Глава II ПОДЕЛЕННОЕ КОРОЛЕВСТВО 14 страница



Если бы даже издатель не настаивал, Гессе сам назвал бы «романтическими» эти стихи, «в которых не нужно было искать истоки будущего, а надлежало увидеть итог определенного периода», начавшегося в 1895 году в джунглях семейной библиотеки отца и деда-эрудита. Его расцвет пришелся на январь 1897 года, а конец — на весну 1898 года, которой датированы последние стихи сборника. Был ли романтизм Гессе столь уж индивидуален? Скорее, он выразил настроение всей революционной молодежи. Романтичны были его врожденное понимание природы, вкус к свободе, острое чувство индивидуальности, его решительное «поэт или никто». Кроме всего прочего, романтизм таился в меланхолии, приведшей его в Штеттен. В Тюбингене он перешел от неосознанного романтизма юности к романтической мысли молодости. Чтобы определить собственно Гессе, нужно было использовать другие, не академические, слова. Настоящая зрелая слава должна была быть именно его славой, признанием факта «отсутствия подобных». Но кто мог утверждать, что то тут, то там не будет слышно эхо его романтических настроений?

Герман вскоре забыл свои первые поэтические опыты, явившиеся «отзвуком эпохи», ради прозы, несколько страниц которой отослал своей музе в Лейпциг в подарок на Новый год. Это были девять этюдов, горячих, но лишенных примитивного романтизма, плавно льющихся, хрупких. Они совершенно очаровали Елену: «Это из области невыразимого, это то, что парит над словами и фразами. В каждой вашей строчке виден романтик, чувствуется что-то, что вне времени, чтото неизмеримое, как биение крыльев вечности».

Можно ли было сказать лучше? Гессе восклицает: «У вас, мой друг, внутреннее зрение редкой ясности и особенный дар проникать в суть вещей, вы одна так чутки к моей душе». Он окружен ее аурой, осенен ее светом. «Я  хотел бы взять вашу руку, видеть ваши глаза», написал он ей несколько недель назад, когда пришло известие о самоубийстве Александра Диедериха. Он изливает ей душу: «Ночные листья, к которым вы прикасались, теперь растут во мне, когда я иду ночью, гонимый бессонницей, по улице, поднимаюсь на мост, углубляюсь в аллею парка». Он даже дал этому состоянию название: «Час после полночи», — заимствовав его из своих «Романтических песен».

 

В час после полночи,

Когда в дозор плывет над лесом лишь луна,

И нет свидетелей свершающейся тайны,

Мой светлый замок порождает тьма,

Его покои велики необычайно,

И я один, и погружен в мечтанья,

Для одного меня картина создана.

 

Сады, отблески воды, рвы и дозорные башни в призрачном свете луны. Гессе погружается в созерцание изысканной вселенной — создание почти болезненной фантазии — у берега этой «ночи бытия, его опасных приютов и райских мест, доступных лишь авантюристам». Это уже не нежные юношеские вздохи и легкое подрагивание крылышек амура — это романтизм, подобный Метерлинку, воспевающий туманы, ирреальность, населенную фантомами; он объединяет порой огонь и смерть с горячностью, которая бросает Елену в дрожь. В таинственной стране великого и безграничного времени поэт бесстрашно созерцает блуждающие тени. Нужно, чтобы Елена понимала: этот мечтатель — воин. Он нежный и сумасшедший, он сильный и слабый! Со времен Кальва и Штеттена Гессе ощущает свою двойственность: «Я был диким мальчиком, всех пугал, топтал клумбы и знал в округе все голубятни; я мог долго смотреть на небо, задрав голову, наблюдать за плывущими облаками». Он спрашивает себя о себе-«другом»: «Мне кажется, я вижу рядом с собой друга, который на самом деле является мной».

Прекрасный весенний свет обволакивает Тюбинген. Не слышно больше бедных студентов, которые зимой каждый четверг поют, чтобы получить милостыню. Остроконечные фонари, висящие перед каждым порогом, погасли. На полянке среди виноградников дети подстерегают зайцев. Скоро Пасха. Обучение закончено, Герман получил звание «помощник продавца», теперь ему выплачивают жалование. «Герр Гермес советует мне уйти. Герр Зонневальд предпочитает, чтобы я остался. Я предполагаю расторгнуть договор этим летом и найти место в каком-нибудь другом городе, желательно в Базеле». У него нет долгов, он питается только молоком и фруктами, играет на скрипке: порхание смычка помогает ему перенести последние дни пребывания в Тюбингене. Ему кажется, что время тянется слишком медленно. Фрау Леопольд уже с ним прощается. О нем пишут газеты. «Кунстварт» посвящает ему статью: журналист Карл Эрнст прославляет «гений сердца, который царствует в его песнях». Финку нравятся его стихи, остальные участники кружка смотрят на него свысока. Ему сопутствуют то симпатия, то непонимание окружающих. Но Германа, кажется, это мало заботит. Его новые проекты не могут осуществиться, пока он в Тюбингене. Сейчас он мечтает о сельском просторе, о том, чтобы взять за руку свою далекую незнакомую музу: «Я хотел бы вас найти здесь однажды, на одной из наших гор, над бескрайними черными лесами…»

Гессе стряхивает с себя книжную пыль и чувствует, как его тело наливается жизненными соками. Поэзия, как и «музыка, — напишет он в „Игре в бисер“, — состоит не только из тех чисто духовных контуров и фигур, которые мы из нее извлекли, во все века она была в первую очередь радостью от чувственных впечатлений, от дыхания, от отбивания такта, от оттенков, трений и возбуждений, возникающих, когда смешиваются голоса, сливаются инструменты…» В двадцать один год он проснулся поэтом. Наконец-то поэт! И если бы еще не голоса, которые нашептывали ему, что его страсть быть артистом — иллюзия, то никто и никогда не смог бы оспаривать его призвание. Он — творец! В пиетистском мире, ограниченном добром и злом, ему было тесно. Теперь с каждым ударом сердца он все ближе к тому, чтобы раскрыть свою душу. В нежных воспоминаниях он нетерпелив: погрузиться в сумерки прошлого означает для него испытать свободу, обозначить свои настоящие устремления. Завоевав и освоив определенное внутреннее пространство, он устремлен к новым горизонтам, он жаждет осуществить свои самые горячие желания, «невоплощенную часть своей юности».

На крышах Тюбингена играют краски заката. Романтично? Ну так вперед! Он больше не попросит призрачную женщину присесть за рояль и исполнить в благоухании фиалок ноктюрн Шопена. Прислушиваясь к окружающему миру, столкнувшись с новой действительностью, он жадно исследует ее, пробует на вкус, вдыхает ее аромат, чувствует в ней и очарование и увядание. Он пытается увидеть в разрушительных устремлениях своего детства бурные проявления обретенной им собственной души — счастливой, смущенной, смиренной. Он с удивительной чуткостью соединяет слова в их музыкальности и краски, различаемые им с совершенством живописца. Источника своего внутреннего восторга он не осознает. Он лишь понимает, что весь этот мир существует в микрокосме его души, где каждый отблеск, каждый страх, каждая радость находят в определенном слове, пунктуационном знаке, в мгновении внутренней сосредоточенности свою композицию, свой речевой оборот, свой темп. Он наедине со своей трубкой, настолько погруженный в себя, что его вселенная имеет для него единственный голос — его собственный. Он смотрит на мир из-под полуприкрытых век, соединяя в своем созерцании разыгрываемый миром вселенский спектакль и меланхоличную прелесть детских воспоминаний. В этой медитации нет болезненности, но есть жизненный опыт: «Начало всякого искусства — это любовь. Ценность и значимость искусства определены способностью художника любить».

Вечером 31 июля 1899 года за Гессе закрылась дверь тюбингенского книжного магазина. Он не поехал во Фреденштат и не рискнул отправиться, как предполагал, в Лейпциг побродить вокруг издательства Диедериха в смутной надежде увидеть Елену. Ни Марулла, ни Адель ничего не знают о его планах. Он не пишет ни Карлу, ни Тео. Ганс слишком занят собой, чтобы быть в курсе дел старшего брата. Герман не посещает ни Некар, где некогда ловил рыбу, ни Киршхайм, где собираются в «Короне» его друзья по «Пти сенакль». Он решил двинуться в сторону Штутгарта и 3 августа сел на последний вечерний поезд до Кальва. Чтобы удивить родителей, он немного жертвует своей независимостью и в значительной степени своей гордостью. Их переписка по-прежнему омрачена взаимным непониманием. Когда были изданы «Романтические песни», Мария осудила лучшие стихи сына как порочные: «Я  должна быть искренней. Некоторые твои фразы непристойны, настолько непристойны, что молодая девушка не должна их читать! Будто ты пишешь о животных, а не о человеческих существах». Ее муж, получивший вторую книгу сына ко дню рождения 14 июня, даже ее не перелистал. К нему приближается старость. Проницательность еще блещет в его взгляде, все чаще, однако, не властная пробиться сквозь флер угасания.

Сын быстро прошел узкий коридор, ведущий в их спальню, и появился внезапно, вызвав бурные изъявления радости у обоих. Супругов объединял теперь лишь пепел спускающихся сумерек; страдая, Иоганнес пребывал в сосредоточенном терпении, а Мария в исступлении веры замешивала тесто для грубого хлеба.

У какого источника Герман утолял жажду? Подле отца, вчера им ненавидимого: «Ты хочешь творить, мой сын, это очень хорошо. Но не изнуряй себя, для всего свое время. Молодость — чтобы сеять…»? Или рядом с матерью, вчера такой нежной, а теперь не дававшей ему покоя: «Твоя муза — это ядовитая гадюка. Беги! Она тебя отравит ядом. О мое дитя! Я должна тебя предупредить! Отвергни ее! Она не чиста! У нее нет никакого права на тебя… Человеческая природа грешна, то, что от уст, от пера — скверна. Ты думал об этом»?

Он не забыл, что написала ему Мария, после того как прочла его книги: «Я их просмотрела. Я не спала всю ночь. Я должна тебя предупредить и сказать тебе правду. Есть мир лжи, где низкое, животное, нечистое в человеке представляется красивым. И есть мир истины, в котором грехи являются не чем иным, как грехами. Человек ведь тянется к прекрасному. Достойно ли так пресмыкаться?» За патетическими вопросами следовали стенания: «Мой дорогой мальчик, да спасет и сохранит тебя Господь!» Марию охватывал экстатический порыв веры. Она говорила с сыном, как с индийцем или готтентотом: наивными формулами, быстро, не давая ему опомниться, рисовала одну картинку за другой, стремясь каждым словом обеспечить себе вечное блаженство. На эти письма, полученные в середине июня, он счел нужным ответить: «Я не думаю, что мои книги принесли тебе хотя бы половину того горя, которое я испытал от твоей оценки. Вы хорошо знаете слова: „Для тех, кто чист, все чистое“; а меня вы причисляете к нечистым». Он подписал письмо, положил в конверт, пошарил в карманах и решил было отправиться на почту, но остановился в раздумье на пороге — и принял решение «не отвечать на это письмо, не отвечать на него вообще…» За это Мария его благодарит: «Спасибо, что ты не ответил мне резким письмом! Я не нахожу удовольствия в том, чтобы тебя уязвить… мне достаточно тяжело об этом писать. Я из-за тебя не спала три ночи».

При встрече с матерью сын был более всего расположен ее понять. Но музыкальные темы, звучащие в нем, формы, которые он создает, не имеют ничего общего с этой сильной женщиной, воспламененной служением Богу, в угоду которому она на протяжении многих лет гасит огонь своего сознания, иссушает $учьи своей души, истязает свою плоть.

' Герман возьмет под мышку пакет с пирожками из отборной пшеницы, испеченными матерью, поцелует отца, соберет багаж и, захватив свои книги, отправится в Киршхайм, где трактирщик Мюллер обычно потчует друзей из «Птисенакль». Едва войдя, он увидит за столом хозяина очаровательную незнакомку с круглыми щечками, обаятельную и дерзкую: он замечает «пунцовые губы, а за ними белые острые зубки», «то туфлю с черным чулком, то изящно выбившийся локон, загорелую шею, то тугие плечи… то прозрачное розовое ушко». «Под вольно выбившимися завитушками смугло и тепло поблескивала красивая шея» прелестницы.

Веселый трактир у двух каштанов, теплая атмосфера, восхитительное пиво. Голубое платье, «сквозь завязочки проглядывает полоска кожи». Молодые люди смеются, поднимают тосты, все, кроме застывшего в восхищении Германа, который остановился в дверях с горящими висками…

 

Глава VII СОЗЕРЦАТЕЛЬ

 

Лишь тот проникает в сумерки своего сознания, кто пристально следит за своими самыми мимолетными ощущениями и ищет исток каждой своей эмоции.

Г. Гессе. Герман Лаушер

 

Трактирщик Мюллер, довольный своим погребом, атмосферой своего заведения и своим столом, гордился тем, что принимает клиентов под крышей семейного дома. Он предлагал им воду из источников близлежащих долин, готовил лучшие салаты и поил веселящими кровь напитками. Трудно сказать, думал ли он о друзьях из «Птисенакль», когда приглашал Юлию Хеллман провести лето в Киршхайме, наводненном в это время туристами. Первый из прибывших, Людвиг Финк, поддался очарованию дома и забил сбор своим товарищам: папаша Мюллер хорошо готовит, у него удобные комнаты с видом на старый город, сад с цветущими каштанами и две очаровательные племянницы — старшая Юлия просто восхитительна.

Молодые люди прибыли: в соломенных шляпах, с тросточками, элегантные и красноречивые. Бросив велосипеды и забыв про купание, отказавшись от верховых и пеших прогулок, пятеро весельчаков принялись грезить о прелестной Юлии. Людвиг Финк был сражен первым, потом настала очередь Карла Хаммелехле и Гессе, а позднее жертвами пали и Генрих Фа-бер с Оскаром Раппом. Мюллер вынужден был признать, что его миленькая родственница, которую он еще недавно качал на коленях, обладала какой-то дьявольской властью над мужскими сердцами. Она ворковала, сверкая и переливаясь таинственными золотыми бликами, словно павлин на солнце. Юноши останавливались как вкопанные, затаив дыхание, не в силах оторвать взгляд от свеженьких щечек, сияющих завитков, изысканного корсета и тоненькой талии. Они дрожали, готовые подчиниться власти этой женщины с искрящимся взглядом, ее словам и жестам, ее прелести. Юлия появлялась всегда в сопровождении сестры, худенькой и бледной девушки, и казалась пленительной матерью или мечтательной гувернанткой. Она чуть сгибала лебединую шею в пенящихся высоких кружевах, и одного слова, произнесенного ею за чашкой чая, было достаточно, чтобы вскружить голову любому. Поклонник начинал дрожать и бормотать всякий вздор, совершенно очарованный ее невинной прелестью. Ее невозможно было называть иначе, чем «моя фея», «дитя», «милашка», «сердце мое», «прелесть моя», «принцесса». Маленькой мадонне из плоти и крови не хватало только быть коронованной прекрасной диадемой.

Друзья становились соперниками. Она же не знала, ни чего хочет, ни кого выбрать, и своими легкими ножками безжалостно топтала сердца всех пятерых. Они страдали от ее невинной таинственности. Она же заставляла себе поклоняться исключительно из любопытства, далеко еще не искушенная в намеренном кокетстве. Для Германа она — «крошка Лулу» за ее маленький рост, правильный овал лица и красивую линию бедер. Это невероятно, но желавший польстить ей поэт выглядел нелепо. Он поклонялся ее красоте, кидался на колени, бормотал бессмыслицу, сочинял дурные стихи наперегонки со своим другом Финком. Людвиг, более агрессивный, чем Герман, и торопящийся выразить свой пыл не только поэтически, опередил друга. Спустя десять дней тот бежал в Кальв и в письмах принялся изливать свое исступление. «Я  обвиняю вас в том, что вы лишили меня покоя, я вас обвиняю, потому что вы меня истязаете. Вы не представляете, какие мучения ревности я испытываю…» Далее на протяжении двух страниц следуют восклицания в том же духе: «Вы — моя принцесса, сокровище моих грез… моя прекрасная дама, любимая… моя королева… моя мучительная страсть. Ради Бога! Примите меня как вашего раба. Вы властны распоряжаться мной как героем или шутом». В том же тоне он умолял Юлию принять чудачества влюбленного, который счастлив быть с ней знакомым, и проклинает разлуку. В этой путанице торжественной манерности и абсурдных признаний он упрямо придает себе черты трагического любовника. Он пишет в постскриптуме: «Отложив в сторону эти строки, я подумал, что они ужасно глупые. Однако я их вам отправляю. Разум отказывает мне, когда мной владеет мысль о вас…»

Несколько недель Герман настойчиво просил Лулу выслать свой портрет, отправил ей цветы, стихи, где представил себя сумасшедшим и рабом, в рубище, с шутовскими бубенчиками, предающимся на волю своей госпоже. Юлия осталась холодна. Нимфа не пришлет ни писем, ни фотографий, ни даже почтовой открытки и не поблагодарит за цветы. Последнее настойчивое письмо, украшенное восьмистишием, она удостоила банальным ответом, будто страницы, исписанные пламенным воздыхателем, содержали какую-то деловую информацию. Позже он узнал о печальном конце ее любовных историй. Маленькая принцесса из Киршхайма вызвала неудовольствие и преследования жены трактирщика, которая устала от ее выходок. «Каналья, злюка, ревнующая к успехам молодой девушки», — будут утверждать последние воздыхатели. Фабер, открыв объятия растерявшемуся ребенку, никак не мог опомниться от счастья: «Мы подошли друг к другу, моя маленькая девочка и я. Мы желали тех коротких часов, когда могли друг друга обнять… Я должен был бы ее увезти!..» Но он этого не сделал — ни он, ни никто из друзей. Преследуемая вздорной трактирщицей, обиженная, притесняемая нежная принцесса была изгнана со своей сестричкой Софьей из Киршхайма.

Можно улыбнуться этой истории и подумать, что мимолетное и банальное приключение осталось в памяти Германа незначительным эпизодом. Ничего подобного: благодаря этой женщине он постиг тайну эротизма. Его воображение рисовало тело Юлии, пробуждая вожделение. Плотские желания — это грех! Пухленькая субретка, то прилегшая на траву, то умирающая с голоду во время еды, то расшнуровывающая свой корсаж в жаркие дни, вызвала в нем фантасмагорию сладострастия, которая однажды оживет в его творчестве.

В Базель Гессе приезжает 10 сентября 1899 года. Герр Рейх ждет его на пороге нового магазина. Это приветливый респектабельный швейцарец, женатый на уроженке Берна. Если Герман и разочарован порученными ему обязанностями — доставка газет, контроль за кассой, — то доволен окружающим покоем, своими пятью коллегами, пансионом в десяти минутах ходьбы от магазина. Он совершенствует французский, которому его когда-то учила Марулла и который ему необходим почти настолько же, насколько и немецкий, для общения с клиентами. Он меняется на глазах, успокоенный высокими городскими мостами, фонтанами, готической архитектурой и тысячей колоколен, устремленных к небу. Он отказался от своей ивовой тросточки, соломенной шляпы и фрака молодого сноба, спрыгнувшего на рейнский берег, как запыхавшийся путешественник на платформу долгожданного вокзала.

Базель стал для него впоследствии не только воспоминанием о молодости, но, как Амстердам, Прага, Вена или Рим, символом эстетизма и тайной мистики. Здесь соседствовали грузовые суда и церкви, величественные в своем священном спокойствии. Соборы, представлявшие собой произведения искусства, и сотня музеев ожидали своих посетителей. На их скамьях он провел не один час, созерцая собранные в них шедевры. В самом сердце городских святынь человек чувствовал себя ничтожной песчинкой в шумной толпе, среди ярко освещенных кафе и городских огней. На улицах не было валяющихся бродяг, нищих, просящих подаяния. Здесь ходили погруженные в задумчивость профессора, чопорные клерки и благородные образованные буржуа. Доктора и философы принимали у себя интеллектуалов-космополитов, а их потомство благополучно росло за надежными решетками частных владений.

В Германе периода Базеля, — укутанном в теплое шерстяное пальто, с непокрытой головой, с гладко выбритым подбородком, в начищенных ботинках, — нельзя было узнать тюбингенского оборванца, стенающего в одиночестве, еще меньше он напоминал помешанного от любви. Новоиспеченный служащий книжного магазина держится просто и мило. Он гуляет по городу, ступая на старинные камни мостовых, спускаясь по мраморным лестницам к переливающемуся на солнце Рейну. Он ищет общества историков и исследователей, архивистов и ученых, причастных к тайнам древности. Губеры, Гуене, старые друзья его родителей, относятся к нему как к сыну. Доктор Рудольф Васкернагель, «коренной житель Базеля, немного чопорный и подозрительный по отношению к иностранцам», радушно открывает перед ним двери своего дома. Едва он покидает fcopor его жилища в Брунгасслейн, одной из улочек старого города, как его приглашает сам герр Рейх к себе в Риен, расположенный в нескольких километрах от центра. Он заходит на чай к профессору Метзгеру, проводит вечера у Ларошей, которые знали его шестилетним мальчиком, когда Мария Гессе, молодая жена пастора, водила сына в школу. Наконец, Герман наслаждается обществом француза, пастора Барта, своего соседа по столу в пансионе. «Я был поражен его полновесной риторикой, артистичной и пламенной», — вспоминал он.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 68; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!