Глава II ПОДЕЛЕННОЕ КОРОЛЕВСТВО 5 страница



«Насколько иначе выглядела дверь дома, беседка в саду и улица в воскресенье вечером, нежели в понедельник утром! Совсем иначе выглядели настенные часы и образ Христа в жилой комнате по тем дням, когда там царствовал дух дедушки, по сравнению с днями, когда это был дух отца, и как все еще раз менялось по-новому в те часы, когда вообще никакой иной дух не давал вещам их сигнатуры, кроме моего собственного, когда душа моя играла с вещами, наделяя их новыми именами и значениями!» Странной властью обладал этот мальчик властью делать красивым, безобразным или ненавистным все что угодно. Плененный непостоянством мира, он пытается разгадать его загадку: «Как мало, однако, твердого, стабильного неизменного! До чего все жило, претерпевало перемены, желало преобразиться, жадно подстерегало случая разрешиться в ничто и родиться заново!»

Герман стал будто учеником колдуна, все ему казалось подвластным. Это потрясающе: он ощущает себя владыкой воображаемого мира! Ему сопутствует призрак странного сказочного человечка — ангела ли, демона — не понятно. Быть может, его собственная тень. Или это он следует за призраком? На мостовых города, вокруг фонтана, на тропинках сада — везде этот странный персонаж оказывался рядом. «Когда маленький человечек становился для меня зримым, на свете был только он, и, куда бы он ни пошел или что бы ни начал делать, я должен был следовать за ним, делать, как он».

Марию беспокоит нервозность Германа — он смеется и плачет ни с того ни с сего, плохо спит, дуется по любому поводу. Хуже того — он рвет соседскую смокву, ломает спички, игрушки, дерется, отказывается слушаться родителей.

Все началось незадолго до рождения Маруллы, 27 ноября 1880 года, во время прогулки, которую Герман никогда не забудет: повиснув на пальто матери, он старался дотянуться до руки отца, когда почувствовал себя схваченным одним из дядьев — тот взял его на руки с криком: «Смотри!» У ребенка закружилась голова: его в любую секунду могли уронить! Так Герман открыл оборотную сторону мира развлечений: пропасть, небытие. Феерии сопутствовал страх. Ничто не могло искоренить в нем страх быть покинутым.

Когда Герман со своими братьями и сестрами сел в поезд, в Базель пришла весна. В Кальве у него не получилось ни вырастить зимой яблоки, ни вызвать лесного духа, но в своих дерзостях он продолжал упорствовать. Однажды вечером, уставшая Мария записывает в дневнике: «Герман наконец-то спит. После того, как я задала ему розог — так, что он подпрыгнул на кровати. Вот он здесь, измученный герой». в письме, адресованном мужу, стажировавшемуся тогда во Франкфурте, она просит: «Помолись вместе со мной за маленького Германа и за то, чтобы его правильно воспитать. Моих физических возможностей недостаточно: у него веселый нрав, геркулесова сила, удивительно острый ум и потрясающая воля для его четырех лет. Мне так тяжело постоянно бороться с ним — он очень импульсивен и самостоятелен». И так заканчивает свое письмо: «Я дрожу от предположений, что может статься с этим безумным ребенком, если мы ошибемся в воспитании».

Ночью проказнику снились кошмары. Днем он развлекался. Он забавлялся со своими новыми друзьями, его радовало новое жилище, окрестности, где он мог играть в индейцев и охотиться за бабочками. Он знает, что есть два мира, подобно тому, как с одной стороны приходит ночь, а с другой — день, распространяя сияние столь похожее, что происходит путаница. «Глубочайшее, сокровеннейшее устремление моих инстинктов побуждало меня не довольствоваться тем, что называют „действительностью“ и что временами казалось мне глупой выдумкой взрослых; я рано привык то с испугом, то с насмешкой отклонять эту действительность, и во мне горело желание околдовать ее, преобразить, вывести за ее собственные пределы».

Что вышло из этого восхитительного намерения? «Что-то благородное и великолепное может получиться из этого разнузданного мальчишки, — записывает Мария, которая видит его на лужайке сквозь раскрытые окна. — Он скачет, пританцовывает, катается, прыгает непрерывно, совершенно, как маленький жеребенок или козленок. Одежда перепачкана и помята, но упражнение идет ему явно на пользу, иначе он наделал бы каких-нибудь пакостей». Как только он отправлялся гулять в город, сыпались жалобы: «Герман ударил моего ребенка», «Герман разбил стекло», «Герман перевернул коляску с малышом…» Но когда сын рассказывает ей о прочитанных книгах или приходит к ней со своими тайнами, мать восхищается: «Это такая радость быть рядом с ним. У него всегда есть что-то новенькое… Он пишет замечательные стихи!»

Базель, его праздники, барочные дворцы, порт с сероватым молом над водами Рейна, усеянным устрицами, — все это очаровывает семейство Гессе. Интеллектуальная атмосфера — настоящее чудо: «Мы чувствуем себя как одна большая семья. Вместе любим и молимся вместе», — пишет Мария, которой вот-вот исполнится сорок, незадолго до рождения 13 июля 1882 года ее девятого ребенка Ганса.

Герман только что поступил в миссионерскую школу. Что делать с мальчишкой, она не знает: «Маленький Герман сегодня утром прогулял уроки. В наказание я заперла его. Это не возымело действия. „Меня бессмысленно здесь держать, мама, — услышала я от него. — Я ведь могу смотреть в окно, и это уже забавно“». В другой раз, после вечеринки, где пели, он спросил вдруг отца: «Ну что? Хорошо я пою, правда? Так же хорошо, как сирены?» И, лукаво прищурясь: «Интересно, я такой же злой, как они?» Иоганнес обеспокоен поведением Германа: «Я всерьез подумываю отдать его в какой-нибудь пансион за границей.

Мы очень нервные, слишком в чем-то слабые, мы не можем его удержать в рамках».

В миссии у пастора слишком много обязанностей. Мария тоже очень устает. После рождения Ганса в ее черты вкралась усталость, она похудела. Благодать оставляет ее. Она не носит больше длинные драповые платья, а только широкие муаровые, с узким корсетом, тесным и давящим, как свинец. С утра до ночи она хлопочет по дому, присматривает за детьми, тревожится, расспрашивает учителей, навещает больных. Пастор Пфистерер, единственный уважаемый маленьким Германом педагог, дал ей совет поскорее отправить мальчика в пансион. Доктор Гундерт прислал из Кальва согласие, выразил беспокойство: «Мне жаль вашего Германа от всего сердца, и я вас уверяю, меня не радует, что вы отправляете его далеко». Деду известно, что маленький дьяволенок талантлив: «…Он видит луну и облака, долго импровизирует на фисгармонии, рисует карандашом и пером чудесные рисунки, поет, когда хочет, совершенно чисто», — и дедушка-индиец шепчет на ухо своей дочери: «Вы должны в отношении него ждать милости Господней. Вы не можете передоверить кому-либо его воспитание».

Но в июне 1884 года родители приняли все же решение доверить буяна пансиону «Братья Марии». Правда, пансион был расположен близко от родительского дома, и воскресенья Герман проводил с семьей. Решению родителей он подчинился беспрекословно, но глотая слезы. Они смотрели, как он спокойно и строго удалялся в своей темной униформе — коротких панталонах и двубортном жилете. Быть может, он уже воспринял новую манеру держаться? Он худеет, бледнеет, становится молчалив, а дома всем кажется, что он сам с собой не в ладах. Он сутулится, его мучает мигрень, взгляд тускнеет. Он хорошо учится, интересуется латынью. Но, как дикая птица, которую крестьяне звали «recce», томится теперь в клетке, лишенный своей песни.

В сентябре 1884 года ударил гром, нарушивший это безмолвие.

Поздняя осень. Все дети в столовой. Звонит почтальон. Все переглядываются: что бы это могло быть? Телеграмма. Из Шопфхайма. Мария вскрывает ее и разражается рыданиями. Подбегает Иоганнес. Тео — Теодор Изенберг, сводный брат Германа, — исчез. Ему уже было восемнадцать лет, и он работал у фармацевта. Перспектива стать аптекарем его не радовала — он мечтал быть музыкантом. Родители отказались определить его в штутгартскую консерваторию — и он сбежал.

После двух дней и трех ночей мучительного ожидания Тео, однако, вернулся, голодный, весь в пыли, очень бледный, из Мюниха, где, как он объяснил, у него была встреча с музыкальным директором. Более чем когда-либо настроенный посвятить себя искусству, он умоляет родителей, убеждает братьев и сестер. Начинается длинный вечер. Слезы, поцелуи, крики, прикосновение к одиночеству — и компромисс. Решение принято: Теодор отправится к фармацевту в Шопфхайм на год, по истечении которого его запишут в музыкальную школу.

Это событие подействовало на Германа, как электрошок. Мальчик утер слезы. Он любуется Тео и невольно тянется за ним. В нем он уверен. Отдаться страсти, слушать свой внутренний голос, несмотря ни на что, — вот это действительно важно. Старший брат стал в глазах мальчика живой легендой. Его упорство — героическое, а мятежный дух сродни евангельскому. Герман давно пишет стихи и в этот вечер отчетливо осознал, что неподчинение — та свобода, которую дает искусство, что одиночество — свидетельство таланта. И его окрыляет это иррациональное утверждение своей значимости.

Чтобы определить свое будущее, мятежный Гессе использовал короткую формулу: он «либо будет поэтом, либо никем, совсем никем!» В нем «настолько сильно самолюбование и настолько велик страх», что он повторяет, одновременно тоскуя и радуясь, с лицом, орошенным слезами: «Поэт или никто!» Этот взрослый ребенок выражает себя в сентиментальных строфах, немного монотонных и притом порой очень трогательных. Марию радуют успехи сына, Гундерт, однако, не скрывает своего беспокойства: «Я  более доволен его здравыми решениями, чем его стихами. Они мне кажутся для его возраста почти естественными». В семь лет худой и востроглазый мальчишка или носится с индейскими перьями на голове, или вдруг нацарапывает грязными руками какие-то строчки, совершенно убежденный в своей исключительности. Его карманы набиты карандашами и обрывками бумаги. Бумага — его страсть: маленькие листочки испещрены линиями, словами, цветными рисунками. Марулла любуется братом, Ад ель нежно следит за каждым его движением, маленький Ганс хватается за его фалды. Своевольный брат, кажется, вернулся в лоно семьи. Он играет на скрипке, участвует в молитвах и семейных пениях.

В 1885 году у Юлии усилились приступы грудной жабы. «Смерть сжала мне сердце», — говорила она близким. Ее правая нога уже была поражена гангреной, ей оставалось жить несколько недель. В субботу 22 августа старая миссионерка поднялась на своем ложе, будто преображенная: «Христос — моя жизнь. Смерть — это благо». Она говорила с мужем, «изливая душу в горячей молитве». Мария потеряла покой. «24 августа я торопилась в Кальв… У мамы было что-то с головой. Но когда я подошла к ее кровати, она пристально посмотрела на меня, узнав, улыбнулась и радостно поздоровалась». Мария оставалась у изголовья матери до ее последнего вздоха и записала в дневник: «18 сентября, в четверть четвертого пополудни Господь взял эту душу, оставившую земной мир». Два дня спустя состоялись похороны.

Несколько дней в божественных стихах все восхваляли «мир Сионских холмов» — новое обиталище Юлии — и славу великого небесного Иерусалима. Смерть матери подогрела экзальтацию Марии: «Да, жизнь земная кажется нам суровой, но Господь благосклонен, он дает нам предчувствие нетленного мира». На нее сваливается столько испытаний, что ей угрожает неврастения. Первая тревога — об Иоганнесе, который в бесконечных трудах и заботах являет собой лишь тень прежнего горячего проповедника. Затем ее угнетает угроза возвращения в Кальв, куда их призывает вдовец Гундерт, обещая зятю управление пиетистским издательством. Мария огорчена: «Базель, работа, круг любимых нами друзей, наш солнечный дом — так тяжело все это оставить». Больше всего ее беспокоит судьба Германа: как отразится на нем перевод в другую школу, притом в момент, когда он наконец более-менее успокоился? Вера — ее единственная опора: «В тщете дней своих мы забываем, что Иисус нам ясно предначертал. Следовать его воле — значит принять его крест, отказаться от себя, от жизни для себя». У нее впалые щеки, блеклые волосы, губы униженно сложены в благостную улыбку — она терпеливо умерщвляет свою плоть. Набожность возвращает ее в детство. Зачем протестовать, жаловаться, бороться? Надо ехать: «Папа зовет меня!»

Гессе приехали в Кальв в начале июля 1886 года. Адель позже вспоминала: «Дом (красивые передние комнаты которого составляли квартиру деда) в глубине, в части, обращенной к горе, был сырым и мрачным. Мой отец сравнил его с тюрьмой, где он никогда не смог бы хорошо себя чувствовать». Мария упрямо повторяет: «Все хорошо, ведь рядом отец!», — и косится на тесное жилище, где ей предстоит устроить свое семейство. После смерти Юлии доктор Гундерт поручил заботы по хозяйству своей кузине Генриетте Энслин. Домашние звали ее «тетечкой» или Иетточкой. Эта болтливая и властная особа крутилась меж сырыми стенами, раскрытыми саквояжами, опрокинутой лошадкой Ганса и сачками для бабочек Германа. Все чувствовали себя неуютно до такой степени, что даже спокойная и терпеливая Мария с горечью вопрошает: «Жертвовать собой во имя любви — прекрасно и достойно, но что из того? Кто-то этим воспользуется…» Нехотя она пытается приспособиться к неспешной провинциальной жизни, ободряя себя: «Это одиночество полезно для моего духовного развития».

С безысходностью Мария замечает, что «на земле нет ни светлых, ни легких дней». Она прикасается дрожащими руками ко лбу мужа, измученному так же, как она. В издательстве он оказался лишь на вторых ролях, и его самолюбие страдает. Власть Гундерта тонка и неприкасаема. Малейшее движение пальцев, легкий шорох голоса — и повеление деда исполняется. Подавляемая этой сильной аурой, Мария сближается с мужем, чей взгляд день ото дня становится все меланхоличнее. Почти в сорок один он выглядит на все пятьдесят. Она заботится о своем несчастном Иоганнесе, как мать: «Я  чувствую впервые, что для меня значит Иоганнес, что мы значим друг для друга, как друг друга понимаем, почему делаем так, а не иначе».

В двенадцать лет Герман опять увидел свою деревню, мост через Нагольд, кирпичные сооружения на берегу, куда он забирался, чтобы забросить удочки. Он возобновляет отношения с давними знакомыми: бочаром, мадам Корнелией, садовницей, с «Братьями солнца», бедным трактиром, где на жестяной дощечке выгравировано изображение солнечного диска, и особенно с соседкой Анной — своей первой «возлюбленной», веселой и глупенькой, которой он рассказывает о сексуальных отношениях и рождении детей.

Дома Герман окружен сокровищами Гундертов, шкафами, наполненными благовониями и картинками. по дороге в школу он пересекает площадь и проходит под темным сводом городской гостиницы, построенной лет сто назад и выражающей в своем облике дух Швабии, ее луга, национальные напевы. Более чем когда-либо он находится между двумя мирами. Его воображение мечется между ароматами Востока и запахом елей ближнего леса. Он видит все наоборот или мир неудачно развернут? Иоганнес, который помогает сыну делать уроки, удивляется «необыкновенной легкости, с которой он все понимает, притом совершенно не давая себе труда что-либо запоминать».

В 1888 году, во время каникул, он отваживается на свою первую отлучку: «Герман очень обрадовался возможности провести каникулы в Шомберге со своим другом Бартом, но не прошло и десяти дней, как он затосковал и вернулся. Пешком, с тяжелым багажом, он прибыл домой совершенно для всех нас неожиданно». Мария не знала, что и подумать об этой юношеской выходке — уйти вот так, внезапно, пуститься в дорогу, не рассчитав свои силы. «Я  с трудом донес багаж от Шомберга до Либензеля, — рассказал Герман позднее. — Я стиснул зубы и пошел. Провинциальная дорога была жутко пыльная и долгая, вещи все более и более тяжелыми, я нес чемодан, перехватывая то одной, то другой рукой, а еще надо было удержать сачок для бабочек».

Едва Герман толкнул дверь дома в Кальве, его отца настигла старость. Пламенный пастор, одержимый мистическими порывами души, превратился в плаксивого ребенка: его остановившиеся глаза перестали видеть. Впервые сын видел его в таком состоянии. Это были симптомы невроза, которым он сам будет страдать впоследствии. Происходящее перевернуло сознание Германа. Кризисы, конвульсии, пастор бьется в аду, который сделал его неузнаваемым, его благородный лоб испещрен морщинами, рот — в злобном оскале.

В августе 1889 года Иоганнеса отправили на лечение в Берн, в госпиталь для больных с нарушениями деятельности мозга.

Мария, одинокая и измученная как никогда, бегает в поисках более просторного жилища. Наконец ей удается найти дом в Ледергассе, на улице Кюир, куда возвращается больной с предписанием кнайппских ванн и настоя валерианы. Она решает определить Германа в Гёппинген к ректору Бауэру, который подготовил уже старшего брата Карла к сдаче швабского земельного экзамена. «Этот государственный экзамен, — напишет Герман в „Когда я был школьником“, — был очень важен: кто выдерживал его, получал вакансию в богословской семинарии и мог учиться на стипендию».

Затем последовала пауза меланхолии и удрученности. Отпрыск Гессе должен был идти по семейным стопам. Ослушаться — значило продемонстрировать своеволие и впасть в немилость. Ученик семинарии следовал пути, любое отступление от которого считалось грехом. Как могла Мария, не лишенная поэзии, обречь свое чадо на столь мрачное существование? Она отказывалась думать о писательской карьере для сына. Убежденная, как и ее муж, что первенец Гессе должен принадлежать Богу, она крепко привязала его к обществу, в котором он мог существовать лишь ценой постоянных внутренних усилий. Но он восстанет, этот непоседа с тяжелым характером, очень гордый, очень умный. И ничего не захочет слушать… Отвернется… Возненавидит родителей, страстно желающих его спасти, когда речь, быть может, идет лишь об их собственном спасении…

Первого февраля 1890 года Герман отправляется в гёппин-генскую школу. С ним необходимые ему вещи, простыни и рубашки, сшитые домашней портнихой Катериной Бул. Целлулоидные воротнички, куртка с черными пуговицами, аккуратно сложенная с перекрещенными внутри рукавами. Он держится дерзко, будто выжидая ответа на брошенный им вызов. Его глаза блестят из-под почти сходящихся к носу бровей. Во взгляде нет и тени смущения. Он снимает жилье у вдовы Шабль, которая вечно беспокоится о его музыкальных инструментах: гармонике, трубе, скрипке, — и вмешивается в его дела. Эта женщина живет жизнью своих постояльцев, присматривает за ними, кормит. 16 февраля 1890 года Герман с удовольствием сообщает: «Я принят в класс „лучших“. Господин ректор великодушен». В лице Бауэра Герман встретил не только замечательного профессора — он познакомился с Учителем.

Это был «…сгорбленный старик с растрепанными седыми волосами, с глазами чуть навыкате в красных прожилках, одетый в зеленовато-выцветшее, неописуемое платье старинного покроя, в очках, повисших на самом кончике носа; держа в правой руке длинную, достававшую почти до пола курительную трубку с большой фарфоровой головкой, он непрестанно вытягивал и выпускал в прокуренную комнату мощные клубы дыма». Конечно, став лицеистом, Герман не изменился. Он так же недисциплинирован, ерзает на скамейке, звонит в колокол посреди перемены, дерзит, спорит, ссорится. Но старик Бауэр, прозванный студентами эфорусом, за ним присматривает, смеется над его юношескими выходками, всерьез относится к его увлечениям. Подросток ему нравится. Он зовет его Хаттусом, считает в классе заводилой, позволяет на обороте письменных работ записывать стихи и вызывает у ребенка раскаты хохота фразами типа:

— Набей мне… — с трубкой в руке. Или еще:

— Принеси мне кофе, и чтобы выпил не больше двух глотков по дороге.

Бауэр причисляет Германа к «тройке легкомысленных», заставляет оказывать мелкие услуги, умея, однако, и внимательно выслушать своего ученика: «Меня, который всегда был восприимчивым и склонным к критическим суждениям и отчаянно сопротивлялся всякой зависимости и подчиненности, этот таинственный старик пленил и совершенно обворожил просто тем, что апеллировал к самым высшим моим стремлениям и идеалам, как бы не видя моей незрелости, моих дурных привычек, моей неполноценности, что он предполагал во мне самое высокое…»


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 66; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!