Глава II ПОДЕЛЕННОЕ КОРОЛЕВСТВО 9 страница



Нервозность Германа ничтожна по сравнению с безумием влюбленности, просыпающимся в нем при одном имени Евгении. Может быть, он поджидал ее на повороте дороги? Отводил в сторонку, прося выслушать его стихи? Бросался перед ней на колени? Неизвестно. Она была в его глазах совершенством. Он любил ее, как сын, как брат, как любовник. То ему кажется, что в нем просыпается мужчина, то он чувствует себя ребенком. Он хочет доверить ей все: свои поэтические мечты и желания, вложить в ее материнские руки свои пальцы, испачканные чернилами, и оросить слезами ее грудь. Но раздраженная Евгения отталкивает его. Ее лицо выражает лишь холод и скуку.

Едва проснувшаяся мужественность бросает его в неистовство. Черты лица приобретают большую определенность, глаза кажутся глубже, кожа болезненно бледна. Его воображение рисует картины грубого обладания, заставляя вместе с тем проникнуть в мистический опыт вечной мудрости: «…Любить женщину, отдавать себя ей, погружаться в нее и чувствовать, как она погружается в тебя, — это не то, что ты называешь „влюбленностью“… Для меня это путь к жизни и путь к смыслу жизни…». В течение нескольких недель он упорно преследует Евгению. Неопытный в любви, гурман плотских радостей, которые ему недоступны, он раздражен и слишком назойлив. Наконец молодая женщина, пользуясь во время катания на коньках моментом, когда он неловко падает, покидает его навсегда.

Новогодние праздники Герман традиционно проводит в Кальве с родными, собирающимися вокруг Иоганнеса для чтения Священного Писания и совместного пения церковных гимнов. Он кажется спокойным, милым, будто пребывающим в полудреме. Адели вот-вот исполнится семнадцать, Марулла переживает трудный переходный возраст, Ганс еще юный школьник. Старшему брату они не докучают. К нему относятся бережно, щадя его внутреннюю сосредоточенность.

Кризис наступает 20 января 1893 года — Германа охватывает мучительная тоска, не оставляющая внутреннего выбора: «…я читал Эйхендорфа, когда почувствовал внезапный приступ боли». Он пристально наблюдает за собой и видит, как болезнь все сильнее овладевает им: его все чаще окутывает холод бытия. «Вы, истощенные, идите и ложитесь, потому что вы нуждаетесь в покое. Бьет час, когда будут готовы для вас ложа под землей», — пелось в хорале, который исполняла накануне Мария. Она выбрала его в сборнике «Арфа души». Иисус изображен там сидящим на краю колодца и беседующим с женщиной, самаритянкой, которая пришла зачерпнуть воды. Терпкая красота этого отрывка взволновала Германа, который, по собственному признанию, придавал мало значения словам, когда пел их вместе с родителями. Но в одиночестве каждое слово так сильно проникало в душу, что его в самом деле обуревало, вплоть до пароксизма, желание уснуть навсегда. Он закутался в шубу и сел на поезд до Штутгарта, чтобы опять купить револьвер.

По возвращении в Каннштат он кинул оружие в шкаф и сел писать родителям, полагая, что это его последнее послание. «Помогите мне, — нацарапал он, — помогите мне, если бы нашелся кто-то, кто понял меня и помог мне перейти в мир иной». Он долго пролежал на кровати, дрожа от холода. На заре после бессонной ночи, когда он направил на себя револьвер, вошла его мать. Она держала в руках его последнее письмо, новое богохульство. «Твой Бог, — писал он ей, — может спокойно существовать. Он может быть совершенно таким, как ты его себе представляешь, он не интересует меня».

Мария, согбенная от усталости, в волнении подходит к сыну. Она простудилась еще в Кальве и дрожит от холода после тяжелого путешествия. Она смиренна и бледна, в ее глазах светится доброта, но она не может говорить. Герман бросает ей лавину проклятий, наподобие тех, что писал в письмах:

— Ты будешь мне проповедовать о своем Иисусе, о своем Боге! Я их знать не желаю!

Идет снег. Она слышит его будто сквозь вату.

— Я ненавижу тебя, Бог, мне на тебя наплевать. Ты измучил меня, ты меня угнетаешь, ты выдумал законы, которым никто не может следовать. Ты побудил великих людей отравить нам жизнь. Будешь ли ты меня ругать, сокрушаться, смеяться надо мной, поносить меня или плакать?

Будто прося прощения, она не проронила ни слова. Он взбешен:

— Не думай, что так ты сможешь на меня повлиять. Я останусь тем же.

«Я чувствовала себя бессильной против дурной силы, — напишет Мария, — я была в оцепенении. Я видела, что он очень болен, разгневан и несчастен… В пугающем возбуждении он ругал меня, оскорблял, говорил, что будет лучше, если я его оставлю».

Она слышала накануне, как ректор лицея и профессор Озиандер хвалили ее сына, но теперь она неспособна вымолвить ни слова, кроме того, что говорил всегда ее отец: «Только Господь может нам помочь». Проходят часы, мать и сын молчат. Наконец юноша с отвращением бросает оружие.

Почему он вдруг передумал? В его действиях заметны необузданность и инфантильность, очевидное желание привести в отчаяние мать, испорченность, связанная со странным удовольствием почувствовать близость смерти, будто в этом ощущении крылась жизненная сила.

В тот же вечер Герман проводил мать на вокзал. Он почувствовал какую-то неловкую нежность, когда поправлял у нее на плечах шаль, но ему не хватило сил помочь ей подняться в вагон. Он повернулся к ней спиной и медленно удалился, угнетенный, низко опустив голову. Его бунт, попытка самоубийства, его страдания — все напрасно! Станет он нотариусом, воспитателем, поэтом или певцом, какая разница! Он дошел неверной походкой до своей комнаты и разразился рыданиями, чередующимися с приступами смеха. Вот какая мысль пришла ему, священная и яркая: «Я — это бросок природы, бросок в неизвестность, может быть в новое, может быть, в никуда, и сделать этот бросок из бездны действенным, почувствовать в себе его волю и полностью претворить ее в собственную — только в этом мое призвание». Ему казалось, что у него нет воспоминаний, и суматоха вокруг него исчезла. Друзья оставили его. Но, как ни странно, в этот момент он ни в ком и не нуждался. Удары колокола отсчитывали время, вечером в окнах зажигался свет. Обращал ли на все это внимание изгнанник? Он был здесь чужаком для всех — для прохожих, играющих мальчишек, колясок, покачивающихся на гибких рессорах. Он надевает шерстяной плащ, какие носят крестьяне, и отправляется в трактир.

«К сожалению, Герман живет теперь исключительно в свое удовольствие, — пишет Гейгер 3 апреля 1893 года. — Он часто возвращается пьяным после полуночи, его часто беспокоят его сотрапезники из бистро». Он проникает в мир ночных кафе, где шумят рабочие и бродяги, неподдельно радующиеся жизни под испускающими чад керосиновыми лампами среди клубов табачного дыма, где на столах между пивными кружками лежат разрезанные буханки хлеба. Так сын Иоганнеса и Марии открывает для себя новое ощущение жизни.

Лет в восемь родители объяснили ему, что у Кальва два лица: богатые кварталы с красивыми жилищами и бедные полузаброшенные и неухоженные трущобы, где царят нищета и порок. Теперь, вопреки запрету отца, юноша связался с настоящими бродягами. Что влечет его к «этим людям в лохмотьях, пропитанных шнапсом», он и сам не понимает. Но ведет эту жизнь, потому что не знает, что ему делать с самим собой.

Как-то вечером, охваченный скукой, он прильнул к оконному стеклу и увидел в окне напротив отчетливый силуэт. Там жила девушка, «бледная, чувственная, ироничная, похожая на меня…» Он очень быстро с ней познакомился, они вместе катались на коньках, и он был самым верным ее кавалером. «Я  говорил с ней о религии и о многих других вещах». 7 марта 1893 года он, вернувшись к реальности, пишет: «Я  не видел ее несколько дней, а сегодня она мертва. Несчастная мертва. Это меня потрясло. Ее теперь положат в гроб, а гроб зароют в землю, где темно, сыро и холодно. я здесь, я живу, у меня горят щеки, я могу уходить и возвращаться, говорить и смеяться, пока жизнь не покинет меня, как эту девушку». Он опускает горящую голову, его охватывает внезапное головокружение, и ему кажется, что он погружается в предсмертную агонию юной подружки: «Дыхание мрака коснулось меня, я почувствовал, как моя голова становится все холоднее, я думал: „Теперь конец…“ — и переживал это состояние, не в силах ни читать, ни двигаться, ни слышать, ни говорить».

Зима отступила. Весенний ветер пронесся над Швабией. Герман прогуливал лекции, а вечером, прихватив тросточку, отправлялся по знакомым кабачкам. Однажды он возвращался с очередной пьянки и, хотя небо со звездами уже начало кружиться над ним, в свете оставленной им гореть дампы заметил под своей дверью конверт. Это было письмо от матери. Она сообщала, что его дед Герман Гундерт скончался в воскресенье, 24 апреля.

Основатель миссионерского издательства несколько дней ощущал сильную слабость. Вечером 21 апреля у него начались настолько сильные боли, что умирающий только и смог произнести: «Собирайте меня в дорогу». Мария позвала близких петь псалмы. «Папа попел немного с нами, — пишет она, — то есть пробасил вполголоса около двух строк. Лицо его было озарено улыбкой, на лбу поблескивала испарина. В два часа ночи начались предсмертные хрипы. Дышать ему становилось все тяжелее». Вспоминая о последнем вздохе своего отца, жена Иоганнеса позднее скажет: «О, как мы были рады его избавлению, маленькой передышке перед последним его мгновением». Как только открылась почта, Мария известила Германа: «Дедушка видит теперь то, во что верил. Приезжай. Похороны в четверг, в час».

Молодой человек отправился на утреннем поезде и вернулся несколько часов спустя на вечернем. В его бумагах не осталось ничего, что сохранило бы его впечатления о церемонии, которую Адель назвала «очень красивой». Он просто написал:

«Я  совсем не могу себе представить, как можно жить без него… Для меня это так, будто я потерял что-то очень важное, что-то необъяснимо важное».

Пьянки и отлучки из лицея происходят все чаше. «О Германе приходят дурные вести, он не является ночами домой и попал в полицию, — пишет расстроенная Адель. — Мама думает, дело кончится тем, что его выставят за дверь. Папа думает, что прежде всего ему нужно получить диплом…» Юноша переживает период молчания и траура. Находит ли он в своих возлияниях тень Гундерта или бежит от призрака Евгении?

Алкоголь его освобождает. Герман хорошо разбирается в ритуале и наполняет свой стакан весьма искусно: «Надо наклонить горлышко бутылки к стакану, затем постепенно удлинять струю, поднимая бутылку вверх, и под конец снова опустить ее как можно ниже». Желание выпить охватывает его особенно сильно после очередного посещения лицея, откуда он возвращается вечно ворчливым и недовольным. «Я  был пьяница… Правда, я значительно сократил свою дозу, но каждые две-три недели льстивый бог снова уговаривал меня броситься к нему в объятия». Юноша пренебрегает любыми запретами, проявляет развязность, смотрит на все с иронией и гордится своим атеизмом.

Он решает прервать трехмесячное молчание и пишет 13 июня 1893 года родителям насмешливое и непочтительное письмо, подобного которому они еще никогда не получали: «Лучше не столько не иметь идеал совсем, сколько иметь отличный от ваших! Моих вы не знаете и не признаете. Теперь я законченный эгоист. Да будет так! Если вы во что бы то ни стало хотите узнать мой идеал, то, во-первых, это отецмиллионер; во-вторых, несколько готовых оставить наследство родственников; в-третьих, жить и путешествовать, где мне заблагорассудится. Я считаю деньги абсурдом, но тем не менее предпочитаю их иметь». И сардонически: «Если бы у меня была возможность, воспользовавшись своими высокими идеалами, обменять их на добрые купюры… ха… ха!» Что можно думать об этом порочном и горячем мальчишке, поднявшем так высоко магический образ Евгении, который, развеясь, оставил ему столько горечи?

Заметив, что природа человека определяется «скользкой ложью, которая окружает и защищает его», Герман хочет вырваться из этого замкнутого круга: «Каждый вынужден предъявить свою личность, и никто не знает, что в нем является неповторимым». Он вглядывается в себя — непреклонный, с надеждой достичь той радости, которой можно безудержно отдаться. Быть может, подобную цель имел Рембо, когда проповедовал «долгую, всеобъемлющую и последовательную безнравственность во всех смыслах», желая «обрести истину в теле и душе»?

В середине июля Герман Гессе сдал экзамен — не блестяще, но успешно. Если он откажется от своей привычки пьянствовать и будет следовать строгому распорядку, наставник Гейгер подготовит его к сдаче «Абитура», серьезного экзамена, который должен открыть ему дорогу к дальнейшему образованию. пока в его жизни наступают каникулы, текущие, как поток воды.

«Герман много рыбачит, — пишет Мария дочери Адели. — Вчера наш стол украшала восхитительная свежая рыба». Карпы, плотва, сомики, вкуснейшие лини и маленькие гольяны разнообразят семейные трапезы, сопровождаемые бурными пожеланиями в адрес юного рыбака продолжать в том же духе.

В августе в Кальве стоит жара. На прибрежных лугах, на берегах, поросших ивами, жужжат комары, а Нагольд лениво переливается под солнечными лучами. Герман прогуливается по мосту, возле готической часовни, садится на парапет. Кажется, он в глубокой задумчивости созерцает воду, но на самом деле слышит шум города вокруг, видит спинку головля в воде, облако в небе и ощушает в себе таинственную независимость, которую старается выделить, поймать в потоке своих ощущений, как рыбу на крючок. Его самосозерцание «полно радостью победителя». Мечты и ностальгия уносят его далеко от лицея, экзаменов и всего остального в «высший мир», где его ждет «горя-чее и блаженное предчувствие своей неповторимости».

По возвращении в Каннштат Герман опять испытывает жестокие головные боли. «У меня целый день раскалывается голова. Будто чтото давит меня изнутри, постоянно и страшно сильно». Мигрень и упадок сил — вот лейтмотив его октябрьских писем, где звучит отчетливое желание заняться каким-нибудь ремеслом. Ему не нужны больше ни лицей, ни экзамены, ни учителя. «Учредители, за чей счет здесь учатся и содержатся семинаристы, тем самым позаботились о том, чтобы из воспитанников вырастали люди весьма определенного толка и позднее их всегда можно было бы узнать…»56 Германа тошнит от этой продуманной формы крепостной зависимости, и он от нее отказывается. Но когда родители находят ему место ученика у типографа в Эслингене, когда его рукой уже подписан контракт, он сбегает оттуда!

Иоганнес пишет доктору Зеллеру 1 ноября 1893 года: «Мой шестнадцатилетний сын Герман, кажется, действительно страдает „moral insanity“, потому что в прошлый понедельник он покинул типографию в Эслингене, куда только что поступил учеником; причем однажды он уже сбежал, в 1892 году, из евангелической семинарии Маульбронна и не смог ужиться в лицее Каннштата… Будьте добры, осмотрите моего сына. Мы не знаем, что еще предпринять…» Юношу осматривают и не могут сразу решить, к какой категории больных его отнести. Его нелепые идеи, его алогичные поступки в общем-то могут быть объяснены молодостью, однако в конце концов поставлен неутешительный диагноз: он сумасшедший. В его последних выходках усматривают признаки потери разума. Излечить его не может ничто: ни теологические беседы, ни больницы, ни настои морозника пастора Блумхардта, ни, тем более, эзотерический язык Пфистерера. Ванны, любимые занятия, литературные пристрастия приведут одержимого, который балансирует между повиновением и бунтом, лишь к тому, чтобы возвратиться наконец, ноя в глубокой ипохондрии, под крышу своих родителей, у которых он попросит гостеприимства.

Иоганнес безжалостен по отношению к безумцу. Он принимает непокорного неохотно, подозревает его в неискренности. Вечные головные боли, усталость, спазмы: а если все это притворство, чтобы обмануть мать? И однажды Герман признается: «В подобных ситуациях часто лучше всего заболеть, пожаловаться на рвоту и улечься в постель. И таким образом выпутаться. Придут мать с сестрой, тебе заварят чай… Можно плакать или спать». С самого начало долгого 1894 года, который он проведет, работая спустя рукава, у домашнего очага, Мария умножила свои заботы о нем: «Бедный ребенок. Он поет под фортепьяно собственные стихи, совсем грустные. Вчера и сегодня он долго сидел у озера». Задумчивость, праздность — ничего нет более ненавистного для Иоганнеса, постоянно изводящего себя работой. Герман осмеливается подле него хвалиться тем, что он бродяга и поэт, то есть пустослов! Отношения между отцом и сыном накаляются до такой степени, что они перестают разговаривать и обмениваются, живя под одной кровлей, лишь письмами. «Чтобы избежать бесполезных конфликтов, — пишет Герман Иоганнесу, — я использую переписку. Опыт показывает, что другое общение невозможно, мы друг друга раздражаем, наши взгляды и принципы слишком несхожи». Рядом со стареющими родителями, погруженными в чуждый ему мир, Герман чувствует себя одиноким.

Однажды, чтобы покончить с бесполезным течением дней, Герман решает открыть им свою душу. Это было незадолго до начала лета. Колосились поля. В садах Кальва возобновились игры среди цветения медвежьих ушек, посаженных на Пасху. Юноша пишет, даже не пометив датой, длинное письмо, настолько для него важное, что он вспоминал его до самой своей смерти: «Я больше не в семинарии, не в Каннштате, не в Эс-лингене. То, что я ушел, вы расценили как патологию. Это не так. На самом деле, я не чувствовал в себе ни сил, ни желания стать тем, кого вы хотели во мне видеть. Я всегда посвящал свободные часы собственному развитию. Вы называли это искусствами, которые неспособны принести доход. Но я надеялся, надеюсь этим жить. У меня никогда не хватало мужества вам это сказать, потому что я знал, что мои желания и проекты не соответствуют вашим, и поэтому мы разошлись… Теперь мое решение непоколебимо. Я знаю, что вы подумываете в отношении меня о заведениях, подобных Штеттену, ради бога! Об этом думать больше не надо. Ваши планы… не привели меня ни к чему… Я хочу попытаться осуществить собственные».

В первый раз Герман представляет отцу конкретную программу, для выполнения которой просит денег, неограниченное количество бумаги и свободу. Однако есть ли у него в действительности точный план? Тем не менее он упорно просит дать ему шанс и «крышу над головой». На это Иоганнес отвечает письмом, пронизанным презрением. Куда ты пойдешь? Как собираешься зарабатывать деньги? Какую ты даешь гарантию, что > не будешь опять пить, курить и делать долги? И запутывается в философских рассуждениях относительно «экзистенциальной тошноты», так часто испытываемой его сыном, против которой он как непогрешимый пастор предписывает три средства: медитацию, смирение и деятельность. Такой ответ — это отказ.

пока Герман помогает матери в саду. Он наблюдает за растениями, птицами, вечно струящейся в реке водой. И внутренний голос нашептывает ему: «Вы поэт не потому, что пишете новеллы и прочие вещи. потому, что понимаете и любите природу. Какое дело другим, что дерево шумит или гора сияет на солнце? для вас это жизнь, которой и вы хотели бы жить». Для Гессе куст в лучах солнца, камень под дождем — все живет, страдает и борется. Теперь он хочет одного: ловить вовне соответствие своему внутреннему состоянию. Он жадно поглощает книги старика Гундерта. Там его королевство. Он живет затворником на чердаке, открывая для себя философов и мистиков. Ему нравятся стихи Жан-Поля, он читает и перечитывает Гёте, Новалиса, в своей осененной музами каморке радуется новым открытиям, созерцая цветение своей души, за которой он бережно ухаживает теперь, как за хрупким растением.

Июньским утром 1894 года, около полудня, юный садовник с обожженным солнцем лицом возвращался в «свою» библиотеку, когда Иоганнес пригласил его к себе в кабинет. Впустив сына, смущенный пастор остановился около письменного стола, оперевшись рукой о пюпитр, и высокопарно и скучно заговорил. Из его речи, усыпанной библейскими цитатами, Герман запомнил, что всякая праведная жизнь человеческая должна иметь цель, что его сын об этом не думает, что он упал очень низко в глазах Господа. Поэтому они с Марией решили, что он должен заняться физическим трудом: он поступит учеником на кальвскую часовую фабрику Генриха Перро.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 66; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!