ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 7 страница
К несчастью, придется присматривать в оба".
"Шагни, и еще раз", – твердил мне инстинкт,
И вел меня мудро, как старый схоластик,
Чрез девственный непроходимый тростник
Нагретых деревьев, сирени и страсти.
"Научишься шагом, а после хоть в бег", –
Твердил он, и новое солнце с зенита
Смотрело, как сызнова учат ходьбе
Туземца планеты на новой планиде.
Одних это все ослепляло. Другим –
Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.
Копались цыплята в кустах георгин. Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.
Плыла черепица, и полдень смотрел,
Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге
Кто, громко свища, мастерил самострел,
Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.
Желтел, облака пожирая, песок,
Предгрозье играло бровями кустарника.
И небо спекалось, упав на кусок
Кровоостанавливающей арники.
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
Когда я упал пред тобой, охватив
Туман этот, лед этот, эту поверхность
(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты –
О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут.
Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.
Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
И все это помнит и тянется к ним.
Всё – живо. И всё это тоже – подобья.
Нет, я не пойду туда завтра. Отказ –
Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты.
Вокзальная сутолока не про нас.
Что будет со мною, старинные плиты?
|
|
Повсюду портпледы разложит туман
И в обе оконницы вставят по месяцу.
Тоска пассажиркой скользнет по томам
И с книжкою на оттоманке поместится.
Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,
Бессонницу знаю. У нас с ней союз.
Зачем же, словно прихода лунатика,
Явления мыслей привычных боюсь?
Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу,
Акацией пахнет, и окна распахнуты,
И страсть, как свидетель, седеет в углу.
И тополь – король. Я играю с бессонницей.
И ферзь ‑ соловей. Я тянусь к соловью.
Ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.
1916,1928
Только взявшись сочинять эту книжку, понял, что неосознанный глубинный импульс к написанию одной из книг предыдущих – "Гений места" – был, возможно, дан еще тогда, много лет назад, "Марбургом". Как наглядно и убедительно вписывает Пастернак тончайшие чувства в марбургскую ведуту! Они не детали декорации, а драматические исполнители – все эти остроконечные черепичные крыши, булыжные мостовые, дома здешних "гениев места": Лютера, Гриммов. Не просто одушевление города, но и его соучастие в твоих интимных делах, его переживания вместе с тобой – совпадающие даже по внешним признакам. "По приезде я не узнал Марбурга. Гора выросла и втянулась, город исхудал и почернел", – через двенадцать лет после стихов Пастернак в прозе рассказывает о том, как Марбург перенес его любовный крах: он отсутствовал всего сутки, уезжал в Берлин, но город успел отреагировать.
|
|
Когда лет в восемнадцать я прочел стихотворение впервые, больше всего поразило совпадение: был уверен, что один на свете так влюбляюсь – так, что заветный образ неудержимо проступает повсюду, все превращая в своих двойников: прохожих, дома, деревья, облака, цветы. А тут найдено точное слово, до которого не додумался сам: подобья.
Восхитило дерзкое внедрение, пусть и в некороткую строку четырехстопного амфибрахия, небывало длинного, из двадцати букв, слова: "кровоостанавливающей". Я так навсегда и запомнил это свойство арники, ничуть не интересуясь самим предметом: наверное, растение. А когда через тридцать пять лет после того, как прочел "Марбург", мне арнику прописали, обрадовался ей, как давней подруге. Все правильно, каждому времени свое: то подобья, то снадобья.
"Марбург" написан под впечатлением отказа Иды Высоцкой, которая приехала сюда летом 1912 года повидаться с Пастернаком, учившимся в здешнем университете. Накануне объяснения он выглядел так, что кельнер за ужином сказал с английским, пожалуй, а не с немецким юмором: "Покушайте напоследок, ведь завтра вам на виселицу, не правда ли?" Через четыре года Пастернак писал отцу об Иде: "Как проворонил эту минуту (как известно, она в жизни уже больше не повторяется) глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но и счастья всей живой природы..." – самодовольно и смутно. Стихотворение тоже написано через четыре года, в 1916‑м – проникновенно и покаянно. Да еще основательно переделано в 28‑м, когда и возникло это безошибочное, так поразившее меня слово – "подобья". Как организует эмоцию временное отстранение, какова имитация сию минуту пережитого чувства! Насколько поэтический самозавод плодотворнее непосредственного переживания.
|
|
Вскоре после Марбурга Ида Высоцкая, из известной семьи чаеторговцев, вышла замуж за банкира. В последний раз Пастернак встретился с ней в 1935 году в Париже: он – делегат антифашистского конгресса, она – давняя эмигрантка, уже француженка. Судя по всему, и говорить было особенно не о чем, тем более писать.
|
|
А тогда, в 12‑м, кельнер оказался прав, и виселица обернулась "Марбургом".
В результате "гением места" города стал Пастернак. Улицу Гиссельбергштрассе, где он снимал комнату, назвали его именем. Правда, мало кто видит эту улицу: дом вдовы Орт стоял на окраине, за Ланом, узким здесь притоком Рейна, далеко добираться до университета. Окраина это и сегодня: при Пастернаке в Марбурге было тридцать тысяч жителей, сейчас – семьдесят пять, сопоставимо. Тогда Пастернак обнаружил, что город почти не изменился со времен учившегося здесь Ломоносова, таков же Марбург и теперь.
Если б не достижение прогресса – автонавигация, плутали бы мы с приятелями в поисках нужной улицы. А так мы во Франкфурте набрали на табло, встроенном в переднюю панель машины, "Marburg Pasternakstrasse", получили в ответ обещание, что, если не будет пробок, расчетное время прибытия 10:03, последовали всем дальнейшим указаниям и в 10:03 въехали на короткую наклонную улочку, уставленную похожими друг на друга двух‑трехэтажными домами. В пустоте воскресного утра обнаружился один туземец с лопатой, который не знал ничего о Пастернаке и объяснил, что все дома тут построены после войны, кроме того с краю. Возле него мы постояли, сфотографировали и уехали утешаться в центр, неизменный при Пастернаке, Ломоносове, Гриммах, Лютере и даже Елизавете Венгерской, во имя которой здесь построен первый в Германии готический собор. В него заходил Пастернак, как и в маленькую прелестную Кугелькирхе, и в Мариинскую церковь на утесе, с которого открывается вид на сотни острых черепичных – "когтистых" – крыш. На месте и замок ландграфов Гессенских, и ратуша, и те же дома на Обермаркте, и улица Босоногих, по которой шли к мощам св. Елизаветы пилигримы.
В центре все как описано: "Надо мной высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка". Но так обстоятельно у Пастернака в прозе, а в стихах – беглость, эскизность, штрих‑пунктир.
Колоссальная насыщенность мыслей и чувств на словесную единицу. Отчего современники в один голос говорят о завораживающем влиянии Пастернака: он резко увеличил скорость русского стиха.
Иное дыхание поэзии.
О нем Мандельштам сказал: 'Такие стихи должны быть целебны от туберкулеза". Цветаева: "Пастернак не говорит, ему некогда договаривать, он весь разрывается, – точно грудь не вмещает: а‑ах!" Никакого снисхождения к читателю: "Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе / Расшиблась весенним дождем обо всех, / Но люди в брелоках высоко брюзгливы / И вежливо жалят, как змеи в овсе". Ребусы с благодарной радостью разгадки. Это же он сформулировал: "Чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд". Он, гений, сказал и сказал, а какая авторитетная отмазка для графоманов.
Но в "Марбурге" ребуса нет и при всей импрессионистичности – ясность. Именно благодаря городу, можно догадываться. Это он, город, сопереживая, соучаствуя, организует стих, размещает эмоцию. Антонио Гауди сказал, что архитектура – искусство распределения света. Тем и занимается вместе с Марбургом Пастернак.
Чувство солидарности, слитности – не только с конкретным городом, а с городом вообще, городом как местом душевного потрясения. В "Разрыве" (теперь это разрыв с Еленой Виноград) Пастернак говорит о том же и так же: "Пощадят ли площади меня? / Ах, когда б вы знали, как тоскуется, / Когда вас раз сто в теченье дня / На ходу на сходствах ловит улица!" Конечно, "подобья" точнее и красивее, чем "сходства", но эмоция и мысль – те же самые.
"Художников этого типа окружала новая городская действительность, иная, чем Пушкина, Мериме и Стендаля... Улицы только что замостили асфальтом и осветили газом. На них наседали фабрики, которые росли как грибы... На эту по‑новому освещенную улицу тени ложились не так, как при Бальзаке, по ней ходили по‑новому. .. Однако главной новинкой улицы были не фонари и телеграфные провода, а вихрь эгоистической стихии... Его дыхание совсем особенно сложило угол зрения новых художников". Пастернак пишет эссе о Верлене, но все это – о себе.
Освоение города литературой требовало исторического усилия. Библейский строитель городов, основоположник городской цивилизации – Каин, первый убийца (Быт. 4:17). Первое на Земле убийство произошло из‑за того, что Бог предпочел дары Авеля, то есть высказался в пользу пастушеского, природного образа жизни. (Кстати, отсюда: вегетарианство от лукавого. Ведь это Каин предлагал овощи и злаки, а Авель – мясо и молоко.) Бог явно против городов, потому и не дает людям строить мегаполис – Вавилонскую башню. Здесь, пожалуй, и обнаруживаются истоки Руссо и его последователей, вплоть до сегодняшних "зеленых".
Русская литература со времен разночинцев перестала быть усадебной, но окончательно городской только становилась. Тогда же, когда Пастернак писал "Марбург", Хлебников объяснял, что "город – точка узла лучей общей силы", и словно давал теоретическую основу пастернаковскому стихотворению: "Слитные улицы так же трудно смотрятся, как трудно читаются слова без промежутков и выговариваются слова без ударений. Нужна разорванная улица с ударением в высоте зданий, этим колебанием в дыхании камня".
Таков Марбург – как всякий естественный город в рельефе, а не придуманный на плоскости, вроде Петербурга, который приказано было строить "единой фасадою": то есть здание существует само по себе, а фасад – вместе с улицей. (Не отсюда ли этот и сегодня пугающий в российских городах перепад, когда во двор, да и в подъезд и на лестницу шикарного на вид дома страшно войти?) Городская умышленность улавливается взглядом сразу. Петербург просто самый известный образец, а так‑то их много на пространстве от Карпат до Камчатки, разных эпох: Пермь, Новосибирск, Комсомольск‑на‑Амуре, Минск, Астана.
Градостроение как ваяние. Из города можно лепить то, что нужно государству, или обществу, или тому и другому. Так во второй половине XIX века за семнадцать лет перестроил Париж в имперском духе городской префект барон Осман. Так изменил облик и атмосферу Барселоны Антонио Гауди. И уж конечно, бездумно и безнаказанно перекраивались города тоталитарных стран.
В 30‑е годы XX века резко сменился градостроительный стиль советской России: от недолгого буйного увлечения революционным конструктивизмом – к неоклассицизму, к тому, что потом называли "сталинским классицизмом", "сталинским ампиром" и просто "сталинским стилем". Дома с колоннами, башенками и лепниной строили солидно, так что жить в них престижно по сей день. Самые заметные – московские высотки, все восемь штук. Москва столично строилась только с тех пор (отчасти – с конца XIX века), оттого она естественнее Петербурга, столичного изначально.
Шестидесятые принесли новый перелом: ампир провозгласили не просто крамолой, но и преступлением, приравняв едва ли не к лагерям. Тогда и покрыли территорию страны коробчатые города – неотличимые друг от друга бетонные ящики в пять или девять этажей. Какие уж там "замкоулицы", "дворцеулы" и "улочертоги", о которых мечтал Хлебников.
При всех нелепых выкрутасах постсоветского российского градостроительства нынешний произвол властей выгодно отличается от прежнего тем, что не централизован, а ограничен административными границами области или города. Капризы московского мэра и фантазии его любимого скульптора – участь столицы России. Нижний Новгород тоже преображен в 80–90‑е и тоже раздражает местное образованное сословие, но преображен по‑другому. Единого ГОСТа для всей огромной страны, к счастью, нет.
В Европе и Америке после Второй мировой войны происходил сходный с более поздним советским процесс, только без советских крайностей. У всех главных диктаторов отмечены одинаково буржуазные вкусы. И если Хрущев и шестидесятники боролись со сталинизмом, то на Западе неоклассицизм связывался в сознании с итальянским фашизмом и германским нацизмом. Коробчатая архитектура изрядно исказила облик городов. Многоэтажные функциональные параллелепипеды здесь стали жильем для малоимущих. Люди среднего класса и выше потянулись в пригороды. Богатые – еще дальше. При этом – сохраняя в городе свой главный жизненный интерес.
Бодрийяр в эссе с характерным названием "Город и ненависть" пишет, что нынешние градостроительные монстры "не подчиняются ритму города, его взаимосвязям, а накладываются на него как нечто пришедшее со стороны, нечто alien. Даже городские ансамбли, наделяемые символической значимостью (Бобур, Форум, Ля‑Дефанс, Ля‑Вильет), представляют собой всего лишь псевдоцентры, вокруг которых образуется ложное движение".
Француз Бодрийяр оперирует парижскими явлениями, действительно впечатляющими. Когда я впервые попал на Дефанс, мне пришел в голову сюжет для рассказа, который и сочинил бы, если б писал беллетристику. О человеке, безнадежно мечтавшем попасть в неясно брезжущую мечту – Париж – и благодаря удаче попадающем туда всего на день. Его мчат на метро из аэропорта в район Дефанс, он проводит там все отпущенное время, возвращается счастливый в свою далекую страну и до конца жизни не может понять, о каком это Нотр‑Даме и Сен‑Жермене говорят и пишут, какая Сена и какие Бульвары.
По масштабам, фантазии и концентрации современной архитектуры Дефанс превосходит, пожалуй, и манхэттенский Даунтаун, и токийскую Гиндзу, и новые берлинские небоскребы на месте Стены (диковинно предвосхищенные в декорациях фильма Фрица Ланга "Метрополис" 1926 года). И вправду – самостоятельный отдельный город, alien, создание пришельцев. Но можно – и нужно! – взглянуть по‑другому: это всего лишь выплеск способностей и возможностей, поигрывание архитектурно‑финансовыми мускулами. По сути же такие дефансы – повтор на новом витке средневекового принципа автономного квартала, что осталось в наши дни в виде рудиментарных quartiere в Италии или вполне жизнеспособных махалля в Средней Азии.
То есть – все‑таки не создание искусственных спутников, а дробление основы. Торгово‑развлекательные центры – доведенная до масштабных пределов идея швейцарского шале или избы русского Севера: все под одной крышей. Расхожая банальность о том, что новое – хорошо забытое старое, потому и такая расхожая, что верная. Современный горожанин, не сумевший или не захотевший перебраться в пригород, ведет жизнь древнего афинянина. В небольшой – а другая не по средствам – квартире он спит и смотрит телевизор, тогда как жизнь проходит на людях, среди общества – на агоре, функции которой берет на себя многоцелевой комплекс с магазинами, киношным мультиплексом, детскими забавами, ресторанами, кафе, бассейном, спортзалом и пр.
С пастернаковских времен утвердившийся тогда принцип города не изменился: только все многократно разнообразилось, увеличилось в размерах, сильно ускорилось. "Главной новинкой улицы" остается "вихрь эгоистической стихии".
По неуклюжей хлебниковской формуле, даже при колоссальных достижениях коммуникаций, все еще "город – точка узла лучей общей силы". В прежние века душевные переживания неразрывно связывались с природным миром, проецировались на леса и моря. Мы же – и Верлен, и Хлебников, и Пастернак, и дальше – знаем, что заветный облик проступает сквозь дома и улицы, удивляемся, что не замечали этого прежде, встречаем подобья на соседних перекрестках, делим смуту и восторг с городом: "В тот день всю тебя, от гребенок до ног, / Как трагик в провинции драму Шекспирову, / Носил я с собою и знал назубок, / Шатался по городу и репетировал".
НЕСТРАШНЫЕ СТИХИ
Велимир Хлебников 1885‑1922
Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова
Явились вы, как лебедь в озере.
Я не ожидал от вас иного
И не сумел прочесть письмо зари.
А помните? Туземною богиней
Смотрели вы умно и горячо,
И косы падали вечерней голубиней
На ваше смуглое плечо.
Ведь это вы скрывались в ниве
Играть русалкою на гуслях кос.
Ведь это вы, чтоб сделаться красивей,
Блестели медом – радость ос.
Их бусы золотые
Одели ожерельем
Лицо, глаза и волос.
Укусов запятые
Учили препинанью голос,
Не зная ссор с весельем.
Здесь Божия мать, ступая по колосьям,
Шагала по нивам ночным.
Здесь думою медленной рос я
И становился иным.
Здесь не было "да",
Но не будет и "но".
Что было – забыли, что будет – не знаем.
Здесь Божия матерь мыла рядно,
И голубь садится на темя за чаем.
1916,1922
поэзией Хлебникова мне очень повезло.
Задолго до того, как впервые прочел, много слышал: "Сложность, заумь, поэт для поэтов". Но вначале попалась проза. Раньше всего – "Ряв о железных дорогах", страничка такого же свойства, как те, которые в изобилии приносили и присылали в редакцию газеты "Советская молодежь". Через годы в Нью‑Йорке, в газете "Новое русское слово", редакционная почта мало отличалась от рижской. В "Молодежке" я отбился от множества ученых и изобретателей, одних только вечных двигателей было три. В Штатах выдержал полугодовую осаду открывателя непотопляемости. Везде требовали связать с Центром (с прописной): в одном случае с Политбюро, в другом – с Белым домом. "Ряв" Хлебникова – о том, что железные дороги разумны только тогда, когда идут вдоль моря или реки. В доказательство приводятся Италия и Америка. "Североамериканский железнодорожный "крюк" заключается в том, что чугунный путь переплетается с руслами Великих рек этой страны и вьется рядом с ними, причем близость обоих путей так
велика, что величавый чугунный дед всегда может подать руку водяному, и поезд и пароход на больших протяжениях не теряют друг друга из вида". На карту Хлебников когда‑нибудь смотрел?
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 99; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!