Глава II ПОДЕЛЕННОЕ КОРОЛЕВСТВО 8 страница



Едва оказавшись дома, Герман начинает брыкаться. Отец, так желавший его увидеть погруженным в теологические изыскания, вновь пускается в поучения. Он разочарован в сыне. Считаться душевнобольным — не значит ли это быть потерянным для Господа? Раньше между отцом и сыном существовало молчаливое согласие. Их связывала естественная симпатия — оба утонченные и нервные, похожие друг на друга высоким ростом и худобой и, кроме того, оба страдающие маниакально-депрессивным психозом, желчные, своенравные, они легко переходили от черной меланхолии к бурному возбуждению. Несколько недель назад Иоганнес сказал Герману: «Я  измучен такой жизнью, как твоя, и, как ты, болезненно ощущаю несоответствие идеала и реальности». Герман более походил на отца, чем все его братья и сестры. И, быть может, восхищался им больше, чем они. Каждый раз ждал он момента молитвы, когда звучный отцовский голос взывал ко Всевышнему: «Пребудь с нами, Господи!» К этой молитве он присоединял свою: твердую, горячую, почти свободную. Он любил этого человека, способного рассказать на древнееврейском про Золотого тельца и явиться своему сыну мечущим молнии Моисеем, восстающим со страниц древнего текста. Но Иоганнес воплощал Принцип, ненавистный Принцип. И Герман не мог простить отца за внушенный ему с детства страх: страх греха, наказания, мук совести, страх перед непредсказуемостью собственной души…

Дом в Кальве стал для всех адом. Мальчик хочет сорвать черепицу с его кровли, разбить окна, он рычит и воет, словно волк на луну, от безысходности своего положения. «Он немного склонил голову, — записывает старик Гундерт, — но теперь зубоскалит, и самым наглым образом!» Ему говорят, что он ведет себя, как сумасшедший, и он отвечает нахально: «…Тот, кто говорит, что я сумасшедший, сам сумасшедший». По отношению к Марии он то яростный, то ревнивый, следит, когда она приходит и уходит, всегда смиренная. Он разглядывает ее юбку, натянутую на длинные прямые ноги, обручальное кольцо на руке, погружающейся в зерно или сахар. Отец, воспринимаемый им порой как брат, его проклял, в матери он ищет образ возлюбленной. И Мария жалеет своего сына, «чрезмерно возбудимого и раздражимого, упирающегося и бранящегося, который хочет гулять исключительно в одиночестве, жалуется, что скучает, и не делает ничего из того, что просит отец или предписывает врач». В конце концов Иоганнес решает вновь отправить его в Штеттен.

Заведение пастора Шалла было открыто во время каникул, и миссионер Зейгер препроводил туда мальчика. Ни Мария, ни Иоганнес не смогли этого сделать: она говорила, что измучилась душой и телом, а он пытается компрессами успокоить мигрень. Ребенка провожает старик Гундерт. Черты патриарха теряются в огромной бороде. Плечи тонут в складках черного жилета, и руки дрожат от старости. Он зовет внука «Мем-мерль»: нежным именем, уменьшительным от «Герман». Но тот в сильном раздражении бросает в адрес своих родителей: «Они избавляются от меня». Потом вдруг приходит в исступление, поэтичное и яростное одновременно: «До свидания, старый родительский дом! Меня постыдно выставляют за дверь!» Его глаза загораются: «Свобода ведет к дьяволу!» — и в душе совершенно потерявшегося ребенка рождаются стихи:

 

Я в сумасшедший дом бреду. Кто знает?

Быть может, разум мной играет…

 

Действительно ли он сумасшедший? Старик Гундерт ограничивается грустной констатацией того, что «юноша — несчастный малый, которого впору пожалеть!»

Но в Штеттене с Германом обращаются как с преступником. Неделю он молчит. Родители колеблются, написать ли первыми или, напротив, ждать письма от него. Наконец 30 августа они получают от сына письмо, агрессивное и надменное: «На высоком старом пюпитре лежит маленькая папка, похожая на тетрадь, и еще голубая тетрадь. Мне они нужны. То, чего я достиг сам — благо. Взять у меня эти стихи — значит украсть». И подписывается: «Герман Гессе, нигилист!»

Получив за это выговор от пастора Шалла, он пишет: «По логике господина инспектора у меня нет права подписаться „нигилист“! Потому я подписываюсь: Гессе, изгнанник!» Старательно он выводит пером свой девиз: «Ubi bene, ibi patria», а потом, разочарованный, спрашивает: «Sed ubi bene?» Пугаясь самого себя, Герман тем не менее подтрунивает над Иоганнесом, почти оскорбляет его: «Папа подписывает свое письмо господину инспектору „Ваш скорбящий…“. Пожалуйста, не старайся быть скорбящим, мне это никак не поможет, постарайся засмеяться, хотя бы раз!» «Это было первое покушение на святость отца, первый удар по основанию, на котором покоилось все мое детство, основанию, которое каждый должен разрушить, если он хочет стать самим собой». Более неуравновешенный, чем когда-либо, Герман обращается к своей двуликой душе, где уживаются Каин и Авель, братья-враги. Это как театр: поднимается занавес, и возникает ужасная сцена — гениальный ребенок из Кальва в маленькой хижине среди слабоумных! Он поднимает волшебную палочку и шепчет совсем тихо при синеватом отблеске фонаря:

— Давайте, давайте, братья мои, я приглашаю вас на маленькое представление.

И прибавляет со смехом:

— Только для сумасшедших.

Уткнувшись в подушку, он подавляет нелепый смешок:

— Вы готовы?

И падает, сжав кулаки, будто спущенный курок.

 

Глава IV НА ГРАНИ БЕЗУМИЯ

 

Мое состояние в то время было родом безумия.

Г. Гессе. Демиан

 

Этой ночью Карл Герман Гессе, старый доктор из Вайссен-штайна, не спал. В свои девяносто он не удивлялся бессоннице. Биение его сердца чередовалось с опьяняющим приливом вязкой массы воспоминаний, теснивших душу, приближавших к смерти. Ее тень не пугала его. Он погружался в прошлое, укрыв грудь пледом из толстой шерсти и прислушиваясь к молчанию. То, что он написал когда-то внуку в Маульбронн, было верно: «Я могу работать, я могу еще спать… — это великое благо; это поддерживает мое существование. Я не принимаю лекарств и чувствую себя счастливым».

Он потерял третью жену, урожденную Адель фон Берг, 27 сентября 1891 года. Очаровательная женщина, которую он горячо любил, была воспитана в Санкт-Петербурге и принадлежала к высшему обществу. Своим появлением в Кальве за три года до рождения Германа она произвела фурор: с отменными манерами, красивая, изящная и артистичная — она заставила грезить о себе многих. «Как жаль, что доброй бабушки из Вайссенштайна нет больше в живых!» — воскликнул тогда Герман. «Я никогда не видел своими глазами ни своего деда, ни его маленького городка, ни его дома, ни сада с кленами и зелеными скамейками, но я их знал лучше, чем многие города и страны, в которых побывал на самом деле». С интуитивной осторожностью мудреца Карл Герман опасался, что на его внука наложат клеймо сумасшедшего. Он, как и старик Гундерт, предпочитал английское определение «moral insanity». Внук и дед любили друг друга тем сильнее, чем большее расстояние разделяло их. С берегов Балтики старик следил за забавами внука, его фантастическими приключениями и семинарскими занятиями, в которых тот продемонстрировал блестящие умственные способности потомка балтов.

Государственный советник Российской империи был одним из тех немецких баронов, коим приписывалась прерогатива мудрости, отдалявшая их от эстонцев и литовцев, бедных и простых людей, в душе еще язычников. Пиетизм положил этому конец: несколько угасла вражда между крестьянством и аристократией и стало пробуждаться национальное самосознание. Во имя единства нации Карл Герман стремился совместить свое апостольство с научными занятиями. Он посещал хижины не как скромный сельский врач — он являлся будто в ореоле радости, свободы и самоотверженности, с торжественными словами на устах, вооруженный неисчерпаемыми знаниями.

Он вглядывался в глубины своей памяти, чтобы найти там рядом с радостями жизни боль, которую принял как божественное благо и которая лишь усиливала переживание им собственных несчастий. Герман был сыном Иоганнеса и внуком Дженни — неврастенички, на которой женился доктор Карл Герман Гессе по возвращении из Любека в Ригу больше шестидесяти пяти лет назад.

Эту сироту из Курляндии он повстречал на берегах Двины, когда ему было двадцать шесть лет. Она была такая хрупкая и красивая в свете заката, что он воскликнул: «Вот она, моя невеста!» — и быстро ею завладел. Потом, «сожженный мгновенным огнем любви», спросил по-гусарски: «Дженни, хочешь быть моей женой?» Спустя несколько недель после свадьбы муж понял, что его всегда пасмурная и грустная жена больна. Она смогла ему подарить лишь плоды своей нежной скорбной плоти: Иоганнеса, распятого жизнью, и через него чрезмерно чувствительного Германа, обуреваемого безумием. Все трое страдали одинаковой бледностью, мучились от одних и тех же мигреней, погружались порой в похожее безволие.

Герман давно уже не писал писем в далекий Вайссенштайн. Он потерял все: дом, родину, родителей, родителей своих родителей. «Вы мои тюремщики, — пишет он родным. — Я хочу быть один. Дайте мне умереть, как безумной собаке. Сейчас я не могу быть сыном, я устал бороться, противостоять моему несчастью».

В дортуаре с запертыми ставнями и потушенными огнями он учится ненавидеть: «Моя история лишена приятности, в ней нет милой гармонии выдуманных историй…» В этой клетке, где рождаются опрометчивости, он приходит к отчетливой и горькой мысли: «Вы избавились от меня»! — прорычал он, как только на окна упали тюремные решетки. Он сжал кулаки. Его потрясает жуткий смех. «Ха! Ха! — ухмыляется он в письме родителям, датированном 30 августа 1892 года, мне ужасно хочется смеяться… Когда вы мне пишете, что мои нервы расшатаны и я слаб головой, я готов в это поверить из любви к вам и смеяться… смеяться еще сильнее!» Он, желавший числиться среди праведников, оказался выкинутым в мир, где дьявол правит бал. Заключенный во мрак монастыря, он обречен рассматривать в глади фонтана свой маскарадный костюм сумасшедшего. Тело в сероватой холстине и бритая голова. Он больше не милый ребенок из Кальва он потерпел крушение близ Нагольда, к которому уже давно обращал лишь жалобные стоны.

Осень обесцветила деревья и блеснула в глазах заключенного, болезненно обращенных к трауру и тлению. «Падают цветы. Ах! Красота исчезает, и холод обретает свою власть». Мысль о самоубийстве часто посещает его, как в Бад-Болле, когда он потрясал своим револьвером: «О! Если бы эта несчастная пуля пробила мою измученную голову!»

Герман пишет родителям: «И теперь я вас как существ человеческих спрашиваю (потому что считаю, что могу иметь собственное мнение, вопреки вам и моим пятнадцати годам), справедливо ли отправить к сумасшедшим дебилам и эпилептикам молодого человека, у которого, за исключением некоторой нервной неустойчивости, превосходное здоровье?» Он не был больше мальчишкой, взирающим на взрослых с подобострастием, он становился мужчиной, отказывался от кумиров, храбро двигался на противника. Он ненавидел тайный ужас, сопровождавший его детство, ненавидел тень одновременно отца и судьи. Он принадлежал к породе избранных и проклятых: Эдипа, Гамлета или Йозефа, — и должен был, как и они, либо подчиниться, либо восстать. Быть может, он полагал, что ненавидит Иоганнеса, а в действительности ощущал омерзение по отношению к себе самому, быть может, желая зла своему отцу, он хотел убить себя. Когда он видел сурового пастора, поднимающегося на кафедру, поющего немецкий гимн или произносящего перед пюпитром проповедь, он ощущал себя презренным бездельником. Настолько он чувствовал себя перед отцом униженным. Выражение глубокой боли лежало на этом лице и звало к богохульству. Юноша отбивался как мог от тяжелых мыслей: «Мое состояние в то время было родом безумия… я жил в страхе и муках, как призрак, не участвовал в жизни остальных… С отцом, который часто раздраженно требовал от меня объяснений, я был замкнут и холоден».

Штетгенский узник решается писать ему, лишь чтобы сделать больно. 14 сентября 1892 года он примешивает в чернила жгучую злобу: «Глубокоуважаемый господин, вы довели меня до отчаяния… По правде говоря, я должен был бы просто сдохнуть!»

Недалеко отсюда живет Фрейд. В Вене, в тиши своего кабинета он пишет свои исследования по неврозам, растянувшись на диване, покрытом восточными коврами. Когда его имя появится в прогрессивном штутгартском журнале, разразится скандал. Иоганнес и Мария лечат сына лишь ваннами, микстурами и усиленным питанием в клинике для душевнобольных. В его болезненном поведении они скорее готовы увидеть сексуальную подоплеку, чем безнадежные поиски утраченного «Я». Бог, которого они исповедуют, напоминает Герману демона, а дьявол кажется ему столь же блистательным, как и Мессия. Вот какими могут быть побеги христианства, неловко привитые родителямипиетистами! Детские привязанности еще удерживают мальчика, уже поддавшегося головокружению юности. Порой он хочет все разрушить или умереть.

Юношу пугает его тело: «Над губой у меня пробилась растительность, я был взрослый человек… может быть, я не такой, как другие». Ангел ли это или Сатана, мужчина или женщина, Человеческое ли существо или животное — сексуальное чувство пробуждает в нем потаенные инстинкты. Воспоминания о Евгении не дают ему покоя. Он, никогда не говоривший родителям о своей первой любви, восклицает: «Я оставил в Бад-Болле самое драгоценное — свою любовь!» Этот вялый процесс угасания приводит, без сомнения, к разочарованию и руинам, которые представляет собой теперь его внутренний мир. «Если бы вы видели меня по-настоящему, могли вглядеться в эту инфернальную пещеру, куда почти не проникает свет зари, вы пожелали бы мне избавления смертью».

В одном из посланий отцу Герман доходит до богохульства: «Если вы хотите мне писать, пожалуйста, не упоминайте вашего Христа! Достаточно того, что этот Христос висит повсюду. Христос, возлюбленный Господа, вечное блаженство и прочее и тем не менее вокруг царят ненависть и вражда. Я думаю, если бы дух Христа мог видеть последствия его деяний, он бы разрыдался!» Пастор вполголоса пробормотал предупреждение сына: «Не упоминайте вашего Христа!» Он хотел было оставить письмо, но его взгляд упал на постскриптум: «Я так же добр, как ваш Иисус! Я вижу разницу между идеалом и жизнью так же, как он. Но я не настолько упрям, как этот ваш Еврей!»

Родители растерянно держат в руках это нечестивое послание. Сын попирал факт своего крещения распутными заблуждениями. Он то потрясал кулаками, как анархист или несмышленый ребенок, то в надежде услышать ответ Господа обливался слезами, дрожа от раскаяния. 22 сентября 1892 Герман пишет родителям: «Если бы вы знали, как час за часом я размышляю о своем спасении». Иоганнес пользуется случаем и отвечает: «Твоего письма нам достаточно… Мы чувствуем теперь, что в тебе говорит сердце, а не какое-то чуждое сознание… Мы не хотим от тебя чего-то невозможного».

Неожиданно юноше улыбается судьба: пастор Пфистерер, старый учитель Германа из Базеля, предлагает взять его к себе. «Ты приглашен в Базель в начале октября», — пишет ему Иоганнес. Радостный Герман отвечает: «Решено, папа. У меня все хорошо».

Утром он в сопровождении своего дяди Гундерта сел на поезд до Штутгарта и доехал прямо до Базеля, даже не остановившись в Кальве навестить слегшую от простуды мать. Старому учителю он бросает сердечный студенческий привет: «Хвала Господу, папа!»

Пастор Пфистерер, жизнерадостный гуманист, осененный таинственным светом, был единственным оплотом детских надежд Германа, и на пороге его дома он в сильном волнении закрыл глаза. Все напоминало здесь потерянный рай: зеленые растения в деревянных кашпо, запах мастики, отблеск меди, глубокая сосредоточенность молитв.

Герман успокоился, начал улыбаться. Пфистерер любит музицировать, читает Леонардо да Винчи, а мальчик проводит долгие часы за органом, разучивая «Пассакалью» Букстехуде. «Я  не заметил в этом ребенке, — пишет пастор 27 октября, — и следа безумия», напротив: «желание любви, которое ребенок испытывал во время своего пребывания у Блюмхарта, было слишком преждевременно». Мальчик в целом хорошо развит для своих лет. «Он много читает, общается со взрослыми, например, с господином Мазером, племянником декана Райфа, поэтом, и говорит с ним как равный».

Он спит, ест, развлекается вместе со старшим сыном пастора Генрихом, и вечером, когда уже погашен свет, они растягиваются вместе на полу смотреть на огонь в камине. Новые мысли и ощущения растут в нем, как это подвижное и горячее пламя. Выбор ясен: либо стать человеком, как другие, — нормальным, ведущим размеренную жизнь обывателя, — либо гореть в огне душевных переживаний и неожиданных творческих порывов. Герман хочет прожить свою особенную жизнь. Свою, но какой ценой! И знает ли он в конце 1892 года, куда ему идти?

Поэт, сумасшедший или повеса, этот выходец из недр могущественной Германии, колыбели колдовского гения Вагнера? Мистический национализм поддерживает экономическое развитие страны, осуществляемое индустриальными магнатами и направляемое Вильгельмом II, который в свои тридцать три года сумел избавиться от всесильного канцлера Бисмарка. Молодой император поощряет интеллигенцию, которой активно себя окружает. Он романтик и фанфарон, он вырос под влиянием силезца Адольфа фон Мензеля, художника при прусском дворе и автора легендарной картины «Старый Фриц», ставшей символом объединенной Германии. Для того чтобы освободить самых талантливых студентов от трехлетней военной службы, он вводит экзамен, при успешном прохождении которого этот срок может быть сокращен. Империя испытывала необходимость в специалистах, архитекторах, ученых, предпринимателях. Строятся большие заводы Рура, развиваются рабочие пригороды Дюссельдорфа, Штутгарта, Гамбурга. Гигантские цеха, директорские особняки из стали и стекла, огромные толпы, кишащие в их тени, — так рождается новый мир, которому нужны гениальные певцы и пророки. Одержимый жаждой жизни немецкий цезарь хочет видеть в своем государстве людей, способных вести народ за собой. Германской социал-демократии, вдохновленной коммунистическим манифестом Маркса и Энгельса, он противопоставляет пангерманистский идеал. Молодые германцы штудируют учебники во славу будущего нации.

Герман изъявил желание учиться дальше, но куда его определить? На этот вопрос он ответил криком: «Каннштат! Отдайте меня в Каннштат». Там только что открылся новый лицей. Его родители не заметили подвоха, и 4 ноября 1892 года он отправился из Базеля в хорошо знакомый ему город, где в низеньком сельском домике, среди соловьиных трелей, на берегах реки, поросших тростником, вместе с матерью жила Евгения Кольб. Наконец-то он увидит ту, о которой столько мечтал! Будущее меркло рядом с охватившей его любовной горячкой. В порыве откровенности он пишет Марии: «Моя добрая мама, я болен, в самом деле болен. Я страдаю физически и духовно, я болен тяжелой сердечной болезнью. Я хотел избавиться от этого несчастья той бесконечной страстью, которую испытываю к прекрасному и нежному созданию. Взгляд этих прекрасных глаз, звук дорогого голоса только усилили боль, которую я хотел прекратить смертью». Почему Мария не поняла этого взволнованного письма? В своей материнской слепоте она увидела в этом душераздирающем крике нечто благостное: «Я получила от Германа трогательное письмо, очень нежное. Он просит прощения! Бедный мой дорогой мальчик! Его письмо для меня — большое утешение!» сын надеется на лучшее: «Оставь в своем сердце, моя добрая матушка, дверку, потому что никто не поймет меня лучше, чем ты! Ты единственная знаешь, что я тоже могу любить…» Однако для той, что была юной возлюбленной Джона Барнса, любовь навеки окрашена в цвет траура, дышит смертью и тяжестью забвения. для Германа это пленительный сон о прекрасной Евгении, о встрече с ней любой ценой!

Так в этом вечном театре теней поднимается занавес для новой мизансцены, где сын миссионера играет роль жертвы. Это состояние особенно опасно для него теперь, когда он одинок, уязвим, нежен, несмотря на свою язвительность, полувзрослый, полуребенок, высокий, стройный, как все его одноклассники с наивными лицами и тонкими ногами. На фотографии лицейской группы Каннштата его можно узнать по коротким волосам, очкам на носу, он стоит в последнем ряду. В интернате у него не было комнаты. Он жил в городе, где снимал мансарду, которая служила ему и кабинетом, и спальней. За ним присматривал любезный и бедный наставник Гейгер: «Насколько я могу судить, он прилежно занимается. Но он чересчур возбудим… В одиннадцать вечера в его комнате еще горит свет».


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 60; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!