается – это человек наверняка симпатичный, глубокий, честный в отношениях, циничный ровно настолько, чтобы избегать пафоса и неловкости в общении; с таким действительно интересно выпивать, комфортно работать, можно, пожалуй, и в разведку – если предварительно договориться о правилах игры и зонах ответственности.

Это, безусловно, цельная личность при кажущейся подвижности, прямо‑таки центробежности мировоззрения. Какой там либерал! С такими‑то взглядами, где имперское причудливо переходит в подпольное, а традиционализм соседствует с анархизмом! Однако его банальности и парадоксы – инверсия интеллигентских мифов и утопий, знаменатель у Коха все‑таки един – это здравый смысл, польза, целесообразность. Он полагает, что в ревущие 90‑ е, усилиями их команды знаменатель обрел‑таки знак и смысл, устремившись к росту. И до поры до времени не замечает, как ожидаемый рост сменяется разрушением здесь и сейчас…

Собственно, не о залоговых аукционах, НТВ и писательском деле нужно интересоваться у Коха. Главный вопрос должен быть: скажите, Альфред Рейнгольдович, а путинского Франкенстайна кто создавал, Пушкин, что ли? Правильно, Березовский. Но вот вам бухгалтер Берлага: «Я делаю это не в интересах истины, а в интересах правды» . Правда же у нас в том, что франкенстайнов проект был коллективным. А эффект – стереоскопическим, с помощью которого так легко сейчас диагностируется олигархическая литература. Олигархи и младореформаторы в созидании нынешнего режима шли разными путями, но к единой цели…

Генералы всегда готовятся к прежним (и, как правило, проигранным) сражениям. Писатели же, из тех, что обрели (в силу разных, хотя и однообразных причин) покой и волю для творчества, взыскуют если не оправдания, то понимания. Как Юлий Дубов – в некорректном сравнении малой и большой крови. Как Альфред Кох, сбросивший последний козырь – бескровность реформ – в финале своей беседы с Егором Гайдаром (три диалога с которым вошли в «Отходняк после ящика водки»).

«Кох. А ты не чувствуешь свою вину или вину команды за то, что мы не смогли избежать такого режима, который даже непонятно как называть: это и не диктатура, и не демократия, и не реставрация, а непонятно что. Скажем так: несоответствие масштаба личностей стоящим перед страной задачам…

Гайдар. Вину не чувствую. Боль, горечь – да. Но сказать, что я знаю, как надо было сделать, чтобы этого не случилось, не могу. Что надо было сделать в реальной жизни – такой, какой она была, с реальной страной, с ее политической элитой, с другими игроками, с наследием, традициями, проблемами.

(…)

К. Правильно ли я понимаю, что нынешний режим – это плата за бескровность? (…)

Г. Да, верно.

К. Но неизвестно, удержится ли нынешний режим в рамках бескровности.

Г. Во всяком случае, эта кровь будет не на нас».

Любопытно, что Егор Гайдар, особенно после смерти – в массовом, да и элитарном сознании предстает как фигура, наиболее уязвимая из всех реформаторов 90‑х, предающаяся беспощадному самоедству, собственно, от него и погибшая. «Так переживал, что взял и умер». Пьеса Станислава Белковского «Покаяние» – как раз про это и, построенная механически и изобретательно, художественна все же именно сочувствием к гайдаровским обстоятельствам. Коху «покаяние» чуждо стилистически – он не терпит пошлого пафоса, самой фольклорности посыла «покайся – скидка будет» в диапазоне от плача до анекдота. И вообще ему прежде всего интересно, чем кончится.

«Меньшее зло», например, кончается двумя эпилогами: двое (Платон и Ларри) на пустынном чужом берегу, и двое же (мужчина и женщина) на пустынном пляже. В общем – робинзоны и необитаемый остров. Чуть‑чуть романтики, ощущения краха, покой заброшенности, тщета и соблазн перспектив. Очень близко к финалу «Гиберболоида инженера Гарина» Алексея Н. Толстого. Фабула этого романа слишком известна и даже актуальна – современный язык вовсю оперирует словом‑мутантом «гипербаблоид». Да и «олигархическую литературу» вполне себе можно вывести из генезиса «инженерной прозы» 70‑х: «мальчик вырос и хочет воровать».

Но дело даже не в этом. Мне приходилось, вслед за другими литераторами, говорить о типологическом сходстве современной русской литературы со словесностью пореволюционных двадцатых. Правда, там речь шла о пацанских текстах Владимира «Адольфыча» Нестеренко, и родство находили не так в «Одесских рассказах», как в «Конармии». Но ведь прямая параллель возникает у этой Первой Конной и с первой олигархической! Очарование утопии и захлеб ею, мы наш, мы новый, и строительство узкоколейки с размахом, достойным возведения Б. Вавилонской, и «век поджидает на мостовой», Багрицкий, Олеша, Маяковский и Бабель, и мобилизационная риторика, и кровь в обмен на продовольствие, и ненависть к новым русским бюрократам, и «За что боролись!»

А в ответ горло затыкают свинцом, землей, смертной судорогой…

Но у наших‑то, я думаю, еще обойдется.

 

2

 

У явления «владимирпутин» (в одно слово с маленькой буквы) есть свойство, имя которому – тандемия. Каждой твари – по устойчивой паре: в этом смысле близнецом олигархической литературы представляется литература тюремная.

Если олигархическая родилась вместе с Путинымпрезидентом («Большая пайка» Дубова впервые издана в 2000 году), то тюремная, имеющая глубокие корни в русской словесности, в нулевое десятилетие вновь обрела актуальность и влияние на умы. Возродилась, как Феникс. Или как Феликс.

Сжатый очерк ее корням, идеям и именам дал Сергей Довлатов в «Зоне» («Эрмитаж», 1982 г., в Союзе впервые опубликована в 1990 году; надо сказать, именно «Зоной» художественная традиция и прерывается, если не считать обожженных зоной антикиллеров и перестроечно‑физиологических очерков из лагерного быта).

«Каторжная литература существует несколько веков. Даже в молодой российской словесности эта тема представлена грандиозными образцами. Начиная с „Мертвого дома“ и кончая „ГУЛАГом“. Плюс – Чехов, Шаламов, Синявский.

Наряду с „каторжной“ имеется „полицейская“ литература. (…)

Есть два нравственных прейскуранта. Две шкалы идейных представлений.

По одной – каторжник является фигурой страдающей, трагической, заслуживающей жалости и восхищения. Охранник – соответственно – монстр, злодей, воплощение жестокости и насилия.

По второй – каторжник является чудовищем, исчадием ада. А полицейский, следовательно, – героем, моралистом, яркой творческой личностью.

Став надзирателем, я был готов увидеть в заключенном – жертву. А в себе – карателя и душегуба.

То есть я склонялся к первой, более гуманной шкале. Более характерной для воспитавшей меня русской литературы. (…)

Через неделю с этими фантазиями было покончено. Первая шкала оказалась совершенно фальшивой. Вторая – тем более. (…)

Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями».

Довлатовская схема, разумеется, условна.

Достоевский и тем паче Шаламов ужас каторги вполне распространяли и на ее население. У Солженицына исследовательские амбиции и политические задачи как‑то мимо основного замысла украшены блестками комизма и абсурда, рассыпанными в «Архипелаге» там и сям. Чехов, отстаивая в своей беспафосной манере гуманистическую модель «милости к падшим», совершенно насчет «падших» не обольщался.

Другое дело, что выраженная просто и ясно мысль Довлатова сделалась совершенно бесспорной в нынешнюю эпоху. Действительно, между людьми тюрьмы и воли разница перестала быть статусной, а сделалась чисто бытовой. Различия, в том числе «режимные», между лагерем и остальным пространством страны стираются все заметнее. Продвинутая публика по обе стороны решетки читает одни и те же книжки (Алексей Козлов в «Бутырка блоге» упоминает «ЖД» Дмитрия Быкова), простой народ смотрит одни и те же новости и милицейские сериалы. И легкость перехода из одного состояния в другое – небывалая и поразительная.

«Сейчас модно отсидеть в тюрьме», – говорит жена герою Андрея Рубанова. Практически гламур.

Действительно, отсидевший писатель – еще не правило, но уже не исключение.

Помню, в 90‑е одного моего приятеля‑поэта упекла на сутки супруга. Тут же был издан его первый сборник, о чем раньше и не мечталось. По скором выходе, ничуть не комплексуя, он опубликовал в «Известиях» очерк «Один день Евгения Александровича».

Сегодня такой пиар в принципе невозможен.

Зато Лев Толстой (который, как известно, по‑писательски сожалел в старости, что не довелось оказаться в тюрьме) проект реализовал бы легко, не прибегая даже к правонарушению. А поскольку граф был человеком состоятельным, тюрьма приняла бы его с восторгом и благодарностью.

Здесь мы подходим к главному, ненадолго оставив писателей: у сегодняшней пенитенциарной системы есть безусловный приоритет и привилегированное сословие – бизнесмены.

Собственно, феномен запрограммирован. В самой экзистенциальной русской поговорке «от сумы и от тюрьмы не зарекайся» нищенство как раз параллельно неволе, а вот богатство и тюрьма в какой‑то момент имеют шанс встретиться. Это в Царство Небесное богатому попасть трудно. В местах заключения, в аду – всё наоборот: здесь не игольное ушко, но тысячи железных, крашенных серо‑зеленым ворот гостеприимно распахиваются.

Для актуализации процесса нужна была политическая воля – а с нею у нас теперь, как говорит один из персонажей «Меньшего зла» – все в порядке.

Естественно, Ходорковский. По аналогии с чекистами, способными заменить Путина, любой игрок олигархической сборной 90‑х мог бы оказаться на месте Михаила Борисовича. (Вспомним, что первопроходцем Бутырки стал Владимир Гусинский.) Впрочем, фишка в другом – посадка «Ходора» была справедливо воспринята как отмашка – и множество коммерсантов по стране стали полагать «родными» статьи УК «Уклонение от уплаты налогов» (ст. 199) и «Мошенничество» (ст. 159, как правило – ч. 4).

Статистика и степень невиновности (вины) здесь уступают феноменологии. Возникли такие явления, как тюремный бизнес на «бизнесменах», получило новое значение слово «заказ» (теперь гуманно заказывают не устранение, но посадку конкурента), коррупция правоохранительносудебной системы получила свежие импульсы, возродив старый спор о яйце и курице, неуловимо поменялись даже нравы и понятия в тюремно‑уголовном мире.

Герой романа Андрея Рубанова «Сажайте и вырастет», которого тоже зовут Андрей Рубанов, – подпольный банкир, посаженный еще в 90‑е, – предается естественным страхам:

«О бизнесменах, очутившихся в местах заключения, ходили в то время ужасные легенды. Говорили, что уголовное сообщество не приняло коммерсантов. Говорили, что преступный мир – организованный, спаянный убеждениями и обычаями – относится к новым людям с большой неприязнью. Говорили, что предпринимателей бьют и унижают. Отнимают еду и одежду. Говорили, что богатый человек, очутившись за решеткой в обществе воров, убийц и насильников, окружен атмосферой всеобщего злорадства, его осыпают насмешками, презирают и сторонятся».

Реальность оказывается, конечно, не столь пугающей – Рубанову в камере «Матросской тишины» удается даже сделать карьеру, продвинуться в иерархии, примкнуть к «воровскому ходу». В следующем десятилетии смычка с авторитетами – уже без надобности. Тюремные нравы значительно либерализуются. Как бы в противовес происходящему на воле зажиму…

Характерно отношение к основным персонажам тюремных мифов – «петухам». Среди первоходов‑бизнесменов, естественно, встречаются геи (в кругах банкиров и финансистов это довольно распространенное явление). По многим свидетельствам, они безропотно занимают место в специальном гетто («петушином кутке»), пользуются отдельной посудой и пр., но никаким издевательствам сверх того не подвергаются. На этом фоне почти не практикуются ритуальные акты «опускания» и, в меньшей степени – «зашкваривания». Радикальное понижение в статусе, перевод из мужчины в женщину (а именно в этом значение процедуры, если не затрагивать более сложный садистский подтекст) теряет смысл. Человек произвел всё над собой сам и по доброй воле (на воле). Таким образом, тюрьма избывает из себя самый страшный и действенный инструмент унижения. Толерантность, куда там вольным нравам…

Эталонными я здесь вижу два уже упоминавшихся текста. Выдающийся роман Андрея Рубанова «Сажайте и вырастет», впервые изданный в 2006 году «Лимбус Прессом», и «Бутырка» известной журналистки Ольги Романовой – книга, которую составили знаменитый «Бутырка‑блог» ее мужа Алексея Козлова, публиковавшийся на ресурсе sion.ru с 2008 года, дневники самой Ольги того же периода, а также комментарии обоих авторов (Аст Астрель, 2010 г.).

Та же стереоскопия – художественную прозу дополняет документальная; яркая вещь Рубанова – частный случай литературного явления, обобщающего опыт разных людей одной социальной группы. Впрочем, принципиальный момент: роман написан от первого лица и собственного имени, Козлов же, по понятным причинам не называемый в тексте, никогда не скрывал авторства. Даже находясь «там».

Это лучше всякой лестной самохарактеристики: авторы смотрят в тюремное прошлое и настоящее открыто и смело. С должной мерой юмора, любопытства, уважения и отвращения. Воля ваша, но в подобного рода текстах всегда понятно, как человеку сиделось. Иногда бьющие в читательские ноздри испарения параши говорят о болезненном состоянии пишущего, его страхах и унижениях больше, чем самые шокирующие подробности. Здесь – явно другой случай. Достойные люди, сумевшие себя «поставить».

В семейку, выражаясь по лагерному, можно пригласить и Эдуарда Лимонова, который, собственно, и возродил тюремную литературу в нулевые тремя книгами: лефортовскими – страшноватыми и обнаженными – дневниками «В плену у мертвецов»; коллективным, в жалостно‑суровом духе передвижников портретом «По тюрьмам»; тонкой лирической прозой «Торжество метафизики». Однако Эдуард Вениаминович настолько вне всяких контекстов… К тому же все три книги, при точности деталей и попадании в общий тренд, проходят по другому ведомству – это уже не тюремная, но житийная литература…

Тексты Рубанова и Козлова‑Романовой при всей установке на репортажность (в случае Рубанова – вольно прерываемую флешбэками в прошлое и будущее) и минимализм не только точны и многолюдны, но многослойны. Особо хочется выделить две линии – условно говоря, нижнюю и верхнюю.

Нижняя – тюремный распорядок и быт, разрушаемый и снова налаживаемый. Цена вопросов. Отношения с сокамерниками, смотрящими, «братвой» и сотрудниками УФСИН. Технологии «грева», коммуникаций с тюрьмой («дорога») и волей.

Читается всё это как устав не чужого, а своего монастыря – не с пацанским пугливым любопытством, но с циничным, взрослым, прикидывающим на себя интересом. Ибо не зарекаются. Особенно по нынешним временам, при окончательно стирающихся границах между тюрьмой и волей. Вполне серьезные, глубоко за сорок, бизнесмены‑мужики рекомендовали мне «Сажайте и вырастет», а я им – «Бутырку‑блог». В литературном гурманстве я их раньше не замечал.

У меня есть приятель, чье хобби – собрав в кружок нескольких молодых и не очень ребят, долго и квалифицированно рассказывать, «как в хату входят».

От другого знакомца мне на память осталась фраза:

«Я хорошо там жил. Чай, сигареты, конфеты…»

Так вот, книги наших авторов можно назвать практическим пособием по этой дисциплине – «Как входят в хату» (в самом широком смысле).

И – как нам обустроить тюремную Россию так, чтобы с чаем, сигаретами, конфетами проблем не было.

Рубанов и Козлов исполняют вдохновенный, хотя и насквозь ироничный гимн благодатной низовой коррупции в системе УФСИН. Читателя не возмущают, но живо заботят подробные прайсы и прейскуранты (тут и деньги, и бартер) на товары и услуги – от посещения тюремного храма до транспортировки вещей в другую камеру…

Авторы неленивы и любопытны даже к процессам, напрямую их не касающимся: к жизни блатных – «бродяг» и «положенцев» (Рубанова, впрочем, приблизил в «Матроске» смотрящий Слава Кпсс, облегчив трудную жизнь в общей камере; Козлов прямо говорит о зависимости людей «воровского хода» от решений администрации), устройству тюремного наркотрафика, рассылке «маляв», различиям между «воровским общаком» и «общим» и т. д.

Верхний слой, он же главная по этой жизни задача – не допустить тюрьму внутрь себя.

С олигархической литературой тюремную роднит принципиальный момент. Наши герои‑авторы даже в тюрьме «пишут декорации». Их производственные саги специфичны: перестав производить деньги, они начинают производить смыслы. «Сажайте и вырастет», равно как «Бутырка‑блог» – романы воспитания (у Рубанова важен мотив рождения писателя) и обретения ценностей, главные из которых – пафос сбережения личности и энергия преодоления тюрьмы.

Какие‑либо оправдания за себя или страну, лукавые ссылки на обстоятельства и эпоху тут не прокатывают. Да они и без надобности.

«За прошедшие два года наша жизнь изменилась кардинально – но она не стала хуже. Она стала лучше. Мы потеряли многих друзей, но обрели новых. Мы потеряли дом, бизнес, деньги, веру в справедливость – но обрели другую веру: в себя, в свои отношения, в тех, кто рядом. Муж поверил в Бога. Жена пока сопротивляется».

 

(«Бутырка»)

 

«Лично мне деньги не нужны. Вернее, нужны – но не очень. Или так: очень нужны, но не до такой степени, чтобы дрожать над ними.

Для меня теперешнего лучший способ потратить деньги – купить книги. Художественная литература – единственный в мире товар, по‑настоящему достойный моих денег. И любых других денег.


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 85; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!