ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 11 страница
–А мне брат из Астрахани привозит, чистенькую, сам рыбку ловит, сам икорку солит.
– Сергей Александрович это дело любил, под икорочку.
– Это вы о чем?
– Известно о чем.
– Нет, это вы о чем?
– Что вы пристали? Выпить любил, по‑нашему сказать, пьяница был, вот что.
Высокий пожилой мужчина смутно начинает тревожиться, но пока держится уверенно под напором худой женщины с ромашками.
– Это кто пьяница?
– Есенин, кто. Всем известно.
– А мне вот, позволю вам заметить, не известно. Я, между прочим, сплетен не собираю, а читаю стихи. А вы вот стихов Есенина не знаете.
– Знаю.
– Нет, не знаете. Вы "Письмо матери" не читали.
Мужчина драматически хохочет, озираясь вокруг, но никто не подхватывает, взгляды неприязненные.
– Да я "Письмо матери"... Да это мое любимое... Наизусть...
– Читайте!
Окончательно сломленный, мужчина начинает. Все вокруг пытливо следят, шевеля губами, звука не исказить. Одно четверостишие, второе, третье, четвертое.
– ...Не такой уж горький я пропойца...
– Стоп!
Высокий послушно умолкает. Худая торжествующе обводит взглядом круг.
– Сам сказал! "Не такой уж горький я пропойца".
По кругу шелестит: "сам сказал", "сам сказал". Мужчина с глупой улыбкой разводит руками, он бы убежал, но уже не пробиться сквозь уплотнившиеся ряды. Все группки на бульваре переместились сюда, сзади спрашивают на новенького: "Чего сказал? Кто?" Из передних рядов досадливо отвечают: "Да Есенин! Не мешайте, тут одного прижучили". Прижученного добивают:
|
|
– Дальше читайте!
– ...Чтоб, тебя не видя, умереть. / Я по‑прежнему такой же нежный...
– Стоп!
– А что такое, что я сказал, не так разве?
–Так, еще как так! Разве пьяница может быть нежным?!
В переживании общего триумфа все поворачиваются друг к другу с добрыми улыбками. Уже и высокий прощен, и сам уже все понял, почтительно о чем‑то спрашивает худую, та отвечает, не держит зла. В толпе говорят: "Здорово вывела! А ты говоришь. Что есть, то есть. Разве пьяница может быть нежным?"
Круглолицая молодуха в пуховом берете, пламенно покраснев, вдруг говорит негромко и твердо:
– Может.
ЗАКРЫТИЕ АМЕРИКИ
Владимир Маяковский 1893‑1930
Бруклинский мост
Издай, Кулидж,
радостный клич!
На хорошее
и мне не жалко слов.
От похвал
красней,
как флага нашего материйка,
хоть вы
и разъюнайтед стетс
оф
Америка.
Как в церковь
идет
помешавшийся верующий,
как в скит
удаляется,
строг и прост, –
так я
в вечерней
сереющей мерещи
вхожу,
смиренный, на Бруклинский мост.
Как в город
в сломанный
прет победитель
на пушках – жерлом
жирафу под рост –
|
|
так, пьяный славой,
так жить в аппетите,
влезаю,
гордый,
на Бруклинский мост.
Как глупый художник
в мадонну музея
вонзает глаз свой,
влюблен и остр,
так я,
с поднебесья,
в звезды усеян,
смотрю
на Нью‑Йорк
сквозь Бруклинский мост.
Нью‑Йорк
до вечера тяжек
и душен,
забыл,
что тяжко ему
и высоко,
и только одни
домовьи души
встают
в прозрачном свечении окон.
Здесь
еле зудит
элевейтеров зуд.
И только
по этому
тихому зуду
поймешь –
поезда
с дребезжаньем ползут,
как будто
в буфет убирают посуду.
Когда ж,
казалось, с‑под речки начатой
развозит
с фабрики
сахар лавочник, –
то
под мостом проходящие мачты
размером
не больше размеров булавочных.
Я горд
вот этой
стальною милей,
живьем в ней
мои видения встали –
борьба
за конструкции
вместо стилей,
расчет суровый
гаек
и стали.
Если
придет
окончание света –
планету
хаос
разделает влоск,
и только
один останется
этот
над пылью гибели вздыбленный мост,
то,
как из косточек,
тоньше иголок,
тучнеют
в музеях стоящие
ящеры,
так
с этим мостом
столетий геолог
сумел
воссоздать бы
дни настоящие.
Он скажет:
– Вот эта
стальная лапа
соединяла
моря и прерии,
отсюда
Европа
рвалась на Запад,
пустив
по ветру
|
|
индейские перья.
Напомнит
машину
ребро вот это –
сообразите,
хватит рук ли,
чтоб, став
стальной ногой
на Мангетен,
к себе
за губу
притягивать Бруклин?
По проводам
электрической пряди –
я знаю –
эпоха
после пара –
здесь
люди
уже
орали по радио,
здесь
люди
уже
взлетали по аэро.
Здесь
жизнь
была
одним – беззаботная,
другим –
голодный
протяжный вой.
Отсюда
безработные
в Гудзон
кидались
вниз головой.
И дальше
картина моя
без загвоздки,
по струнам‑канатам,
аж звездам к ногам.
Я вижу –
здесь
стоял Маяковский,
стоял
и стихи слагал по слогам. –
Смотрю,
как в поезд глядит эскимос,
впиваюсь,
как в ухо впивается клещ.
Бруклинский мост –
да...
Это вещь!
[1925]
Практически непременное открытие всякого новичка в Нью‑Йорке: небоскребы не подавляют. Это совершенно логично, потому что ощущение неуюта возникает тогда, когда взгляду не во что упереться. В Нью‑Йорке горизонталь – соотнесенная с человеком, здесь нет широких улиц, Бродвей или Пятая авеню – очень средние по московским масштабам, да не только по московским, а по минским, киевским, магаданским. В Нью‑Йорке нет подземных переходов – стоит вдуматься в эту выразительную деталь. А вертикаль – что‑то такое творится у тебя над головой, но ты этого без специальных усилий и желаний не видишь.
|
|
Тур Хейердал показывал полинезийцам фотографии манхэттенских небоскребов, с удивлением отмечая, что никакого впечатления они не производят. Зато снимок семьи на фоне двухэтажного дома аборигенов потряс. Соотнесение здания с человеком убеждало, тогда как небоскребы проходили для полинезийцев, очевидно, по разряду природных явлений. Тем они, небоскребы, и впечатляют, да и вся нью‑йоркская эстетика: она принципиально нова для горожанина Старого Света. Даже для такого подготовленного, как Маяковский. Пастернак, противопоставляя его другим (поэтам и не только поэтам), писал: "Остальные боролись, жертвовали жизнью и созидали или же терпели и недоумевали, но все равно были туземцами истекшей эпохи... И только у этого новизна времен была климатически в крови". При всей готовности к новизне, Маяковский был восхищенно подавлен Нью‑Йорком, в чем признавался с простодушной откровенностью: "Смотрю, как в поезд глядит эскимос", "Я в восторге от Нью‑Йорка города", и даже совсем по‑детски: "Налево посмотришь – мамочка мать! / Направо – мать моя мамочка!" Через несколько лет после своей американской поездки (лето – осень 1925 года) он написал: "Я в долгу перед Бродвейской лампионией", по сути расписываясь в том, что Нью‑Йорк оказался ему не по силам. Два десятка стихотворений, составивших цикл "Стихи об Америке" – плоская публицистика с единственным вкраплением поэзии. Единственным – но каким!
"Бруклинский мост" – шедевр поэтической ведуты. Город вообще описывать сложнее, чем природу. Не накоплена традиция, городские "леса второго порядка" (выражение Хлебникова) выросли куда позже, чем леса Гесиодовых "Трудов и дней", Вергилиевых эклог и всего того, что за столетия сказано о природе.
Маяковский в "Бруклинском мосте" дает необыкновенной красоты и силы образы: "И только одни домовьи души / встают в прозрачном свечении окон" или "Поезда с дребезжаньем ползут, / как будто в буфет убирают посуду". Метафоры точны. Мне известно это достоверно, не только потому, что в городе прожито семнадцать с лишним лет, но и мое первое потрясение было вполне маяковское: впервые я увидел Манхэттен вечером 5 января 1978 года сквозь Бруклинский мост.
Остальные "Стихи об Америке" – насквозь идеологически предвзяты (даже советский Сельвинский назвал их "рифмованной лапшой кумачовой халтуры"). Слышен революционный поэт, который еще в 20‑м году написал: "Красный флаг на крыши нью‑йоркских зданий". И в единственном выдающемся стихотворении цикла есть характернейшая ошибка: "Отсюда безработные/ в Гудзон кидались вниз головой". Бруклинский мост перекинут через Ист‑Ривер, до Гудзона полтора километра по прямой. История ошибки поучительна.
Строфа про безработных в черновике вписана отдельно и другими чернилами – скорее всего, после отъезда из Штатов, когда издали было не разобрать, где какая река. Первый, свежесочиненный вариант поэт читал в Нью‑Йорке; как сообщала эмигрантская газета "Русский голос", из публики сказали: "Не забудьте, товарищ Маяковский, что с этого же моста часто безработные бросаются в воду, разочарованные и измученные жизнью". Сказали по‑русски – на языке Маяковской Америки. Иных языков он не знал, как и побывавший тут тремя годами раньше Есенин. Но тот объехал Штаты в качестве экзотического мужа Айседоры Дункан – оттого столкнулся с американской Америкой, взбесившей его снисходительным вниманием к брачной прихоти звезды, и жаловался Мариенгофу: "Знают больше по имени, и то не американцы, а приехавшие в Америку евреи". Они‑то составили все Соединенные Штаты и для Маяковского.
В своем поэтическом хвастовстве – "Мы целуем ‑ беззаконно! ‑ над Гудзоном / ваших длинноногих жен" – Маяковский несколько преувеличил. Длинноногий объект был единичным и конкретным. Звали ее Элли Джонс, в оригинале – Елизавета Зиберт, эмигрантка из России. В 93‑м я познакомился с их дочерью Патришей Томпсон (через десять лет она выпустила книгу "Маяковский на Манхэттене") – рослой, с крупными чертами лица, низким голосом, удивительно похожей на отца. Вот она уже несомненная американка, знающая по‑русски десяток фраз. С подобной женщиной Маяковский вряд ли смог бы вступить в отношения, хоть бы и беззаконные. Он ведь посетил не столько Соединенные Штаты, сколько тогдашние Брайтон‑Бичи. Как сам писал: "Я мог ездить только туда, где большие русские колонии". Эмигрантской Америкой обычно ограничивается общение со Штатами и для сегодняшнего человека из России.
Что до Нового Света, его Маяковский и не собирался открывать. Итоговое заключение он сделал до прибытия: "Я б Америку закрыл, слегка почистил, / а потом опять открыл – вторично". Этот манифест, это американское завещание поэта написано по дороге туда – стихотворение "Христофор Коломб" датировано точно: "7.VII. Атлантич. океан". То есть как поступить с Соединенными Штатами, Маяковский решил за двадцать дней до первого шага по территории страны.
Он все уже знал об Америке заранее. Во всяком случае – все, что ему было нужно. Отсюда – стереотипы, которыми оперирует не только Маяковский, но и тысячи российских людей, попадающих или так никогда и не попадающих в Америку. "Асфальт и стекло. Иду и звеню. / Леса и травинки – сбриты". Эти лихие строчки – из стереотипа "каменных джунглей" Нью‑Йорка. Пятая авеню и Бродвей не каменнее Тверской и Садового кольца, а уникальный зеленый гигант в центре города – Центральный парк – в три раза больше московского Парка Горького.
В том месте, где к Сентрал‑Парку выходит 72‑я стрит – растительный мемориал Джону Леннону "Земляничные поляны". Леннон был убит здесь, возле "Дакоты", дома, в котором он жил. Когда на рассвете 9 декабря 80‑го года я приехал сюда, у "Дакоты" уже стояли сотни людей, потом их стали тысячи. Жгли свечи, тихо играли на гитарах, потом парень в вязаной шапочке выступил вперед и поставил на асфальт маленький магнитофон. Раздались первые аккорды, и вся огромная толпа разом запела, громко и слаженно, будто репетировала долгими неделями: "Close your eyes and I kiss you, tomorrow I miss you" – "Закрой глаза, я тебя поцелую, а завтра затоскую по тебе".
Центральный парк очень хорош, но мой любимый – в сотне кварталов к северу: парк Форт‑Трайон в Верхнем Манхэттене, где находится средневековый монастырь. Это не оговорка и не путаница, сюда Рокфеллер привез из Испании и Франции фрагменты разрушенных монастырей, после реставрации составленные в единое целое, сейчас здесь филиал музея Метрополитен – "Cloisters". Здание вместе с гектарами земли Рокфеллер подарил городу.
Несколькими кварталами южнее я прожил все свои нью‑йоркские годы, возле станции метро 181 St., точно следуя завету Дюка Эллингтона "Таkе the A Train" – "Садись в поезд А". Тот маршрут, который идет вдоль Манхэттена – самого живого и интересного места на земле.
Знание разрушает стереотипы. Стереотипы же вовсе не сокращают знание, как может показаться, – они его сводят на нет, делают ненужным, предлагая готовые образы и формулы, имеющие тенденцию и свойство отрываться от реальности.
Память подсовывает сценку. Москва середины 70‑х, без пяти девять утра. У закрытых еще дверей гастронома в высотке на площади Восстания человек пятьдесят: старушки в поисках хоть какого‑нибудь утреннего дефицита, похмельные мужчины – известно, что в отделе соков вчера был молдавский портвейн. На дверях – свежее объявление от руки: "В продаже имеется беттерфиш". Никто не знает, что такое беттерфиш, толпа строит догадки. На минуту очнувшийся молодой алкаш говорит: "Это, бабушки, рыба такая, наверно, американская, в переводе означает "лучшая рыба". Подавленные новостью, все молчат, потом одна женщина произносит: "Они там в Америке с утра водки напьются, любое говно сожрут".
Десяток диссертаций можно сочинить, анализируя эту загадочную фразу, взращенную в сумеречных закромах российского сознания. Основанная на незнании боязнь Запада – с XVII века, когда начинает проникать в том или ином виде непонятная и враждебная иноземщина. Лжедимитрия погубила вилка: когда он сел на Москве, с ним уже почти примирилось боярство, но Гришка Отрепьев нахватался за границей новомодных застольных манер и, вместо общепринятой ложки, брал еду вилкой – этого уж не простили. Патриарх Никон жег иконы "нового письма", европейского. С петровских времен – разгул иностранцев. Нанятые за границей или приехавшие сами, они учат воевать, строить, торговать. Их подозревают и боятся, от них ждут подвоха. Их слушаются, но не любят. От них – нарушение привычного порядка и обычая. Бритье бород на западный манер – едва ли не главное преступление Петра в глазах народа и Церкви. В России начала XXI столетия больше половины россиян считают себя европейцами. При этом две трети полагают, что западная культура оказывает негативное воздействие на жизнь в России. Очевидное противоречие не смущает. Польза приходит с Запада, но польза не есть добро.
У Соединенных Штатов среди россиян – минимальный "рейтинг дружественности": "они нас не любят". Стандартная реакция на критический отзыв о выступлении певицы или фигуристов: "Ну, не любят они нас". Действуют законы бытовой соборности: не важно, что речь о конкретных артистах и спортсменах – они обязаны выступать от имени страны и народа, а не своего собственного, зато и виноваты всегда будут не сами, а зарубежный заговор. Таков негласный общественный договор. В ответах на вопрос, какие образы связаны с той или иной страной, негативные эмоции явны в двух случаях – по отношению к Штатам и Японии. Ну ладно, Япония – с ней воевали, жива память о Цусиме и "Варяге", она зарится на Курильские острова. В случае Америки рациональных причин нет: просто богатая и сильная. При этом большинство считает устройство американского общества более справедливым по сравнению с российским. Никого не беспокоит социологический парадокс: Запад враждебен, но сотрудничать и дружить с ним нужно. Первое – органично, второе – прагматично. И то, и другое – искренне. Более половины полагают, что Россия нужна Западу, потому что стоит между Азией и Европой. Мотив блоковских "Скифов": "Держали щит меж двух враждебных рас – / Монголов и Европы". Все в мире переменилось, а стереотип – работает.
Из явлений, которых больше всего боятся нынешние россияне, впереди – страхи личные и социальные: болезни близких, безработица, бедность, свои болезни. Мировая война – на шестом месте, тогда как в конце советской эпохи была на втором. И примерно каждый шестой считает, что Соединенные Штаты готовы воевать против России. Америка уверенно возглавляет перечень врагов.
Три периода были в новейшей российской истории, когда такое отношение отступало. Конечно, война. Мой отец обнимался с американцами на Эльбе, дома хранился подаренный ему союзниками военный знак отличия – память о тех братских объятиях, но военную дружбу забыли скоро. Уже в 49‑м вышел на экраны фильм "Встреча на Эльбе", где американцы выглядели отвратительнее немцев. Их облик надолго определили Кукрыниксы и Борис Ефимов: толстые мужчины, оснащенные тремя обязательными предметами – цилиндром, сигарой и бомбой. Затем – хрущевская оттепель, поколение "штатников", когда снова начали дружить, когда с Запада потекла всякая новизна: от шариковых ручек, столовых самообслуживания и молочных тетраэдров до Хемингуэя, рока и "Великолепной семерки". Наконец, первые годы перестройки: самозабвенная любовь к Америке, которая кончилась довольно скоро.
Всего пять дней прошло после террористической атаки на Нью‑Йорк и Вашингтон, а 22 процента россиян заявили, что испытали удовлетворение. При всей своей подчиненности политическим и психологическим стереотипам, Маяковский относился к судьбе Нью‑Йорка и потрясшего его Бруклинского моста великодушнее: "Если придет окончание света – / планету хаос разделает в лоск, / и только один останется этот / над пылью гибели вздыбленный мост..."
ПОЖАРНАЯ ТРЕВОГА
Николай Заболоцкий 1903‑1958
Свадьба
Сквозь окна хлещет длинный луч,
Могучий дом стоит во мраке.
Огонь раскинулся, горюч,
Сверкая в каменной рубахе.
Из кухни пышет дивным жаром.
Как золотые битюги,
Сегодня зреют там недаром
Ковриги, бабы, пироги.
Там кулебяка из кокетства
Сияет сердцем бытия.
Над нею проклинает детство
Цыпленок, синий от мытья.
Он глазки детские закрыл,
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 86; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!