Города и отсутствующая буржуазия



 

Многие российские города в XIX веке раскрывались перед приближающимся путешественником словно историческими слоями. В 1840-х годах барон Август фон Хакстхаузен так описал разворачивающуюся перед ним сцену:

«По прибытии в российский город… [путешественник] попадает сначала в русскую деревню, превращенную в город. Здесь живут крестьяне, обычно обрабатывающие огород, чтобы снабжать город овощами, причем этот огород расположен не на огороженных площадках, а на открытых полях. Миновав деревню, путешественник въезжает в город Екатерины II, построенный как пригороды Москвы: длинные, широкие, немощеные улицы бегут между двумя рядами деревянных одноэтажных домов. Здесь концентрируется промышленная жизнь поселения: обитают кузнецы, каретники, здесь расположены постоялые дворы, пивные, мастерские и т. п. Дальше путник оказывается в современном европейском городе с прямыми, иногда мощеными улицами и просторными площадями; со всех сторон мы видели похожие на дворцы здания… но обычно эта часть города выглядит покинутой — на улицах ни суеты, ни оживления, только дрожки, без которых не обходится ни один губернский центр, ни даже уездный городок. В этой части самые старые здания — общественные; большинство частных домов построены после 1815 года».

Хакстхаузен говорил о Харькове, но его замечания верны по отношению ко многим средним и даже крупным российским городам того времени. География этих мест также отражала и их историю. Они представляли собой одновременно и деревню, и ремесленный центр, и резиденцию властей. Символично, что последние занимали центральную часть города, чем и объясняется ее безжизненность: в глазах власти ей должны сопутствовать достоинство, величие, чистота и общественный порядок. Власть словно выставляла себя на всеобщее обозрение и в то же время воплощала в жизнь своеобразные достоинства империи. Вообще, центр города был имперским учреждением, не совсем удачно пересаженным на почву крестьянского общества.

В большинстве европейских стран города сыграли решающую роль в образовании наций и были теми местами, где, по терминологии Карла Дейча, чаще всего имели место «ассимиляция» и «мобилизация», где закреплялся язык, модели культуры, социальные связи; где складывался экономический обмен; формировались гражданские ассоциации. Во Франции, как показал Эйген Вебер, «крестьяне стали французами по мере распространения в сельской местности городских обычаев и организаций: железных дорог, школ, мануфактур, газет, грамотности, книг на национальном языке».

Однако для того, чтобы города сыграли такую роль, они должны отличаться от окружающих деревень не только размерами, но и другим: богатством, культурой, независимыми институтами или самоуправлением и особым правовым статусом. В России, вплоть до XIX века, подобные отличия были минимальными. В этом отношении российские города продолжали играть роль, которую, согласно Максу Веберу и Отто Бруннеру, традиционные города Европы выполняли до начала средних веков, а города Азии — до XX века. В таких обществах присутствовали два ярко выраженных и взаимоисключающих экономических уклада: с одной стороны, «крестьянско-аграрный мир с локальными рынками и часто хорошо развитыми домашними и деревенскими ремеслами», а с другой — космополитический центр, «местонахождение элит, место, где совершались финансовые операции, располагались крупные торговые компании, процветали такие ремесла, как, например, ювелирное дело».

В экономической среде, преобладающей в России до начала XIX века, торговые элиты обслуживали правящие слои, тогда как преобладающая часть купцов и ремесленников мало чем отличалась от крестьян. Один и тот же человек нередко занимался несколькими делами сразу, и до XVIII века ремесленники не были организованы в гильдии с собственными программами обучения мастерству и квалификационными требованиями. Таким образом, отсутствовала база, на которой могли бы быть созданы муниципальные корпорации, подобные существовавшим кое-где в Европе с XI века. «Городской воздух» не «освобождал», и города обычно управлялись как часть сельского района, на территории которого находились. Крепостной, пришедший в город для занятий торговлей или ремеслом, оставался крепостным, связанным узами личной зависимости со своим господином, и регулярно отсылал хозяину определенную сумму со своего заработка. Беглеца могли затребовать обратно в любое время.

В период позднего средневековья торговля с другими странами значительно уменьшилась. После падения Византии и раскола Золотой Орды Русь оказалась в стороне от великих торговых путей, а ее собственная обширная территория с относительно малоплодородной почвой затрудняла возможность развития торговли, ограничивая ее локальными рамками. Производством предметов повседневного спроса занимались сами крестьяне или мало чем отличавшиеся от них ремесленники, обеспечивавшие потребности небольшого городка и нескольких прилегающих деревень.

Это значило, что в XVI–XVIII веках в торговлю, вероятно, была вовлечена большая часть населения, чем во многих странах Европы, но сама торговля осуществлялась в основном на местном уровне, а люди, занимавшиеся ею, не специализировались ни в коммерции, ни в производстве, а сочетали эти виды деятельности с земледелием или, например, охотой и рыболовством. Количество денег в обороте оставалось небольшим, монеты носить с собой было тяжелым и неудобным делом, и купцам приходилось тратить немало сил и средств только на их доставку и надежное хранение. Бумажные деньги, вошедшие в обращение в 1760-е годы, оказались нестабильными. Векселей, аккредитивов, не говоря уже об акционерных компаниях, не существовало, а договорное право только зарождалось. В 1770-х годах английский священник Уильям Кокс писал: «Русские купцы и торговцы редко ведут бухгалтерские книги, немногие умеют читать и писать, мало кто знаком с арифметикой. Считают они с помощью приспособления из нескольких рядов проволоки с нанизанными на них шариками…»

Отсутствие элементарной коммерческой практики означало — все сделки совершались с более высокой степенью риска, чем в странах с устоявшейся и успешно развивающейся экономикой, где слово бизнесмена являлось его гарантией и могло при необходимости подкрепляться силой судебного решения. Для покрытия риска приходилось увеличивать прибыли, а меры воздействия к нарушителям контракта зачастую отличались особой жестокостью. Банкротства случались достаточно часто, а кредиторы были совершенно незащищены. Большинство иностранцев считали российский коммерческий мир дикими джунглями, где господствуют хитрые дельцы, открытые обманщики.

По этим причинам Россия оставалась страной с неразвитым производством, ограниченной торговлей и домашней промышленностью. Даже большие города, за исключением, может быть, Санкт-Петербурга, напоминали деревни. Как заметил Кокс, «купцы и крестьяне все еще повсеместно носят бороды, национальное платье, сохраняют традиционные манеры, и, что особенно примечательно, подавляющее большинство купцов и граждан в больших городах, даже жители Санкт-Петербурга и Москвы, обличьем и общим образом жизни напоминают обитателей деревни».

Торговлей, имевшей чисто местное значение, обычно занимались приезжие купцы, а с середины XVII века ее центрами стали городские ярмарки. Крупнейшей была Нижегородская, находившаяся на речном торговом пути из Балтийского моря в Среднюю Азию. Впервые проведенная в 1624 году, эта ярмарка ежегодно проходила в июле — августе, и к началу XIX века ее годовой оборот оценивался в 140 миллионов рублей. Три четверти этого оборота приходилось на российские товары, в первую очередь металлические изделия и ткани.

Лишь в середине XIX века ярмарки стали вытесняться постоянно действующими магазинами. Ранее розничная торговля получила широкое развитие только в Москве, на Гостином дворе, по сути, представлявшем огромный восточный базар, где под стеклянными сводами торговцы предлагали свои товары, причем каждый ряд специализировался на определенном типе продукции.

По словам Хакстхаузена, «трудно найти во всем мире под одной крышей такое многообразие самых различных предметов». И тем не менее, купцы отказывались перейти в прекрасный новый торговый центр, открывшийся в 1839 году, предпочитая традиционные ларьки, расположенные рядами.

Из общей модели неуверенного роста городских институтов несколько выпадали Санкт-Петербург (основан в 1703 году) и Одесса (1794). Особенно быстро развивалась Одесса, занимавшая выгодное положение как центр оживленной торговли зерном. Во многом этому содействовала политика губернатора Новороссии начала XIX века, дюка де Ришелье, французского эмигранта, спланировавшего строительство большого города с современным портом, прекрасными общественными зданиями, открытыми площадями и улицами и добротными санитарными сооружениями. Одесса стала городом-космополитом, населенным немцами, евреями, поляками и выходцами с Ближнего Востока, а также русскими и украинцами.

Вплоть до конца XVIII века отрасли торговли и производства, выходившие за рамки местных масштабов, обычно объявлялись царскими монополиями, и те, кто занимался ими, также становились администраторами, выплачивая в казну установленные суммы и довольствуясь лишь остающейся прибылью. К таковым относились: торговля пушниной, зерном, кожей, красителями, водкой и солью. В принципе, коммерция ничем не отличалась от откупничества, и многие торговцы занимались и тем и другим. Для сколачивания капитала в России представлялись наиболее перспективными именно операции в таких монопольных сферах, что подтверждает карьера Василия Злобина, государственного крестьянина из Саратовской губернии, который во время царствования Екатерины II заручился поддержкой генерал-прокурора Вяземского и получил в управление сначала винокуренный завод, а затем все откупные операции. Свое богатство Злобин использовал на то, чтобы приобрести лицензии на продажу соли в нескольких губерниях и на карточные игры во всей империи. Вскоре купец зарабатывал уже полмиллиона рублей в год и разъезжал «в великолепной карете, в прекрасных одеждах, с бриллиантовым медальоном на шее, имел звание почетного гражданина и миллионы в кошельке». Правда, его состояние оказалось не застрахованным от произвола властей: потеряв расположение придворных покровителей, Злобин был обвинен во всевозможных нарушениях, заложил все свои владения и имущество и умер в 1814 году банкротом. Такие резкие повороты судьбы вполне типичны для неустойчивого российского бизнеса.

Промышленность появлялась в России резко и избирательно. В XVIII веке под государственным контролем расцвели отрасли, связанные с военными нуждами: металлургия, кораблестроение, производство сукна и литейное дело. Металлургическая промышленность занимала первое место в Европе и до конца XVIII века вывозила свою продукцию во многие страны, включая Британию; но впоследствии пошла под уклон из-за отсутствия новых технологий, отсталости путей сообщения и конкуренции со стороны англичан. В период с 1721 по 1762 год хозяева металлургических предприятий имели право покупать крепостных для работы на заводах, и это явилось единственным случаем, когда подобную возможность предоставили какому-либо сословию, кроме духовенства и дворянства. На этой волне несколько предпринимателей успели сделать состояния. Особенно отличились Демидовы, годовой доход которых в конце XVIII века составлял более полумиллиона рублей. Но даже это не привело к формированию класса промышленников с собственными организациями, способными оказывать влияние на правительство. Удачливые предприниматели часто стремились вступить в ряды дворянства и во многом преуспевали, покупая землю и впоследствии снижая свою коммерческую и производственную активность. Выгоды дворянства оказались потенциально гораздо надежнее.

В течение первой половины XIX века именно частные предприятия в наибольшей степени содействовали росту промышленности, но многие из них были иностранными, что подтверждает перечень крупнейших заводов Санкт-Петербурга середины века: Бэрд, Штиглиц, Эллис и Баттс, Хаббард, Карр и Макферсон… Даже фирмы, управлявшиеся русскими, в значительной степени зависели от иностранного капитала и технологий. И все же как раз в этот период в стране, наконец, появился свой собственный класс предпринимателей. Несмотря на огромные богатства в виде крепостных, строений и земли, находившихся в распоряжении дворян, лишь немногие вошли в состав нового класса. Большинство были купцами или — как ни странно — бывшими крепостными.

Многие российские города по своей природе оставались военными, особенно на юге и востоке — там квартировали войска, державшие под наблюдением границы. В городах поменьше имелись остроги или крепости, в городах побольше — кремль, то есть укрепленный район, где располагались резиденция воеводы (военного губернатора), таможня и питейное заведение. Между кремлем и городскими стенами находился посад: первоначально этот термин обозначал пригород или городской квартал, но постепенно стал применяться по отношению к одной из категорий населения, исполнявшей особые государственные обязанности. Первое время членство в посаде обусловливалось наличием определенного торгового или промышленного капитала. Членство являлось наследственным, выход сопряжен со значительными трудностями: в условиях нестабильности экономического положения и обременительности обязанностей это приводило к тому, что в посаде сохранялось много людей, давно оставивших регулярную коммерческую деятельность, однако продолжавших исполнять свои обязанности.

В принципе город с его обитателями и институтами исполнял ту же функцию, что и деревня: снабжал государство рекрутами, платил налоги и исполнял различные службы, которые могли быть административными, военными, коммерческими или промышленными, в зависимости от обстоятельств, но люди, исполнявшие их, регистрировались, закреплялись за местами жительства точно так же, как крепостные крестьяне. Посадские люди занимались торговлей и мануфактурами, выполняли обязанности бухгалтеров, таможенников и контролеров, строили и поддерживали в рабочем состоянии мосты и дороги, собирали налоги и таможенные пошлины, служили полицейскими, караульными и пожарными. Все это было необходимо, но у государства не хватало денег, чтобы заплатить за выполненные работы, а потому исполнение этих обязанностей становилось частью тягла, государственной повинности, возлагавшейся на определенных жителей города, которые освобождались от рекрутчины и некоторых налогов, а также получали разрешение на занятие какой-нибудь экономической деятельностью. Исполнение обязанностей могло потребовать от посадских людей дальних поездок, продолжительного отсутствия и изрядных расходов, обычно никем не возмещаемых. В этом смысле посадский напоминал солдата, чье время, личность и имущество находились в распоряжении государства.

Института, который представлял бы всех обитателей города, не существовало. У посадских до XVIII века сохранялась собственная ассамблея, посадский сход, которая по форме очень напоминала сельский сход и исполняла примерно те же функции. В исполнении обязанностей посадские — как и крестьяне — были связаны круговой порукой; они так же прикреплялись к определенному месту жительства и могли покинуть его только с разрешения избранного старшины и с полученным паспортом. За беглецами охотились так же, как за крепостными крестьянами, и в их поимке были заинтересованы все члены общества, так как в противном случае исполнение обязанностей убежавших ложилось на плечи всех оставшихся. Уход богатого купца вообще мог стать катастрофой. Исходя из этого, выход из посада обставлялся различными сложностями, что лишало экономически более удачливых людей должной мобильности, требующейся для развития успешного дела.

Посадский сход решал жизненно важные вопросы городской жизни, избирал муниципальных чиновников, надзирал за их деятельностью, представлял властям жалобы и петиции и распределял повинности среди населения. На сход предписывалось являться всем, теоретически это даже было обязанностью — тех, кто не приходил, иногда притаскивали на собрание силой. И все равно, есть основания полагать, что явка оставалась очень низкой, за исключением, может быть, случаев распределения повинностей. На практике в основном присутствовали самые богатые и влиятельные, играющие решающую роль в избрании городских чиновников, так как сами несли основную ношу ответственности за судьбу сообщества, имея возможности для латания потенциальных дыр в бюджете. Таким образом, руководство посада обычно было олигархическим.

Петр I, понимавший слабость городских институтов, учредил коммерческие гильдии в надежде поддержать экономическую активность и муниципальное управление, но не сумел привить им необходимого предпринимательского и корпоративного духа. До конца XVIII века коммерческие гильдии не обладали монополией в соответствующих областях и не имели никаких положений относительно подготовки новых мастеров, качества продукции и услуг. Главной функцией гильдий была административная: они составляли удобное подразделение посадского общества, содействовали сбору налогов и, по словам Кизеветтера, «обеспечивали наличность ремесленников, которых можно было бы в каждый данный момент призвать к отправлению казенных работ».

Между тем конкуренцию посадскому населению на городских рынках могли составить дворяне, церковь, крестьяне и даже иностранцы, не несшие на себе таких повинностей. Из-за этого торговцы и ремесленники постоянно обращались в правительство за монопольными правами и большим контролем над источниками доходов, время от времени получая требуемое, как, например, в 1649 году, когда Уложение, принятое непосредственно после городского бунта, предоставило горожанам монополию на ведение коммерческих дел в черте города. Типично, что такое положение обычно сохранялось недолго, так как у государства не хватало возможностей предотвратить нарушения в торговой сфере, а кроме того, оно получало явную выгоду от конкурентной экономической деятельности.

В 1775 году Екатерина II, уступая настойчивым просьбам богатых купцов, изъяла их из общей массы посадского населения. Само название «купец» мог носить лишь человек, чей заявленный общий капитал превышал пятьсот рублей (позднее тысячу). Не достигшие этой цифры назывались «мещанами» или «горожанами». Купцы в знак признания их особой служебной ответственности и сопутствующего ей достоинства освобождались от подушной подати. Таким образом, впервые определенная категория городского населения получила почетный статус. Но в то же время это решение серьезно подорвало принцип «взаимной ответственности» при уплате налогов, ведь из налогоплательщиков исключались самые зажиточные. Со временем это неизбежно привело к отмиранию института посадского схода.

Жалованная грамота городам 1785 года стала попыткой Екатерины не только решить эту проблему, но и положить начало процессу создания «среднего класса», то есть достичь одной из ее поставленных целей — дать стране автономные социальные институты. В этой грамоте впервые город рассматривался как территориальная единица, то есть сообщество всего населения, а не только той части, на которую возлагались определенные государственные повинности. Все горожане наделялись определенными правами — например, не могли быть лишены собственности без решения суда. Купцы освобождались от телесных наказаний и могли откупиться от военной службы денежной компенсацией или исполнением каких-либо повинностей. Грамота разделяла горожан на шесть категорий. Каждая теоретически представляла собой независимую корпорацию, имела право собраний для решения своих дел, а также избрания представителей в муниципальный совет, отвечавший за общее положение дел в городе. Для решения практических повседневных вопросов избирали исполнительный орган из шести человек во главе с мэром. Однако довольно скоро в большинстве городов эта сложная структура вступила в противоречие с реалиями жизни. К 1840-м годам муниципальные советы практически перестали собираться. Одной из причин отступления от первоначального замысла стало то, что Екатерина, как и ее предшественники, не смогла сбалансировать городские корпоративные органы соответствующими экономическими привилегиями. И дворяне, и крестьяне сохранили право торговать в городах, не будучи обремененными соответствующими обязательствами, тогда как купцы и другие городские сословия продолжали нести многочисленные повинности, что ставило их в неравные конкурентные условия по сравнению с чужаками.

Такие преимущества имели важное значение для развития кустарной промышленности, достигшей расцвета в конце XVIII века. Например, в текстильном деле крестьяне, освоив простейшую технику окраски и набивки ситца в маленьких мастерских, продавали свою продукцию на местном рынке, нередко прямо на улицах города. Интересно, что в России именно тяжелая промышленность стимулировала — а не вытесняла — промышленность кустарную. Именно металлургия производила необходимые орудия труда, облегчавшие мелкое товарное производство. В условиях плохих средств сообщения мелкий производитель имел ощутимое преимущество перед фабрикой, расположенной в нескольких сотнях километров, так как мог продавать свои изделия там, где он их производил.

На купцов такое положение накладывало дополнительные сложности, связанные с доставкой и хранением товаров. Те, кому не везло в делах и чей капитал соответственно был ниже установленного уровня, теряли свой статус и переходили в категорию мещан со всеми сопутствующими последствиями. В отсутствие каких-либо гарантий безопасности члены городских сословий постоянно ощущали на себе тяжкую ношу ответственности и угрозы своему положению, а потому делали все, чтобы избежать избрания на муниципальную должность, даже подкупая для этого своих коллег.

Для смягчения последствий конкуренции со стороны негорожан правительство в 1824 году признало «торгующих крестьян» особой категорией и решило выпустить за определенную плату особые лицензии. Мера оказалась практически невыполнимой, так как подразумевала регистрацию бесчисленного множества уличных торговцев и взимание денег, которых у большинства просто не было. Там, где власти проявляли рвение, снабжение городов продовольствием заметно ухудшилось, но в большинстве городов из этой затеи ничего не вышло.

Еще более сильный удар по хрупким муниципальным учреждениям наносили власти, мелкой опекой и надзором препятствовавшие осуществлению их полномочий; надзором недостаточно систематическим, чтобы предотвратить многочисленные злоупотребления, но способным раздувать трения между отдельными фракциями городского совета. Чтобы получить разрешение на непредвиденные расходы — например, на установку уличного освещения или замену пожарных шлангов, — иногда требовались годы. Полиция, от деятельности которой городские власти зависели в сфере поддержания законности и порядка, находилась в подчинении губернатора, обладавшего значительными возможностями для влияния на городские дела. Для решения самых мелких вопросов муниципальным чиновникам поневоле приходилось прибегать к взяткам, и поэтому они жили в постоянном страхе перед внезапным приездом ревизора.

Попытки бороться с деспотизмом государственных властей порой обходились весьма дорого. В 1800 году городской глава Калуги И. И. Борисов, «почетный гражданин» и промышленник, пожаловался в Сенат на необоснованность некоторых налогов, взимаемых с города. В ответ губернатор и полиция начали кампанию расследования с целью установить, получил ли Борисов официальное разрешение использовать на своей фабрике крепостных крестьян и законно ли ему присвоено звание «почетного гражданина». Признанный виновным по обоим пунктам, Борисов потерял и звание, и фабрику. Понятно, что, сталкиваясь с подобным риском, богатые и влиятельные люди неохотно соглашались занимать общественные должности.

Одним из результатов относительной непрочности городского статуса было снижение доли городского населения в империи с 11 % в 1740-х годах до 7 % в 1860-х, и это за столетие — с середины XVIII века до середины XIX века, — когда российские города становились менее сельскохозяйственными, более торгово-промышленными. Данная тенденция резко контрастирует с тем, что происходило в то же время в остальной Европе. Причина подобного падения, вероятно, кроется в том, что занятия земледелием и кустарными промыслами давали более стабильные доходы, тогда как относительное изобилие земли избавляло крестьян от необходимости искать альтернативный заработок в городах. С отменой крепостного права исчез всякий смысл в еще оставшемся разграничении между крестьянами и мещанами, а в 1863 году ликвидировали и последнее отличие мещан от купцов — с них сняли подушную подать. Однако правительство не пошло настолько далеко, чтобы ликвидировать мещанство как сословие, и сохранило за ним некоторые функции, главным образом полицейскую регистрацию и социальное обеспечение.

Лишь в 1870 году большинство городов получили статус, позволяющий говорить о действительном самоуправлении (ранее были реформированы лишь Санкт-Петербург — в 1846 году, Москва и Одесса — в 1862–1863 годах). Согласно закону, принятому в этом году, города получили выборные советы, ответственные за муниципальные финансы, коммунальные строения, социальное обеспечение, здравоохранение и образование. Положения о выборах полностью игнорировали сословное деление в пользу имущественного ценза, причем богатые имели значительные преимущества На первых муниципальных выборах в Санкт-Петербурге 1-я курия состояла из 202 голосующих, 2-я — из 705, 3-я — из 15 233. В результате депутат от 1-й курии представлял 2,4 избирателя, от 3-й — 181,3. Крупным недостатком новой системы оказалось, что права голоса лишились все, кто арендовал жилье, а в эту категорию попадали многие известные ученые и люди творческих профессий. Но она, по крайней мере, предусматривала базу для самоуправления, свободного от официально определенных категорий. Более того, губернатор и казначейство теперь могли оспаривать решения муниципальных властей только на основании их незаконности.

В других же отношениях городское самоуправление сохранило множество недостатков, мешавших и прежде. Ограничивалось право собирать дополнительные доходы, а полиция, от которой зависело проведение в жизнь многих решений, оставалась в распоряжении губернатора. Более того, и губернаторы, и полицейские начальники отнюдь не всегда соблюдали ограничения, наложенные законом 1870 года. Во многих случаях мэры городов вынужденно уходили со своих постов после того, как вызывали недовольство властей. Примечательна в этом отношении история с Борисом Чичериным, городским головой Москвы в 1883 году, который в одной из речей призвал к объединению усилий земства и городского самоуправления: он был вынужден уйти в отставку. Новый избирательный закон 1892 года сделал избирательную систему еще менее демократичной, укрепив официальный надзор за деятельностью муниципалитетов.

Только одна городская группа в империи создала собственную автономную политическую жизнь и одновременно своеобразное представление о национальном единстве — московские купцы.

Ядром московского купеческого сообщества стали общины староверов, в период правления Екатерины II поселившиеся в Москве возле Рогожского и Преображенского кладбищ. Их коммерческий успех во многом объяснялся сильными узами родства и доверия, сплачивавшими и заменявшими отсутствующее торговое и договорное право. Первые поколения практиковали общинную собственность и были против семейного наследования и в силу этого сравнительно легко накапливали капитал, хотя, как рассказывают, у дверей умирающего держали запряженного коня, чтобы успеть вывезти ценности, прежде чем до них доберутся родственники! В общины принимали беглых крепостных, сирот и нуждающихся, внушали им строгие моральные принципы и обучали какому-нибудь полезному ремеслу.

В течение первой половины XIX века многие богатые староверческие семьи отказались от жестких нравственных установок предков и начали накапливать наследственные состояния. Испытывая давление во время правления Николая I, большинство из них приняли единоверие. Но при всех компромиссах староверы не утратили недоверия к имперскому государству и бюрократии. Их патриотизм основывался не на официальной церкви и не на царской системе, а на религиозных чувствах и независимой экономической деятельности обычных людей. Большего приближения к «буржуазному национализму» в имперской России, пожалуй, не найти.

С точки зрения географического положения, Москва прекрасно отвечала всем пожеланиям купеческого сословия. К середине XVIII века город был центром самой большой рыночной области в России. Здесь получила наибольшее развитие промышленность, в которой преобладали текстильная и легкая отрасли. В отличие от других промышленных регионов страны, промышленность, в основном, поставляла на рынок товары народного потребления. Здесь же сходились многие транспортные пути, быстро развивалась сеть железных дорог, сыгравшая решающую роль в мобилизации российских ресурсов во второй половине XIX века. В культурном отношении Москва была символом Руси, доимперской России, «первопрестольным градом», где по-прежнему происходила коронация императоров и который представлял собой противовес европеизированной столице на Неве.

В 1860–1870-е годы московское купечество активно выступало за органическую и «национальную» экономическую политику, которая содействовала бы инвестированию не через привлечение капиталов из-за границы, а поддержкой банковского дела в России, установлением протекционных импортных тарифов и использованием направленной государственной поддержки, при этом не боясь некоторого уровня инфляции и применения при необходимости бумажных денег. Одним из главных защитников такой точки зрения был В. А. Кокорев, доказывавший, что государство должно, если того требуют обстоятельства, отпечатать дополнительные рубли для финансирования строительства железных дорог: цель оправдывает подобный шаг, да и в любом случае люди (в отличие от иностранных банков) доверяют ассигнациям.

По таким же причинам московские купеческие организации поддерживали экспансию в Среднюю Азию и более активную эксплуатацию ресурсов периферийных регионов, хотя при этом купцов беспокоила конкуренция со стороны польской текстильной промышленности, возросшая после отмены таможенных тарифов.

Способность к эффективному самоуправлению и усиленное лоббирование среди правительственных чиновников дали московскому купечеству возможность защитить свои интересы и содействовать достижению некоторых политических целей. Однако нельзя сказать, что это помогло сформировать торговый средний класс, который смог бы заменить дворянство в качестве главной социальной базы царизма, отчасти потому, что москвичи не в полной мере представляли интересы промышленников и торговцев из других регионов империи. Не получили они и контроля над официальной экономической политикой, хотя оказывали влияние на определенные аспекты.

В некоторых отношениях их влияние в наибольшей степени проявилось в области искусства и культуры, где им удалось оставить заметный след. Самый значительный вклад внес П. М. Третьяков, владелец доходной текстильной фабрики в Костроме, который основал картинную галерею с целью собрания и показа широкой публике коллекций русского искусства. Обычно покровители искусства собирали вещи, ориентируясь на собственный вкус и мнение близких друзей, но в случае с Третьяковым дело обстояло иначе. Вот что он писал своей дочери незадолго до смерти: «С самых ранних лет моя идея была в том, чтобы делать деньги с тем, чтобы накопленное обществом возвращалось к обществу, к народу, в неких благотворительных учреждениях. Эта мысль не покидала меня всю жизнь».

В завещании, составленном еще в возрасте 28 лет, содержалось условие — плата за вход в галерею не должна превышать 10–15 копеек, чтобы даже самые бедные могли любоваться экспонатами. В некотором смысле его воодушевляло то же желание служить людям, которое было свойственно как некоторым бескорыстным государственным чиновникам, так и самым убежденным их противникам. Галерея в Москве, до сих пор носящая имя Третьякова, стала памятником его высоким устремлениям.

Наиболее известное течение в живописи, которому покровительствовал Третьяков, называлось «Передвижники». Ему было близко стремление передвижников уйти от академизма и от придворного покровительства, с присущим им элитарностью и космополитичным классицизмом, желание сделать искусство доступным и понятным простым людям. Основатели этой школы порвали с Академией в 1863 году, когда отказались от темы, предложенной на выпускном экзамене. Свою независимость передвижники подтвердили созданием артели по образцу Чернышевского, чтобы писать и продавать картины, представляющие жизнь простых людей, особенно пострадавших от угнетения. Позже некоторые из членов артели для лучшего знакомства провинций с искусством основали Товарищество передвижных художественных выставок.

В конце концов, после двух десятилетий отделения при поддержке Александра III передвижники вернулись в Академию. К этому времени их стиль живописи получил всеобщее признание и стал вполне жизнеспособной и отличительной формой русского искусства. В своих портретах, пейзажах и исторических сценах передвижники определили «русскость» иначе, чем императорский двор или революционное движение.

Нечто подобное происходило и в театре. Константин Станиславский и Владимир Немирович-Данченко мечтали об «открытом» театре, ставящем для широкой публики лучшие российские и зарубежные пьесы. Театр должен был стать домом для труппы, работающей и живущей по общинному принципу, без «звезд», традиционно монополизирующих внимание критиков и деньги инвесторов. Станиславский стал пионером стиля игры, при котором актер достигает особой выразительности, опираясь на собственные воспоминания, опыт и чувства. С финансовой помощью Саввы Морозова, одного из богатейших и граждански сознательных предпринимателей Москвы, они основали Московский Художественный театр, вскоре ставший ведущим в России.

Таким образом, к концу XIX века культурная и интеллектуальная жизнь в российских городах достигала более высокого уровня, чем гражданские институты. Ее проявления можно было встретить в университетах, театрах, концертных залах, издательствах и художественных галереях. Да, основа для городского самоуправления была заложена, но из-за официальных ограничений действовала далеко не эффективно. Такое замедленное развитие отражало характерную для России черту того времени: общество все еще функционально разделялось на отжившие категории. В основном эти категории уже не отражали реальности, что само правительство признало в избирательных законах, основывавшихся на имущественном цензе. Но полное перераспределение подданных согласно экономическим подразделениям было еще далеко от завершения. Между тем старые границы препятствовали новым формам солидарности и самоорганизации.

К началу XX века, когда в города хлынули огромные массы людей, существовавшие зачаточные институты оказались крайне уязвимыми для давления со стороны правительства и исключали подавляющее большинство населения. Тем не менее города становились центрами тех центробежных процессов в обществе, которое вместо того, чтобы двигаться к осознанию себя как нации, шло по пути полного раскола.

За два предшествующих столетия Российская империя пережила радикальные реформы Петра I, превратившие ее в служилое государство, попытки Екатерины создать элементы гражданского общества и местного самоуправления, освобождение крепостных и последующие преобразования Александра II и, наконец, программу ускоренной индустриализации. На протяжении всего этого времени Россия продолжала поглощать новые территории и новые этнические группы, находя для каждой различные решения, интегрируя и не интегрируя их в империю. Каждая из таких перемен оставляла свой след на социальной структуре, создавая новые социальные или правовые формы, но не уничтожая созданных ранее. Результатом стал тот «слоеный» город, о котором писал Хакстхаузен. Россия, по удачному выражению Альфреда Рибера, была «„осадочным обществом“ — на протяжении всей новой российской истории происходило накопление последовательных социальных форм, каждая из которых образовывала слой, покрывавший все или большую часть общества, но не меняя более старые формы, лежащие под поверхностью».

В таких условиях российские города становились инкубаторами новых социальных, экономических и этнических конфликтов, имея в своем распоряжении лишь самые слабые инструменты для смягчения их жестокости. В своей зачаточной форме им суждено было стать ареной решающих политических конфликтов начала XX века.

 

Глава 6

Рождение интеллигенции

 

Термин «интеллигенция» — один из самых расплывчатых и трудно поддающихся определению во всем обществоведческом лексиконе. Общепринято, что этот феномен — даже если он не исключительно российский — впервые возник именно в России в XIX веке. Также все сходятся на том, что определить «интеллигенцию» чисто социально-экономическими категориями невозможно, потому что под ней понимаются не просто люди, имеющие высшее образование и трудящиеся на определенном поприще, но и выражающие некую идеологическую позицию.

С учетом идеологического момента вполне естественно, что значение термина варьируется в зависимости от политических взглядов того, кто его употребляет.

Ключом к пониманию российской «интеллигенции» служит то, что она возникла из-за несоответствия социального статуса и социальной функции, порожденного отношением имперского государства к обществу, особенно после неудачной попытки дворянства создать гражданское общество на собственный лад. Как мы уже видели, к середине XIX века социальная структура России вырывалась из рамок категорий, определенных имперским государством. Несоответствие особенно заметно проявлялось в городах, где статус налогоплательщика зачастую имел лишь отдаленное отношение к экономической функции и где образование и культура, вырывая человека из одной социальной категории, вовсе не обязательно перемещали в другую. Так случилось с разночинцами. Уже в 1760-х годах Екатерина II, всерьез обеспокоенная их неопределенным положением, пыталась создать «третье сословие», но ничего не получилось.

По крайней мере, термин «разночинцы» имел какое-то отношение к официально установленным категориям. Термин «интеллигенция», с 1860-х годов все чаще используемый в литературе и прессе, не был с ними связан даже отдаленно. Первоначально он обозначал класс людей, отличавшихся определенной степенью образованности, но в последние десятилетия XIX века постепенно утратил какое-либо фиксированное социально-экономическое значение и изменил тональность на значительно более субъективную, став показателем социально-этических отношений, знаком чести или клеймом позора, носимым с гордостью или навлекающий презрение — в зависимости от точки зрения автора.

Ядро интеллигенции следует искать в разночинцах, особенно в тех адвокатах, врачах, учителях, которые в последние десятилетия XIX века во все большем количестве привлекались к работе государством, земствами, муниципалитетами, судами, университетами и т. п. В связи с тем, что работа в подобных учреждениях не предоставляла возможности для организации обособленных профессиональных союзов, расплывчатый и достаточно объемлющий термин «интеллигенция» позволял им относить себя к определенной категории и повышал собственную самооценку. При отсутствии внешних официально закрепленных отличительных признаков эти люди определяли себя в морально-идеологических терминах, относя к ним образованность, ум, независимость, критичность мышления, дальновидность, самоотверженность и преданность делу.

Преданность делу означала преданность народу. Интеллигент — человек, критически относящийся к режиму, обеспокоенный состоянием общества и особенно оторванностью элиты (включая себя) от народных масс. Интеллигент — человек, посвятивший себя преодолению этой оторванности, для чего народ должен быть поднят до уровня цивилизованного, гуманного существования. Такая попытка может быть предпринята как в рамках славянофильской концепции, так и в рамках социалистической доктрины. Термин «интеллигенция» долгое время употреблялся в обоих смыслах. Так, например, Иван Аксаков доказывал: «российская интеллигенция» нужна в западных провинциях, чтобы мобилизовать «нравственную и духовную силу народа» против засилья польской культуры. Интеллигенция представляла бы народ, «осознавший себя», и помогла бы интегрировать его в достойную национальную жизнь.

Но к концу XIX века одно из значений термина стало заслонять все другие: интеллигенция рассматривалась как носитель радикальных или социалистических взглядов. От «думающего реалиста» Дмитрия Писарева 1860-х годов (нигилиста, отрицающего все традиционные ценности) и «критически мыслящей личности» Петра Лаврова 1870-х годов (отвергающей старые социальные и этические ценности ради создания новых) эстафета перешла к прогрессивному и социально активному интеллигенту Н. В. Шелгунову, готовому нести народу просвещение и одновременно учиться у народа. «Мы, интеллигенция, представители индивидуализма, народ — представители коллективизма. Мы представляем личное „Я“, народ представляет общественное „Я“».

Хождением в народ и учебой у народа, а также привнесением в эту встречу народа и интеллигенции собственного вклада последняя сможет соединить эти два принципа и, таким образом, «создать свое слово» в мировой истории.

Итак, ключевая задача интеллигенции заключалась в том, чтобы соединить воедино разорванную этническую и гражданскую ткань России, объединить элиту и народ и создать новое общество, более гуманное и более истинно русское. Люди, взявшие на себя решение этой задачи, вышли из слоев, давших им образование и культуру, но духовно ушли от своих корней достаточно далеко, чтобы почувствовать и ощутить всей душой изолированность от тяжелой доли народных масс. В 1881 году радикальный публицист Н. К. Михайловский писал: «В нас говорит и щемящее чувство ответственности перед народом, неоплатного ему долга за то, что за счет его воловьей работы и кровавого пота мы дошли до возможности строить эти логические выводы. Мы можем поэтому с чистой совестью сказать: мы — интеллигенция, потому что мы многое знаем, о многом размышляем, по профессии занимаемся наукой, искусством, публицистикой. Слепым историческим процессом мы чуждые ему… но мы не враги его, ибо сердце и разум наш с ним».

В этом смысле духовными предшественниками интеллигенции были Новиков, Радищев и поколение молодых дворян и армейских офицеров, группировавшихся вокруг декабристов. Они пытались создать основы нации, то есть сделать то, что уже было сделано элитами западных стран: Франции, Британии, Соединенных Штатов и постнаполеоновской Германии, из которых российская элита черпала культуру. Они пытались сформировать культурные, благотворительные и другие институты, которые в перспективе могли бы постепенно распространить привилегии вниз, до самых широких масс народа. Потеряв веру в самодержавие, декабристы сделали ставку на восстание и потерпели поражение. С их уходом с политической сцены проблема определения интеллигенции вышла на первое место, и годы правления Николая I стали годами ее формирования.

Многие из тех, кто симпатизировал декабристам, хотели бы достичь их целей совместно с самодержавием, а не вопреки ему. В конце концов, даже Пушкин якобы однажды сказал, что «правительство — это наш единственный настоящий европеец». Эти люди были шокированы как самим восстанием, так и последовавшей за ним казнью пятерых главных заговорщиков. Режим Николая I с его народоманией и мелочной цензурой привел к деградации социальной и официальной жизни. Там, где некогда некоторая доля смелости и свободомыслия была de rigueur,[7] при Николае правилом стала робкая подчиненность. Как заметил Герцен, «аристократическая независимость, гвардейская удаль александровских времен — все исчезло с 1826 годом».

Все чаще и чаще молодые дворяне, талантливые и энергичные, чувствовали себя чужими режиму, которому их учили служить. Проникшиеся — не без влияния режима — верой в необходимость перемен, они уже не считали само собой разумеющимся, что лучшее для достижения этого — занять пост на государственной службе. Борис Чичерин, в 1840-е годы студент Московского университета, писал: «Да и могла ли меня заманивать служба при господствовавших тогда политических условиях? Сделаться непосредственным орудием правительства, которое беспощадно угнетало всякую мысль и всякое просвещение, и которое я вследствие этого ненавидел от всей души, раболепно ползти по служебной лестнице, угождая начальникам, никогда не высказывая своих убеждений, часто исполняя то, что казалось мне величайшим злом, такова была открывающаяся передо мной перспектива».

Или, как точно выразился устами героя своей комедии «Горе от ума» драматург Александр Грибоедов: «Служить бы рад, прислуживаться тошно».

 

Кружки

 

Ситуация в стране требовала появления новых общественных форм и подталкивала к новому мышлению. Раньше обсуждение путей обновления России шло везде, где в естественной и непринужденной обстановке собиралась элита или контрэлита — впрочем, практически не отличавшиеся друг от друга, — в офицерских столовых и светских салонах. После 1825 года такое оказалось уже невозможным: армейские офицеры тщательно проверялись на политическую лояльность, и агенты Третьего Отделения присутствовали везде, наблюдая, слушая и докладывая начальству обо всем, что говорилось. Молодым людям, склонным к критическому восприятию действительности, приходилось искать для откровенного общения более уединенные места, чем салоны.

Естественным местом для подобных встреч стали университеты. Наиболее удобным был Московский, кураторы которого, сначала князь С. М. Голицын, затем граф С. Г. Строганов, сумели привлечь хороших профессоров и даже после 1825 года сохранить относительно мягкий внутренний режим в более спокойной атмосфере второй столицы. Некоторые из профессоров являлись также редакторами журналов, в новых условиях поддерживавших традиции независимой интеллектуальной жизни: Надеждин в «Телескопе», Каченовский в «Вестнике Европы», Погодин в «Москвитянине».

Однако, за небольшими исключениями, молодежь элиты привлекали не столько официальные учебные курсы, сколько возможность неформального общения в разнообразных кружках. В их глазах такое общение воплощало жизненную философию, в которой первое место занимали дружба, доверие, открытость и честность. Немаловажным было и то, что кружки давали возможность найти близкую по духу компанию и укрыться от всевидящего ока властей. Посещавшие кружки не только делились друг с другом мыслями, но и личным опытом, и пытались жить по самым высоким моральным стандартам.

В этой пьянящей, бурной атмосфере «благородство» определялось культурой, характером и поведением, а не рождением, чином или богатством. Из этого следовало, что благородство вовсе не ограничивалось рамками высшего сословия. Кружок символизировал республику в миниатюре, где в интересах дружбы и правды игнорировались различия в происхождении и состоянии. Молодой П. В. Анненков даже сравнивал его с деревенской общиной.

«Отличительную особенность этого кружка… следует искать в пылу его философского воодушевления, которое не только уничтожило различие в общественном положении людей, но также различия в их образовании, умственных привычках, неосознанных стремлениях и склонностях, и превращало кружок в общину мыслителей, готовых подчинить собственные вкусы и страсти принципам, обсужденным и совместно признанным».

Однако в отличие от общины, эти молодые люди происходили из привилегированных социальных слоев, сознательно выбирали себе товарищей и были свободны в любое время отказаться от общения с ними. Как часто бывает в подобных случаях, горячая привязанность членов магического круга друг к другу усиливалась яростной ненавистью тех, кто находился за его пределами, кто не разделял их взглядов; кстати, это вообще стало характерной чертой российской интеллектуальной жизни. Вот что говорит Герцен о членах кружка своего друга Николая Огарева:

«…Их связывала общая религия, общий язык и еще больше — общая ненависть. Те, для которых эта религия не составляла в самом деле жизненного вопроса, мало-помалу отдалялись, на их место являлись другие, а мысль и круг крепли при этой свободной игре избирательного сродства и общего, связующего убеждения».

Кружок заменял своим членам все другие социальные процессы, становился семьей, колледжем, церковью и светской гостиной. Приведем размышления Виссариона Белинского:

«Обстоятельства жизни (причина которых в состоянии общества), не дали нам положительного образования и лишили всякой возможности сродниться с наукой; с действительностью мы в ссоре и по праву ненавидим и презираем ее, как и она по праву ненавидит и презирает нас. Где ж убежище нам? На необитаемом острове, которым и был наш кружок».

Герцен так описал кружок, которым руководил вместе с Огаревым:

«Наш небольшой кружок собирался часто то у того, то у другого, всего чаще у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый замечательный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний, каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем».

Содержание дискуссий определялось положением, сложившимся после восстания декабристов: говорили о пропасти между словом и делом, благими намерениями и унизительным провалом практических попыток. Мыслители французского Просветительства, которых так чтили декабристы, не давали объяснения ни этой пропасти, ни провалам. Но зато некоторые надежды в этом отношении подавала немецкая идеалистическая философия, начавшая проникать в Россию в 1820-х годах. Постулат Канта о том, что наше понимание реальности определяется категориями человеческого мышления, такими, как пространство, время и причинность, был развит — или искажен — позднейшими немецкими мыслителями, пришедшими к выводу, что человеческий мозг в некотором смысле «создает» воспринимаемую реальность. Фихте, Шеллинг, позднее Гегель, ставшие столь популярными в России на протяжении 1830-х годов, затуманивали различие между «вещью в себе» и «вещью для нас», доказывая, что мозг человека не только интерпретирует реальность, но и формирует ее. С их точки зрения, ум и высшая действительность по сути взаимосвязаны: изменение мысли является изменением реальности и наоборот.

Такая экзальтированная концепция человеческого ума оказалась крайне привлекательной для молодых, высокообразованных людей, готовящихся к государственной службе, но на практике либо пренебрегавших ею, либо исключенных в результате неправильного поступка. Это убеждало их, что даже такая, явно бесполезная деятельность, как размышление и разговор, воздействует на действительность. Такая экзистенциальная ситуация и создала «интеллигенцию». Перенимая веру Прсветительства в прогресс, молодые интеллигенты убедили себя, что интеллектуальные размышления каким-то непостижимым образом помогают приблизить лучшее будущее человечества.

Уверенность в себе являлась необходимым условием для действия, но, конечно, одной уверенности оказалось недостаточно. Чтобы знать, что следует делать после обескураживающего фиаско 1825 года, интеллигенты должны были понять самих себя и свое место в социальном организме России. Это неизбежно поднимало другой вопрос: что такое Россия, и каково ее место в мире? 1825 год продемонстрировал — империя вовсе не та, какой считали оптимисты 1812 года, и путь Англии и Франции не для нее. Вследствие этого и патриотизм — если он вообще возможен — должен был принять иную форму. Образованные люди с неприятным для себя чувством осознали — они чужие не только правительству, но и простому народу, которому вознамерились помочь. На первое место вставал вопрос: «Что такое Россия?»

И ответ снова был найден в немецкой философии. Гердер выдвинул теорию, согласно которой каждая нация обладает постоянной сущностью, неизменной на протяжении столетий и проявляющейся в языке и культуре народа, в преданиях, песнях, танцах, в одежде, пище, обычаях и ритуалах. Задача современных писателей, художников и мыслителей состоит в том, чтобы воплотить эту сущность в совершенных формах и интегрировать в мировую культуру. Идею принял и ассимилировал в свою концепцию прогресса мировой истории Гегель. Согласно ей, на пути человечества к самореализации в Абсолюте каждая нация вносит свой вклад в это движение, и, следовательно, каждая стадия мировой истории отмечена духом той или иной нации. Гегель полагал, что господство римско-французской цивилизации приближается к концу, и следующий период эволюции человечества будет отмечен германским духом.

Оставалось сделать небольшой шаг от этого суждения к гипотезе, что именно славянской цивилизации, ведомой Россией, суждено теперь откликнуться на призыв истории. Таким образом, российские интеллектуалы прошли по кругу от светского рационализма и социальной активности Петра I через французское и немецкое Просветительство и романтизм к такой версии истории, которая немногим отличалась от теории «Третьего Рима».

 

Вызов Чаадаева

 

Непосредственным откликом на дебаты о России стала статья, опубликованная в форме письма (что примечательно, написанная на французском, а не на русском) в журнале «Телескоп» в 1836 году. Ее автор, Петр Чаадаев, принадлежал к поколению тех, кто прошел войну 1812 года; причем ушел в армию добровольцем, покинув для этого Московский университет. Позднее сблизился с декабристами, но отошел от них до восстания. Чаадаева, не связанного ни с какими кружками или группами, уважали за острый ум, цельность и независимость мышления.

Россия, считал Петр Чаадаев, представляет собой пустоту в истории наций. Праздный и вольный народ не совершил ничего, что имело бы подлинно культурное значение. Повисая между цивилизациями Европы и Азии, Россия ни у одной не позаимствовала ничего полезного. «У себя в домах мы — временщики, в наших семьях — чужие, в городах — кочевники… Одни в мире, мы не дали миру ничего, не узнали от мира ничего и не вложили ни одной идеи в копилку идей человечества. Мы ни в чем не содействовали прогрессу человеческого духа, и что бы ни приносил нам этот прогресс, мы все портили».

Письмо, по словам Герцена, произвело эффект «выстрела, раздавшегося в темную ночь»: «… Был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет — все равно, надобно было проснуться».

Если мнение Чаадаева можно было списать как ворчание стареющего чудака, то от впечатления, оказанного его статьей, отделаться так легко не удалось. Косвенным образом это подтвердил и Николай I, приказав объявить Чаадаева сумасшедшим и назначив принудительное психиатрическое обследование. Одновременно царь показал, что отнесся к его идеям достаточно серьезно, закрыв «Телескоп» за публикацию статьи.

Все дело в том, что Чаадаев затронул больное место. Обвинения вскрывали некую призрачность имперской культуры, показывали отсутствие ее органичного развития и слабость ее этнической сущности. Это уже ощущали многие интеллектуалы. Некоторые еще до Чаадаева говорили об этом. Например, поэт князь П. А. Вяземский в 1823 году писал: «Литература должна быть выражением характера и мнений народа. Судя по книгам, которые печатаются в нашей стране, можно заключить, что либо у нас нет литературы, либо что у нас нет ни характера, ни мнения».

Поэтому и игнорировать диагноз, поставленный Чаадаевым, было невозможно, но и безоговорочно принять тоже. Впрочем, последнего не делал и сам автор, позднее не раз высказывавший предположение, что отсутствие исторического опыта даже может оказаться на пользу России, вознаградив ее юношеской свежестью, способной в будущем превратиться в силу. Так или иначе, серьезные мыслители чувствовали себя обязанными принять брошенный вызов, а вопросы, поднятые Чаадаевым, еще несколько десятилетий преследовали всех, кто задумывался о судьбе страны.

 

Славянофилы

 

Одним из ответов на вызов Чаадаева стало утверждение, что он запросто ошибался. Россия имела свою историю, свою культуру, внесла собственный вклад в развитие человечества. Чаадаев просмотрел это, ослепленный, как почти все его поколение, поверхностной и соблазнительной культурой Запада. В процессе последующих дебатов «запад» стал определяющей концепцией российской интеллектуальной жизни, представляя собой все неудачно заимствованное страной на пути к становлению в роли великой европейской державы, все, что следовало либо твердо принять, либо решительно отбросить. В ходе споров реальные и разнообразные страны Западной Европы подвергались искажению до неузнаваемости, превратившись в удобный однородный символ, заслуживающий либо поклонения, либо отвержения.

Сторонники первой точки зрения получили известность как славянофилы. Они принадлежали к московскому бомонду и собирались скорее в салонах, нежели в кружках, что больше приличествовало довольно богатым землевладельцам. Авдотья Петровна Елагина регулярно приглашала к себе в гостиную перспективных молодых писателей, ученых и общественных деятелей, с удовольствием знакомя их друг с другом, выслушивая лекции и предлагая дружеские советы. Поначалу Елагина принимала людей различных мнений и течений, но постепенно, как отметил Герцен, стала отдавать предпочтение славянофилам.

Можно утверждать, что славянофильство родилось в 1834 году, когда Иван Киреевский, убежденный сторонник Шеллинга и Гегеля, женился на молодой женщине, воспитанной в традиционном почитании православной церкви. Когда Киреевский стал читать жене Шеллинга, та заметила, что мысли немецкого философа знакомы ей по трудам греческих отцов церкви. Удивленный этим открытием, Киреевский взялся за изучение и перевод соответствующей литературы. В своей работе он пользовался советами и духовным руководством отца Макария из Оптиной Пустыни, пытаясь восстановить аскетическую, созерцательную традицию православия, почти утраченную элитой XVIII века.

Эта работа дала Киреевскому столь много, что тот почувствовал себя достаточно подготовленным, чтобы дать отпор утверждениям Чаадаева о пустоте русской культуры. В действительности, доказывал Киреевский, Россия через православную церковь получила от Византии богатое наследство, сохранила то, что утратил Запад, то есть целостность христианской веры, а это проявлялось и в церкви, и в общественных институтах, особенно в крестьянской общине. Однако начиная с начала XVIII века, в результате перерождения русской элиты под чужим влиянием, наследство оказалось под угрозой.

В глазах Киреевского и его единомышленников самое ценное в русской культуре и общественном устройстве — это соборность, «примирительность» и «конгрегационализм». По мнению славянофилов, римская церковь нарушила соборность в IX веке, когда добавила к «символу веры» Филиокве, не получив на это согласия Вселенского Собора, этим превратившись в схизматическую, способную поддержать целостность своей доктрины только с помощью светской власти. Алексей Хомяков, главный теоретик соборности, определил ее как «единство в многообразии», способность, посредством которой человек может участвовать в решениях и делах общих, внося собственный вклад, но и приобретая силу от вкладов других. Только через такой принцип личность может развивать себя «не в бессилии духовного одиночества, но и в могуществе искреннего духовного союза с братьями своими, со Спасителем».

Без соборности, уверял Хомяков, человек обречен на духовную нищету, проявляющуюся в эгоизме, корыстности, фракционности и абстрактном рационализме, то есть в том, что славянофилы считали характерным для Запада. Лютер и протестанты оказались правы, когда восстали против ложной власти Рима, но, находясь в плену западных традиций, не нашли ничего лучшего, как заменить эту власть индивидуальным разумом. Даже Священные писания, к которым так любили взывать протестанты, толковались в свете индивидуального суждения, не дисциплинированного соборной церковью. «Протестантизм сохранил идею свободы и пожертвовал ради нее идеей единства».

Именно отъявленный индивидуализм стал основной причиной духовного кризиса Запада, ведущего, как полагали славянофилы, к внутреннему упадку. По контрасту с Западом, Россия, юная и не обремененная ложными идеями, по-прежнему сияла полным светом христианской веры. Русский народ не отличается внешней красивостью: простой и смиренный, чуждый роскоши, щедрый, доверчивый, симпатизирующий несчастным, твердый в защите своей земли, но в целом миролюбивый и аполитичный. Русские люди способны на героические усилия, но также склонны к лени и безделью. Врожденная соборность лучше всего демонстрируется крестьянской общиной, которую Константин Аксаков считал «союзом людей, которые отреклись от своего эгоизма, индивидуальности и которые выражают общее согласие: это действо любви и благородное христианское дело… Община… представляет моральный хор и, как в хоре ни один голос не теряется, но слышен в гармонии всех голосов, так и в общине личность не теряется, но отказывается от своей исключительности ради общего согласия».

Все эти качества славянофилы противопоставляли качествам немцев, всегда являвшихся для русских символом иностранцев: гордые, дисциплинированные, организованные, предприимчивые, законопослушные, но лишенные внутренней духовной силы и простоты. К несчастью, со времен Петра Великого именно эти качества стали доминировать и в российском обществе, прививаемые враждебной германизированной бюрократией. В роковом для России расколе на «земских людей» и «служилых людей» славянофилы обвиняли Петра I. По словам Аксакова, «так появился разрыв между царем и его народом, и древний союз земли и государства были уничтожен… государство наложило свое ярмо на землю. Русская земля была по сути завоевана, и государство было тогда завоевателем… российский монарх стал деспотом, а народ, бывший его свободными подданными, превратился в рабов и узников на собственной земле».

Политический идеал славянофилов заключался в возвращении к органической, подлинно русской — на их взгляд — монархии допетровских времен. Монарх должен восстановить соборное правление в качестве постоянного института, представляющего все слои населения, созвав Земский Собор. Заботящийся о своем народе как любящий отец, император не должен быть связан какими-либо юридическими гарантиями вроде тех, что изложены в западных конституциях, но обязан поддерживать постоянный контакт с Земским Собором. Церковь тоже стала бюрократизированной и должна вернуться к своим основным принципам, ликвидировав Святейший Синод и восстановив Поместный Собор в качестве управляющего органа, избираемого с участием священников, монахов и мирян. На нижнем уровне следует восстановить приходский сход как независимый орган, имеющий право избирать своего священника, заботиться о материальной жизни прихода.

Славянофилы резко выступали против крепостного права, ведь оно не позволяло применять в экономической жизни и деревенских делах соборные принципы. Отвергали также и цензуру: подлинная гармония достигается лишь тогда, когда в хоре слышен каждый голос, не приглушенный грубым посторонним вмешательством.

Славянофильство стало поворотным пунктом на пути к русскому национальному сознанию. Из раскола общества на имперскую элиту и простой народ славянофилы первыми сделали выводы и поставили эту проблему в центр своих изысканий. При этом их исторический анализ раскола страдал серьезными недостатками. Вот несколько бросающихся в глаза примеров: крепостное право оформилось до Петра I; в то же время в церковной жизни соборные принципы нарушались еще его предшественниками. Спорно и то, насколько были присущи русским те качества, которые приписывали им славянофилы Но заслуга славянофилов в том, что они верно обозначили главное препятствие на пути формирования единой русской нации.

Взгляды славянофилов имели сходство с теорией «Третьего Рима», основываясь на такой идее — римская церковь пострадала от греха, которого избежала Россия, сохранившая христианство в первозданной форме. Но славянофилы также страдали сходным смешением национального и всеобщего — настойчивое стремление доказать самобытность российских ценностей, которыми они так восхищались, вело к вырождению их идей в ксенофобию и шовинизм.

 

Западники

 

Противники славянофилов получили название «западники», но этот термин будет понят неправильно, если под ним понимать идеализацию Запада или желание беспрекословно подражать ему. Дело в том, что большинство «западников» относилось к современному им Западу почти так же неодобрительно, как и славянофилы. Даже если западники восхищались прошлым Западной Европы, то в этом им не уступали и славянофилы. Более того, славянофилы взяли из западной философии столько же, как их оппоненты. Герцен, принадлежавший к «западному» лагерю, чувствовал некоторое сходство и тех и других, и в шутку называл славянофилов «nos amis les ennemis».[8]

Лиа Гринфелд справедливо отмечала — и славянофилы, и западники одинаково отрицательно относились к соседней цивилизации, воспринимаемой как более высокая. «И тех и других объединяло отношение к Западу, как к антимодели. И для одних и для других моделью являлась Россия, которую они идеализировали на собственный манер и которой предсказывали торжество над Западом».

Эта общая зависимость от западных моделей вряд ли может показаться удивительной, так как государство воспитывало ее уже более ста лет, и как заметил один из историков, «многие из российских лекционных залов по сути находились в Берлине, Мюнхене и Париже». К началу XIX века многие образованные русские, изучая французскую, немецкую или английскую культуру и философию, углублялись в собственное наследие, даже заново открывали нечто вроде родины, то, что принадлежало им в самые восприимчивые годы юности, и такое повторное открытие отзывалось болью и тоской изгнанника, грустью о неразделенной любви. Вот почему слово «Запад» и тогда, и даже сейчас вызывает у русских столь сильную реакцию — положительную или отрицательную, — реакцию, которая давно утратила всякую связь с «реально существующими» странами, составляющими Западную Европу и Северную Америку.

Симптоматичен в этом отношении живой общественный отклик на лекции Тимофея Грановского по средневековой истории Европы, которые он читал в Московском университете в 1843 году. Нет оснований сомневаться в его преданности России, однако Грановский делал упор именно на те европейские традиции, которые так и не установились на родине или же проявились в весьма слабой степени: классическое наследие города-государства; республиканизм и римское право; интеллектуальная традиция, берущая начало в средневековой схоластике и взлелеянная в университетах; политическая независимость римской католической церкви; феодализм, основанный на верности вассала и на договоре хозяина и вассала; иммунитеты городов и корпораций; права парламентов и судов. По словам Анненкова, в конце лекции о Карле Великом, «когда профессор поворачивался к публике, чтобы напомнить, чем мы обязаны Европе, от которой получили блага цивилизации и человеческого образа жизни, завоеванные его кровью, трудом и горьким опытом, его слова тонули в шумных аплодисментах, звучавших из всех уголков аудитории».

Западники всегда заостряли внимание на том, чего недоставало России, вызывая желание начать работу по устранению недостатков. Но духовная направленность на том, чего не хватает, несет в себе некоторые опасности: тенденцию к общим и категоричным аргументам, отрицание имеющегося позитивного опыта, ненависть и неприятие, сосредоточенность на непостижимом, нежелание сотрудничать и искать компромиссы. Эти тенденции стали характерными для большинства русских мыслителей. Запад был для них не набором реальных, отличающихся друг от друга стран, испытывающих собственные трудности, а неким полигоном для воображения, где они могли забавляться, развлекаться, позабыв о самодисциплине, требуемой для решения серьезных проблем.

Это тем более было важно, ведь дело происходило в стране, которая до конца 1850-х годов не знала публичных дебатов по основным политическим вопросам и даже позже не раз страдала от произвольного вмешательства цензуры. Это означало, что интеллектуальная жизнь так и не вышла за рамки кружков, в каждом из которых был свой лидер-мыслитель, с мнением которого скорее соглашались, чем спорили. Идеологические диспуты проходили не в форме открытых дискуссий, а на страницах подпольных памфлетов и листовок; интеллектуальный залп одной стороны требовал равного по силе залпа с другой. Разногласия внутри кружков вели не к эволюции идей, а к расколу и образованию очередной новой группировки.

Источником, из которого руководители кружков черпали идеи, служил немецкий идеализм, а затем, уже в 1840-х годах, французский социализм. Первый привел к утверждению национальных ценностей, второй — к новому открытию ценностей общины. Сложенные вместе, эти течения и произвели на свет своеобразный русский социализм.

 

Белинский

 

Человеком, олицетворявшим искания русской мысли этого периода, стал Виссарион Белинский, типичный завсегдатай кружков и один из первых разночинцев, ставший на путь самостоятельного мышления. Сын бедного морского врача, он поступил в Московский университет в качестве официального стипендиата, но был исключен за написание пьесы, обличающей пороки крепостничества. Один из его учителей, Николай Надеждин, решил поддержать молодого человека, предложив писать обзоры и статьи в его журнал. После закрытия «Телескопа» Белинский перешел в «Современник», где вскоре стал самой заметной фигурой.

Худой, чахоточный, болезненного вида, Виссарион Белинский совершенно преображался, когда излагал захватившую его идею. Глаза сияли, на щеках вспыхивал румянец, в голосе появлялась страсть. Идеи были его манией, и Белинский чувствовал себя как дома в той раскаленной атмосфере, где «все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней… Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении „перехватывающего духа“, принимали за обиды мнения об „абсолютной личности“ и о ее по себе бытии».

Важнейшим стал для Белинского вопрос, как в России совместить интеллектуальную жизнь с официальной действительностью. Некоторое время, по той же причине, по какой это делал Пушкин, он придерживался точки зрения, что единственный выход — в поддержке режима, потому что только он способен принести просвещение и материальный прогресс отсталой и невежественной стране. «Россия, — писал Белинский одному из друзей в 1837 году, — не разовьет свою свободу и гражданскую структуру из собственных ресурсов, но получит ее из рук царей, как и многое другое».

Однако Белинскому недоставало иронии или легкости, характерных для Пушкина. Идее «примирения с реальностью» он отдался со всей своей страстностью, на время порвав со всеми друзьями: они были шокированы видеть своего обычно радикального товарища пресмыкающимся перед режимом «Николая Палочника». Но вскоре — что тоже весьма характерно для Белинского — он отошел от подобной позиции, заявив: «Я презираю свое отвратительное желание примириться с этой отвратительной действительностью».

Впоследствии Белинский возложил все свои надежды на литературу, видя в ней возможность преобразовать российскую действительность и преодолеть раскол общества. В политической области он шел к так называемой «социальности», что можно понимать как эвфемизм для запрещенного цензурой слова «социализм». «Она (для меня) поглотила и историю, и религию, и философию… Что мне в том, что Я понимаю идею, что мне открыт мир идеи в искусстве, в религии, в истории, когда я не могу делиться этим со всеми, кто должен быть моими братьями по человечеству, моими ближними во Христе, но кто мне чужие и враги по своему невежеству?»

Язык Белинского указывает на приверженность как христианству, так и немецкому идеализму, но русскому социализму по своим воззрениям было суждено стать атеистическим и антиклерикальным, воспринимающим церковь как составную часть репрессивного порядка.

 

Бакунин

 

В этом социализме существовало несколько течений. Первое связано с именем Михаила Бакунина, происходившего из семьи богатых землевладельцев Тверской губернии. Он играл ведущую роль в «западническом» кружке Николая Станкевича, что можно объяснить как его пламенным и властным характером, качествами лидера, так и хорошим знанием немецкого, а это дало ему возможность выступать в качестве наставника своих товарищей, включая Белинского, не читавших Фихте и Гегеля в оригинале.

Бакунин пришел к социализму, имея весьма поверхностное знакомство с настоящими русскими крестьянами. Пришел не через знание людей, а через немецкую философию. Гегелевская диалектика виделась Бакунину как борьба между теми, кто поддерживает существующий порядок вещей, и теми, кто желает уничтожить его и создать более гуманное общество. Именно в этом духе следует понимать любимое изречение Бакунина: «Страсть к разрушению есть… творческая страсть!»

В характерном для себя максималистском стиле Бакунин отождествлял грядущую социальную революцию с моментом, когда противоречия, таящиеся в человеческом существовании, наконец разрешатся великим очистительным конфликтом, после которого человечество — а вместе с ним Абсолютный Дух — придет к полному самопознанию и примирению с собой. Бакунин полагал, что носителями этого благостного перелома будут русские, ведь именно в России отчуждение элиты от масс достигло наибольшей степени.

«Всякий сколько-нибудь мыслящий и добросовестный русский должен понимать, что наша империя не может переменить своего отношения к народу. Всем своим существованием она обречена быть губительницею его, его кровопийцею. Народ инстинктивно ее ненавидит, а она неизбежно его гнетет, так как на народной беде построено все ее существование и сила… Полезная конституция для народа может быть только одна — разрушение империи».

Бакунин полагал, что славяне сохранили цельными формы человеческой сплоченности, которые современная государственная бюрократия в значительной степени разрушила. Имперское государство он считал вовсе не русским, а некоей зловещей помесью, «оригинальной комбинацией монгольской жестокости и прусского педантизма» или, как он назвал его в одной из своих статей, «Кнутогерманией». Такой тип государства совершенно чужд славянам.

«По своей природе и своему естеству славяне абсолютно не политичный народ… По преимуществу славяне миролюбивы… Живя в своих отдельных и независимых общинах, управляемые старейшинами в соответствии с патриархальным обычаем… они на практике проводят в жизнь идею человеческого братства».

Распространение германского влияния в Европе и доминирование «германского принципа» в бюрократии России Бакунин рассматривал как форму ползучего порабощения, от которого только славянский принцип сплоченности и взаимопомощи может спасти Европу. В своем «Воззвании к славянам» в 1848 году он пророчествовал: «Именно русская демократия своими огненными языками поглотит державу и кровавым заревом осветит всю Европу».

Риторика Бакунина отмечает возвращение в российскую политику полнокровного мессианства, позабытого со времен царя Алексея. Только теперь оно приняло форму революционной веры, что народное восстание в России принесет освобождение всей Европе. Бакунин всегда рассматривал российскую революцию как общеевропейскую и посвятил свою жизнь работе среди угнетенных в других европейских странах, создал Интернационал, нашедший основную поддержку в Италии и Испании. Исаия Берлин отмечал, что Бакунин «не завещал потомству ни одной идеи, стоящей изучения». С чисто интеллектуальной точки зрения все это верно. Бакунин никогда всерьез не пытался устранить противоречия в своих воззрениях: ему почти нечего сказать о средствах или даже практических целях предполагаемого восстания. Он так и остался подростком, разыгрывавшим фантастические подвиги на сцене собственного воображения. И все же такие яркие, уверенные в себе личности часто придают своим идеям блеск, превосходящий их значение, а Бакунин стал первым, кто в столь проникновенных и пламенных фразах выразил представление о русском народе как о вершителе революции всемирного значения и обозначил причину этой революции, кроющуюся в противостоянии народных масс и государства.

Такой взгляд оказался крайне заразительным и не только потому, что соответствовал реальному расколу в обществе, но и потому, что нес отголоски давнего национального мифа, забытого имперским государством. Бакунин бросил яркую и притягательную идею, оставив детали воплощения будущему. Они в последующие десятилетия стали источником внутренних конфликтов русского революционного движения.

 

Герцен

 

Если Бакунин являлся пламенным пророком революционного социализма, то Александр Герцен представлял собой тип колеблющегося мудреца. Он родился в Москве, незаконным сыном богатого и культурного дворянина, в тот год, когда город попал в руки Наполеона. Всю свою жизнь Герцен по своему вкусу и темпераменту оставался аристократом, блестящим, с широким культурным кругозором, приверженцем личной свободы, не выносившим ограничений, налагаемых режимом Николая, и ставившим задачей хотя бы что-то сделать для освобождения народа от страданий. В возрасте четырнадцати лет вместе со своим ближайшим другом Николаем Огаревым он принес клятву отомстить за казненных декабристов, продолжив их дело и, если понадобится, пожертвовав своей жизнью.

Герцен оставался верен слову, пронеся юношеские убеждения через бесконечные обсуждения в различных кружках и сохранив их, несмотря на частую смену мнения по тому или иному вопросу. Одно время его увлек немецкий идеализм, затем французский социализм. Дважды Герцена арестовывали и отправляли в ссылку, где тот, занимая относительно безопасный пост в провинциальной бюрократии, все же познакомился с оборотной стороной жизни николаевской России.

В 1847 году Герцен унаследовал отцовское состояние и решил уехать из России, устав как от ограниченности официального мира, так и от непрекращающихся раздоров неофициального. Оказавшись за рубежом, во Франции, Италии и, наконец, в Англии, он почти в одиночку создал институт русской эмиграции как убежище, где могла продолжаться российская интеллектуальная жизнь, не доступная цензорам и тайной полиции. Герцен одновременно являлся послом «свободной России» и поставщиком информации товарищам, оставшимся на родине, причем эта информация касалась не только зарубежных событий, но и положения в самой России. В 1850-е — начале 1860-х годов его журнал «Колокол», печатавшийся в Лондоне, читали даже высшие чины российского правительства, желавшие знать, что скрывают их же подчиненные.

Реакция Герцена на Францию характерна для российских интеллегентов, оказавшихся лицом к лицу с реалиями жизни в странах, которые называли «Западом». Его раздражала снисходительная — хотя и благожелательная — манера французских интеллектуалов по отношению к России в целом и к нему в частности. Герцена возмутили высокие каменные стены Прованса, покрытые битым стеклом для защиты частной собственности от посторонних. Это оскорбляло «славянскую душу», контрастировало с открытыми полями его родины, и в декабре 1847 года Герцен писал: «Да здравствует русская деревня! У нее великое будущее!» Что касается буржуазии, предполагаемой носительницы идеала свободы, за которую он поклялся умереть: «Невозможно заменить догму патриотизма, традицию отваги, святыню чести правилами политической экономии… Наследница блестящего дворянства и грубого плебса, буржуазия соединила в себе самые явные недостатки обоих, исчерпав их хорошие качества. Она богата, как grand seigneur[9] и бедна, как лавочник».

Герцен был сыном просвещенной, космополитичной, гуманной российской аристократии, эти его личные черты подтвердились, когда он в июне 1848 года собственными глазами увидел подавление восстания парижских рабочих войсками генерала Кавеньяка, событие, которое окончательно убедило его, что буржуазный идеал свободы — это идеал естественного союзника репрессивного правительства, идеал продажного и эгоистического класса. Избрание президентом Луи Бонапарта показало — республика, основанная на всеобщем избирательном праве, может создать тиранию не менее жестокую, чем монархическая. В ней не осталось места для свободного раскрытия дарований личности, в чем всегда видел свой идеал Герцен.

В этих условиях его мысли — а Герцен всегда склонялся к идеализации того, что не представало взгляду в данный момент — обратились к России, к родине, покинутой им навсегда. Там, полагал Герцен, при всем всемогуществе государства и продажности бюрократии, народа не коснулись их пороки: отчужденные от власти «люди повинуются, потому что боятся, но они не верят». Они живут, как могут, сохраняя старый образ жизни, основанный на самоуправляющихся общинах и общей собственности. «Община спасла русский народ от монгольского варварства и от имперской цивилизации, от поместного дворянства с его европейским лоском и от немецкой бюрократии. Общинная организация, хотя и сильно потрясенная, выдержала вмешательство государства; она дожила, к счастью, до развития социализма в Европе».

Когда-то Герцен укорял славянофилов за идеализацию общины, в которой ему виделись лишь рабство и узаконенная нищета. Теперь он был готов увидеть ее потенциал, пока еще дремлющий, но, по крайней мере, не испорченный европейской корыстью и готовый развиваться под воздействием европейского социализма. «Возвратиться к деревне, к рабочей артели, к мирскому собранию, к казачеству, но не для того, чтобы заморозить их в безжизненных азиатских кристаллах, но чтобы развить, установить принципы, на которых они основываются, очистить от всей искажающей искусственности… — вот наша миссия».

В конце своего пути Герцен поверил, что Россия — именно в силу своей молодости и неразвитости — способна синтезировать свой опыт с заимствованными на Западе идеями и таким образом создать новые общественные реформы, собственный самобытный социализм, который оживит Европу. Это произойдет на базе сельской общины, основанной на свободном сотрудничестве равных, и при этом не возникнет нужды ни в частной собственности, ни в правовой системе, ни в полиции, ставших фетишами для западных наций. Для того чтобы подобное сотрудничество стало возможным, крестьянам, на взгляд Герцена, нужны две вещи: «земля и воля». Так появился лозунг первого поколения русских социалистов.

Более глубокий и последовательный мыслитель, чем Бакунин, Герцен первым изложил то, что затем стало ядром русской формы социализма. Но он почти ничего не сказал о средствах, с помощью которых его идеи могли быть воплощены в жизнь. Эта проблема, пожалуй, вызвала у него наибольшую неуверенность. Герцен опасался насильственной революции, которая, как он был уверен, уничтожила бы многое из того, что было дорого в цивилизации России. Герцен все еще надеялся, что все необходимое совершит само самодержавие. Услышав, что Александр II собирается освободить крепостных, Герцен написал статью под заголовком «О, Галиелянин, ты торжествуешь!».

После того как жизнь доказала необоснованность подобных надежд, Герцена отстранили более молодые, более решительные мыслители, не испытывавшие аристократических сомнений. Герцен определил предмет дебатов, но не сумел решить вытекающие из него практические вопросы.

 

* * *

 

Интеллигенция — это не только теоретики-социалисты. Некоторые интеллигенты, в частности славянофилы, затем панслависты[10], видели другие пути к преодолению разрыва между элитами и массами. Трудно переоценить важную роль кружков в формировании образа русской нации. Именно кружки породили своеобразный русский социализм, из них же вышли крупнейшие русские писатели и реформаторы времен Александра II, а также главные сторонники и проводники русификации. Не будет преувеличением сказать, что они оказали огромное влияние на развитие русской мысли и российское государственное строительство. Но именно социалисты в конце концов оказались в состоянии перекинуть мост к широким массам населения и поднять их на политические действия в 1905 и 1917 годах.

При всех своих успехах кружки страдали от серьезных недостатков, оставивших неизгладимые следы на их дальнейшем развитии. По терминологии Мирослава Хроха, деятельность кружков представляла стадию «А» развития русского национального движения, период «ученического интереса», излишне затянувшийся из-за условий, в которых он зародился. Взаимодействие интеллигенции и народа состоялось с опозданием, в небольших масштабах и в условиях сильнейшего давления. К тому времени интеллигенция уже сформировалась как коллективное целое, наделенное чертами, осложнившими контакт с народом. Ее представители были отмечены самоуверенным гностицизмом, догматическим и бескомпромиссным поклонением очевидным истинам, порочной недооценкой права и собственности, снисходительным отношением к массам, которое парадоксально сочеталось с завышенными требованиями к ним. Основная часть интеллигенции считала себя социалистами и раскололась на два направления, одно из которых (народники) относилось к массам как к этнически замкнутым в себе группам и подчеркивало национальное своеобразие, тогда как другие (марксисты) заняли имперскую и космополитическую позицию, делая упор на интеграцию русских крестьян и рабочих в международные сообщества. Таким образом, социализму тоже было суждено оказаться расколотым между двумя формами русского национального сознания.

 

 

Глава 7

Литература как «строитель нации»

 

«Царь всех русских, он могуч, у него так много штыков, казаков, пушек, и он совершает великий подвиг, держа такое пространство земли политически единым, но он еще не может говорить. Он огромный немой монстр. Его казаки и пушки превратятся в прах, а голос Данте все еще будет слышен. Нация, у которой есть Данте, скреплена сильнее, чем немая Россия», — писал в 1840 году Томас Карлайл об огромной империи, не имеющей национального сознания, и этот мрачный образ преследовал многих мыслящих россиян.

Первое представление о России как о «воображенном сообществе» основывалось на некоей религиозной миссии, изложенной в писаниях, собранных митрополитом Макарием. Церковный раскол XVII века и реформы Петра I заставили забыть об этом, но оно продолжало существовать — хотя и в упрощенной форме — в культурном подсознании, прежде всего сохраняемом староверами. Однако это представление было столь отдалено от культурного мира властей, что никак не могло служить основой национального мифа, тем более в империи, где жили бок о бок так много вероисповеданий и так много национальностей.

Вместо старого мифа Петр I и его преемники пытались создать новый, светский, основой для которого должны были послужить размеры России и ее многообразие, вооруженные силы, промышленная мощь, высокая культура и ученость, и статус великой европейской державы, подкрепленный славными боевыми победами. Новый миф требовал подъема светской, «европеизированной» культуры и системы образования для его распространения и поддержания в кругах имперской элиты. Как мы уже видели, цари России от Петра I до Александра I стремились к этому. Петр создал необходимые социальные и образовательные институты: балы, вечера, приемы, газеты, школы, Академию наук. Преемники Петра I, в первую очередь Елизавета и Екатерина II, добавили театр, балет, оперу и разрешили открыть частные типографии и журналы, имевшие как социальное, так и интеллектуальное значение.

К концу XVIII века, несмотря на недостаточную развитость гражданских институтов империи, страна имела потенциал для развития культуры и образования, которые на высшем уровне не уступали лучшим европейским примерам. Главную роль в его создании взяли на себя отдельные личности и ассоциации, не зависимые от государства, которые после трудного периода конца правления Екатерины и при Павле снова получили свободу действия при Александре I.

В то же время складывался — хотя и в хаотичной, противоречивой форме — новый русский язык. Реформы Петра I привели к настоящей лингвистической путанице. Слова и даже целые выражения без всяких изменений заимствовались из шведского, голландского и немецкого языков, особенно в таких областях, как общественное управление, техника и военное дело. Какая-либо систематизация заимствований полностью отсутствовала. Еще больше затрудняло положение то, что многие образованные россияне в качестве привычного способа общения начинали перенимать иностранные языки, особенно французский, причем не только в светской жизни, но и дома.

Также из Франции Россия заимствовала формы социального общения. Там с середины XVII века салоны внесли большой вклад в образование чувства гражданской нации, отличной от монархии и в потенциале отдельной от нее. Симон Шама назвал это «культурным строительством гражданина». В России аналогичный процесс происходил с конца XVIII века, но отличался рядом особенностей. Прототипы, с которых создавались обычаи и условности высшего общества, были иностранными, главным образом английскими и французскими. В городах говорили на французском или на таком русском языке, который нес сильнейшее влияние французской дикции. Этот русский язык очень отличался от языка церкви, канцелярии или сельских сходов. Перейти на одну из традиционных форм русского языка считалось дурным вкусом.

Тем не менее русский язык не во всем отошел на задний план — он оставался официальным языком великой державы, способным к развитию и модернизации. Российская Академия, учрежденная в 1783 году, в частности, была призвана систематизировать словарный состав и синтаксис русского языка. В 1789–1794 годах она выпустила словарь, а в 1802 году — грамматику.

Их появление не положило конец спорам о том, какой язык приличествует светскому обществу и художественной литературе, скорее подлило масла в огонь. Одна из сторон, ведомая историком и беллетристом Николаем Карамзиным, доказывала — русский литературный язык должен быть очищен от бюрократического и церковного влияния, в результате чего он приблизится к языку светского общества, то есть будет основываться на простом и элегантном синтаксисе французского. В подобной форме, говорил Карамзин, новорусский язык окажется лучше приспособленным как к интеллектуальным рассуждениям, так и к анализу чувств, чем старорусский с его косным церковнославянским и московским канцелярским корнями, к тому же испорченными петровскими заимствованиями. Его главный противник, адмирал Шишков, возражал, утверждая, что французскому стилю недостает веса и достоинства, к тому же он не имеет в России традиций. Религиозные истины, считал Шишков, могут быть выражены только на славянском, который задолго до возникновения французского существовал в Священных писаниях и в литургии.

Возможно, тот язык, который отстаивал Шишков, мог бы стать двигателем высокой русской культуры, если бы его развитие не было резко прервано имперским государством. На деле с конца XVIII века он стал употребляться только священниками, чья система образования, не знавшая модернизации, все еще поддерживала его наряду с латынью. Постепенно использование этого языка церковью становилось символом ее изоляции от имперской культуры, и в конце концов даже священнослужители отошли от него, правда, не настолько решительно, чтобы участвовать в интеллектуальных дебатах вплоть до последних десятилетий XIX века.

Обновленный русский язык открыл неведомые прежде возможности выразительности и логики, еще более приблизил образованных русских к европейской культуре и содействовал расцвету русской литературы в XIX и XX веках. Но все это было достигнуто за счет еще большего разрыва между двумя культурами, элитной и простонародной, разрыва, преодолеть который церковь оказалась не в состоянии.

Бенедикт Андерсон выдвинул предположение, что формирование общеупотребительного печатного языка, взятого из региона, окружающего монархический двор и столицу, является важнейшей стадией на пути создания нации. «Конвергенция капитализма и печатной техники… создала возможность для появления новой формы воображенного общества, которое подготовило сцену для современной нации». Нечто похожее происходило в России в конце XVIII — начале XIX века. Большую часть правления Екатерины и затем Александра I и дальше книгопечатание и издательское дело находились в руках частных предпринимателей, озабоченных тем, чтобы образовать и привлечь аудиторию, а также с прибылью распродать свою продукцию в больших городах, прежде всего в двух столицах.

Необязательно подобное положение дел вело к созданию благоприятных условий для писателей-беллетристов. В последние десятилетия XVIII века наибольшим спросом пользовались благочестивые и чисто практические труды, романы, приключенческие истории и детские книги. Высокую литературу писали для двора или богатых покровителей, облекая в форму соответствующих этим адресатам жанров: хроника, оды, трагедии, эпосы, сатира — то есть жанров, испытавших сильное влияние европейских образцов и соответствовавших вкусам и ожиданиям покровителей.

Устоявшиеся каноны литературных жанров разрушил тот же Карамзин, использовавший новый «сентиментальный» язык для романтических историй, действующими лицами которых стали обычные люди, историй, затрагивающих интимные чувства читателей. Позднее Карамзин перенес этот стиль на историческое повествование. Многотомная «История государства российского» (1804–1826) первой поднялась над сухостью и отрывочностью хроник и стала занимательным и познавательным чтением не только для специалистов. По словам биографа Карамзина Энтони Кросса: «Она стала богатым источником национальных тем как для декабристов, так и для консервативных писателей». Его лесть самодержавию также положила начало интеллектуальным дебатам на эту тему, затянувшимся на целое столетие.

В начале XIX века литературная жизнь постепенно перемещалась в более специальную и эгалитарную среду, в «семейные круги» писателей, критиков, редакторов и издателей, часто находивших приют в аристократических салонах, но со временем все более отдалявшихся от них и отыскивавших более скромные места сбора. Разговоры на таких собраниях проходили в неформальной обстановке, но темы были серьезными. Один из самых известных салонов устраивал сам Карамзин, а после смерти писателя — его вдова. Будущий славянофил и реформатор А. И. Кошелев, часто посещавший дом Карамзина, вспоминал об этом с самыми теплыми чувствами: «Предметом разговора не были философские материи, но это были не пустые петербургские сплетни. Литература, русская и зарубежная, важные события в Европе — особенно деятельность тогдашних великих государственных деятелей Англии, Каннинга и Хаскинсона — часто составляли содержание наших живых бесед. Эти вечера… освежали и питали наши души и умы, что было особенно полезно для нас в удушающей атмосфере Санкт-Петербурга».

Воодушевленные примером Франции, салоны, естественно, пытались и формировать общественное мнение. С течением времени они становились менее исключительными и более демократичными. Прилежный посетитель собраний, князь П. А. Вяземский, писал: «Парижское общество было тогда республикой, управлявшейся олигархией нового сорта, состоявшей из интеллигентных людей и litterateurs».[11]

В России в салонах тоже можно усмотреть зародыш такой республики, доступ в которую был открыт для тех, кто отвечал требованиям светского общества: уметь вести разговор и быть способным на литературную импровизацию в форме эпиграммы, bout-rimés,[12] стихотворения, с тем, чтобы записать небольшое сочинение в альбом какой-нибудь юной дамы или хозяйки салона.

Это означало, что в России «культурное строительство» происходило главным образом на зарубежной основе. Иначе говоря, гражданство зарождавшейся «республики образованных людей» предопределялось космополитическим воспитанием, при котором корни такого «гражданина» могли находиться в той же степени в Москве и Санкт-Петербурге, как в Париже и Лондоне (недаром романтический поэт в поэме Пушкина «Евгений Онегин» имел «геттингенскую душу»). Чтобы быть в полной степени русским, нужно было стать гражданином мира. С одной стороны, это значило, что русские интеллектуалы XIX века — и некоторые аристократы тоже — обладали широчайшей и универсальнейшей культурой и, пожалуй, не имели в этом отношении равных в Европе. С другой стороны, нигде в Европе элитные культуры и знания не были настолько отделены от церкви и рядовых людей, как в России. По терминологии Энтони Смита, горизонтальные связи, то есть связи с соседними элитами, намного перевешивали связи вертикальные, то есть связи с массами своей страны.

Еще одной особенностью развития русской культуры являлось то, что власти, особенно после восстания декабристов, с глубоким подозрением воспринимали любое проявление гражданского чувства — филантропию, инициативы в сфере образования, добровольные ассоциации, — видя в них источники недовольств и бунта. С таким же отношением столкнулась и литература, хотя в дуэли с ищейками режима имела определенные преимущества. В отличие от музыки и живописи, литература состоит из слов и, следовательно, может непосредственно комментировать политические и социальные вопросы; но в то же время сами слова способны нести различную смысловую нагрузку и не поддаваться однородному толкованию. Это создавало большие проблемы для цензоров: нелегко, не поставив себя в глупое положение перед образованной публикой (к которой принадлежали и сами цензоры), приписать тексту одно прямолинейное значение и со спокойной совестью объявить его неприемлемым.

Кроме того, в России уже существовала сеть независимых от правительства типографий и книжных магазинов, сформировалась значительная масса читателей, хотя их вкусы и не всегда соответствовали стремлениям писателей. «Конвергенция капитализма и печатной техники» уже состоялась и начала создавать «воображенное общество», поддерживаемое не указами и постановлениями, а творениями талантливых писателей.

У истоков всего этого движения стоял Виссарион Белинский. Идеи были для него не просто интеллектуальным времяпровождением — их следовало реализовать на практике. Но предварительно они должны быть распространены, доступны и понятны простым людям, и Белинский полагал, что лучше всего это может сделать художественная литература. Однако его подход к ней не был чисто утилитарным. Истина, считал он, прекрасна, и передавать ее следует в такой же прекрасной форме; поступать иначе — значит предавать ее сущность. «Я litterateur, — писал Белинский. — Я говорю это с болезненным, но гордым и счастливым чувством. Русская литература — моя жизнь и моя кровь».

Была еще одна причина, по которой он придавал литературе столь важное значение: подобно Карлайлу, Белинский верил, что она способна создавать чувство общности, выходя за рамки групповых интересов общественных классов и сословий. В 1840 году он жаловался Константину Аксакову: «У нас так много личностей вне общества, потому что Россия — это не общество. У нас нет ни политической, ни религиозной, ни научной, ни литературной жизни».

Задачу литературной критики Белинский решал в том же духе, что и Лютер в своем толковании Библии: выявлял истину, кроющуюся в тексте, делал ее более широко доступной и указывал на связи с другими текстами. Таким образом он формировал новую традицию. Как явствует из его языка, Белинский с позиций Гегеля рассматривал литературу как проявление самопознания Абсолютного Духа. В его представлении она играла жизненно важную роль в поступательном ходе истории, процессе, в котором на пути к прогрессу разные нации в определенное время берут на себя функцию ведущего. Белинский никогда не забывал горьких слов Чаадаева о пустоте русской культуры и презирал бессмысленный шовинизм официальных националистов. Он отвергал и то и другое и видел в литературе потенциал для самобытного российского движения вперед.

Белинский надеялся, что литература соединит разорванную социально-культурную ткань российского общества и сможет создать новый, невиданный тип; надеялся, что она «вымостит дорогу для внутреннего восстановления сословий, формируя общественное мнение и производя некий особый класс общества, который отличается от среднего сословия тем, что состоит не только из одних купцов и простолюдинов, но из людей всех сословий, собранных вместе через образование… в сердцевине которого исключительно любовь к литературе».

Литература станет тем средством, через которое Дух найдет самовыражение в России, форму, которая станет вкладом русского народа в мировую культуру и эволюцию мировой истории.

Однако прежде российская литература должна преодолеть младенческий период. Белинский считал, что культура каждой нации проходит три фазы. Первая, которую он назвал «естественная непосредственность», — фольклор, прямое культурное выражение этнических традиций народа. При всей своей ценности и одухотворенности он, в основном, не понятен иностранцам и, конечно, не является вкладом в мировую культуру. За первой фазой следует вторая, «абстрактный универсализм», когда писатели ассимилируют лучшее из мировой культуры, создавая свои произведения по зарубежным образцам: то, что получается в результате, достойно внимания, но часто бледно и безжизненно, лишено здоровой почвенности, свойственной фольклорной культуре. Тем не менее это конструктивная фаза — здесь Белинский не соглашался со славянофилами, — отмеченная в России Петром Великим. «Россия до Петра Великого была только народом. Она стала нацией вследствие толчка, данного ее великим преобразователем».

И наконец, наступает фаза «рационального сознания», когда культура может синтезировать всемирно-исторические элементы с собственными этническими традициями — период подлинного величия, когда нация привносит в мировую культуру нечто особенное и ценное. Белинский считал, что в эту фазу российская культура вступает как раз при его жизни. Первым произведением, на его взгляд, воплощавшим новое достижение, являлась поэма Пушкина «Евгений Онегин», так как включала элементы фольклора на более высокой ступени синтеза. Белинский назвал ее «первой истинно национальной русской поэмой» и увидел в Пушкине «не только поэта, но и представителя недавно пробужденного национального сознания». «Великий национальный поэт, — утверждал он, — способен заставить говорить и хозяина, и крестьянина, каждого на своем языке».

Если следовать логике Белинского, русской литературе, чтобы устранить этнический разрыв, нужно пойти к простым людям, дать детальную и достоверную картину их жизни, приступить к ассимиляции их языка, но не ради этнографических целей, а по моральным соображениям, и ради передачи сути национальной самобытности. Подобная литература критически показала бы условия жизни народа или перестала бы быть честной, но также предложила бы идеал лучшей жизни: ведь все истинное по-настоящему прекрасно, а подлинное произведение искусства не может быть иным.

Так родилась теория особого русского стиля в литературе: реалистичная, идентифицирующая себя с народом, пронизанная глубокими социально-политическими убеждениями и постоянно ищущая ответ на вопрос «что есть Россия?». Такое представление Белинского оказалось не только чрезвычайно заразительным, но и, можно сказать, пророческим. Именно подобная литература и тот язык, в который она была облачена, за следующие полстолетия сделали для закладки фундамента русского национального сознания больше, чем государство и церковь. Российское «воображенное общество» сложилось прежде именно под воздействием литературы. И все же само величие миссии, возложенной на литературу, постоянно давило на писателей, заставляя нередко выходить за рамки профессии и выполнять несвойственные роли политических комментаторов, общественных трибунов, даже религиозных пророков. Литературе также пришлось столкнуться с вопросом о том, что такое Российская империя, особенно в связи с очередным оживлением старого мессианского мифа.

 

Пушкин

 

Первым литературным трудом, вызвавшим искреннее восхищение Белинского, увидевшего в нем воплощение своих представлений о литературе, стал «Евгений Онегин» Александра Пушкина, «энциклопедия русской жизни». Характерно, что критик хвалил поэму за познавательные качества — безусловно, это сочинение действительно дает широкую картину русской жизни как в городе, так и в деревне, как среди элиты, так и среди простого народа. Но что заставляет русских снова и снова перечитывать поэму, так это описание духовных последствий жизни в обществе, регулируемом иностранными моделями, которые глубоко восприняты образованными людьми, но совершенно не проникли в народ.

Каждый из главных героев или героинь видит себя в кривом зеркале европейского образца и ищет судьбы в соответствии с этим искаженным отражением. У Онегина собственный образ жизни, щегольской, но без иллюзий, заимствованный из поэзии Байрона и гостиных Лондона и Парижа; Ленский, с его «геттингенской душой», декламирует свои любимые романтические стихи и в их свете неверно воспринимает свою невесту; Татьяна приходит в восторг от английских любовных романов и воспринимает Онегина как персонаж, сошедший с их страниц; а рассказчик петляет между ними, ведя такой же образ жизни, но при этом предстает немного более мудрым и печальным, способным внести в повествование долю здравого смысла, приобретенного собственным опытом.

Противопоставление элитной европейской и народной русской культур особенно заметно, когда Татьяна пытается рассказать своей старой няне, что влюблена. Старая женщина не понимает воспитанницу, ведь для нее брак связан не с любовью, а с болью и грустью и означает отрыв от семьи и подчинение чужому человеку.

Проблему наследия Петра Великого Пушкин решал в поэме «Медный всадник». Это не только хвалебная песнь Санкт-Петербургу, но и драматизация судьбы жителей города, обреченных на тяжелые условия существования в городе, построенном на неподходящем для строительства месте. Мелкий чиновник Евгений, «герой» поэмы, теряет возлюбленную, утонувшую во время наводнения, которое часто угрожало расположенной в заболоченной низине столице. В отчаянии бродя по городу, он оказывается у знаменитой скульптуры Фальконе, изображающей Петра на вздыбившемся коне. Сжав кулаки, в бессильной ярости Евгений проклинает «чудотворного строителя», а затем, пораженный ужасом совершенного святотатства, бежит прочь, преследуемый воображаемым стуком копыт, и в конце концов сходит с ума. В «Медном всаднике» Петр — творец великого города, но также безжалостный губитель, правитель, преследующий цель имперского величия без оглядки на законы морали и природы.

Воспитанный в традициях французского Просветительства (отец поэта восхищался Вольтером) с его материализмом и гедонизмом, Пушкин пересмотрел его идеи в свете личного опыта и опыта своих товарищей, участников декабрьского восстания (среди которых оказался бы и он сам — по собственному признанию Николаю, — если бы не находился в ссылке). В конце жизни поэт пришел к осознанию, что такая философия, с притязаниями на особые знания, способна породить как эгоистический и циничный имморализм, так и альтруистскую преданность.

В «Пиковой даме» Германн (примечательно, что у «героя» немецкое имя), молодой, отчаянно нуждающийся в деньгах офицер, готов пойти на любой безнравственный поступок, чтобы получить их. Узнав, что некая восьмидесятилетняя графиня владеет тайной трех волшебных карт, дающих возможность выигрывать любую партию, он, злоупотребляя чувствами ее юной воспитанницы, проникает в будуар графини и пытается угрозами выведать магический секрет. Сама старуха — порождение масонского французского Просветительства, узнала тайну в Париже от некоего графа Сен-Жермена, выдававшего себя за «Вечного Жида, изобретателя жизненного эликсира и философского камня».

Здесь мы видим пример распространенного убеждения, что все аморальные доктрины проникают в Россию с Запада, главным образом через евреев и масонов.

В последние годы жизни Пушкин отошел от поэзии, словно почувствовав, что стихи не в состоянии помочь в исследовании интересующих его вопросов, и обратился к художественной прозе и истории. Его беспокоил вставший после поражения восстания декабристов вопрос об особенностях развития России и причинах ее непохожести на большинство европейских стран. Он написал повесть и историческую хронику, посвященные восстанию Пугачева, в самом конце жизни занялся историей правления Петра Великого. Пушкин также основал журнал «Современник», словно сознавая, что, как ведущий писатель своего поколения, должен помочь литературе добиться большего значения в обществе.

«Современник» был первым предприятием подобного рода. Хотя сам Пушкин оказался неудачливым бизнесменом и вскоре начал испытывать финансовые трудности, а также вступил в конфликт с цензурой, все же журнал внес крупный вклад в литературную и интеллектуальную жизнь общества; стал прототипом «толстого журнала», публикующего не только беллетристику, поэзию и драму, но и дающего комментарии по общественно-политическим проблемам, знакомящего читателя с исследованиями по истории, этнографии, экономике и даже естественным наукам. Прилагательное «толстый» приобрело собственное особое значение, намекая на ту традицию, что более длинные публикации подвергались менее строгой цензуре. После 1865 года под такое определение попадали периодические издания с объема более 10-и авторских листов, цензоры полагали, что уже количество страниц способно отпугнуть менее образованного читателя.

В течение XIX века и особенно в периоды жестокой цензуры протекция, обеспеченная «толщиной» и «художественным» характером издания, позволяла помещать завуалированные иносказаниями, но вполне понятные искушенному читателю комментарии по широкому кругу вопросов, что было недоступно другим изданиям. «Толстые» журналы сами по себе стали центрами интеллектуальной жизни, каждый с собственным кругом писателей, критиков, обозревателей и публицистов, каждый с собственной политической тенденцией, славянофильской или фициально-националистической, либеральной или радикальной. Ежемесячные «залпы», выстреливаемые журналами, оказались, пожалуй, единственными общественными проявлениями политической жизни России на протяжении большей части XIX века.

 

Гоголь

 

Николай Гоголь — яркий пример писателя, переросшего рамки «художественной литературы» для выполнения более высокой миссии и растерявшего при этом своих восторженных почитателей. В начале карьеры провозглашенный Белинским как образец русского писателя, позднее Гоголь подвергся суровой критике того же Белинского и был заклеймен как «проповедник кнута».

Гоголь происходил из Полтавской губернии, одной из провинций Малороссии (так тогда называлась Украина). Ранние произведения писателя — это провинциальные зарисовки теплой и человечной, но в то же время ограниченной и банальной жизни в небольших городках и селах империи. Первая повесть, «Тарас Бульба», представляла собой романтизированный портрет казачества, ведущего непрекращающуюся борьбу против татар и поляков.

Вскоре Гоголь покинул Украину и отправился в Санкт-Петербург, мечтая о государственной службе и личной карьере. Во многих отношениях он был типичным детищем меритократической образовательной системы имперской России. Увиденное в столице испугало его: холодные, претенциозные фасады резко контрастировали со скромной, спокойной и доброжелательной атмосферой родины. Гоголь понял, что людей здесь ценят не по их достоинствам, а по положению — человек определялся местом в «Табели о рангах»; личности растворялись в административных иерархиях. Даже любовь и брак решались на основе иерархии. Герой «Записок сумасшедшего», поняв, что не может соперничать с камер-юнкером в борьбе за руку дочери начальника департамента, говорит себе: «Что это значит, не может быть свадьбы? Что, если он камер-юнкер?.. У камер-юнкера не бывает третьего глаза на лбу. И нос у него не из золота».

Такие столкновения мечты и реальности высекают бравурные пассажи, в которых пошлое и тривиальное переплетено с причудливым и фантастическим. Протесты «сумасшедшего» приводят к тому, что тот утрачивает способность рассуждать здраво и начинает мыслить сказочными категориями, которые представляются вполне естественными в фантасмагорической среде Санкт-Петербурга. «Почему я титулярный советник? По какой причине? Может, я на самом деле граф или генерал и просто кажусь титулярным советником… В конце концов, в истории множество примеров: простой человек, даже недворянин, обычный горожанин или крестьянин — и вдруг открывается, что он Великий князь или даже сам император». Молодой человек сходит с ума и уже готов поверить, что он король Испании.

Воображаемый мир Гоголя населен подобными героями, такими, как Акакий Акакиевич, мелкий чиновник из «Шинели», который становится «королем Испании», просто купив себе дорогую шинель. Снова внешние признаки определяют сознание человека, и шинель Акакия Акакиевича вызывает чувство самоуважения, совершенно не соответствующее его скромному рангу и ведущее к гибели.

Другой персонаж Гоголя — Хлестаков из «Ревизора» — беззастенчиво пользуется тем, что испуганные провинциалы принимают его за ревизора, присланного для проверки, чтобы требовать почестей и материальных подношений. Самый прекрасно разработанный персонаж — Чичиков из «Мертвых душ», успешно использующий характерное сосуществование закона и беззакония для увеличения собственного состояния за счет покупки крепостных крестьян, умерших после последней переписи. Здесь писатель играет на том, что официально все крестьяне, учтенные при последней переписи, считались живыми и на нелепой официальной терминологии числились «душами», как тогда назывался каждый взрослый налогоплательщик.

Во всех произведениях имперское государство с его мундирами, чинами и иерархиями приобретает некое кошмарное качество, поглощая и уничтожая человеческие жизни как духовно, так и физически, и становится воплощением всего аморального и антигуманного. Есть ли выход из этого извращенного мира? Гоголь надеялся, что есть, и что именно он — тот человек, который должен указать его людям. Вернувшись в Россию в 1839 году, через два года после смерти Пушкина, Гоголь обнаружил, что светское общество в иссушенной николаевским режимом стране жаждет видеть его в роли великого писателя, который откроет Истину. Принять на себя такую роль Гоголь был готов, но не в том смысле, как это понимали критики и публика: он желал быть пророком в библейском понимании этого слова и заявил, что первый том «Мертвых душ» — всего лишь «грязное крыльцо» к храму, которым станет вторая часть. Он давал понять, что собирается раскрыть смысл образа, завершающего первую часть, тройки, олицетворяющей Русь, которая «несется мимо всего на земле, пока другие люди и государства отступают в изумлении и уступают ей путь».

Увы, этому не суждено было сбыться. Мучительная работа над второй частью «Мертвых душ» символична для российского писателя той эпохи — желая выразить через свои произведения национальную идею, он наталкивается на суровую действительность и понимает, что при современном режиме Россия не может исполнить свою историческую миссию так, как это ему представляется. В итоге Гоголь сжег рукопись второго тома, не сказав об этом даже ближайшим друзьям. То, что можно считать объяснением, звучало так: «Нельзя писать о святыне, не освятив сначала свою душу».

Но вопрос, поставленный в конце первой части, так и остался без ответа: «Русь, куда несешься ты?».

Чувствуя приближение смерти, Гоголь написал нечто вроде исповеди и одновременно поучения с нейтральным названием «Избранные места из переписки с друзьями». Обращенное к соотечественникам размышление о Боге и смерти, о роли литературы в России, о необходимости преодолеть гордыню, грех XIX века. Гоголь видел себя пророком, призванным для проповеди покаяния, покорности и принятия существующего порядка, установленного Богом. Он так и не объяснил, что склонило его смириться с порядком, подвергнутым такой острой критике в первой части «Мертвых душ».

Как раньше все внимали Гоголю, так теперь все отвернулись от него. Самые суровые упреки посыпались со стороны Белинского, почувствовавшего себя преданным. Он заклеймил Гоголя как «проповедника кнута, апостола невежества, поборника обскурантизма и мракобесия». «России, — продолжал он, — нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение».

Один из современников, граф Соллогуб, писал о Гоголе, что тот «сломался под тяжестью собственного призвания, принявшего в его глазах огромные измерения».

В середине XIX века Гоголь оказался не единственным из русских писателей, кого пугали и одновременно прельщали ожидания и надежды, возлагаемые на них обществом Видя провал усилий церкви и государства защитить национальный образ России, приемлемый и для элиты, и для народа, и крупные авторы, и менее значительные невольно принимали на себя роли пророков и оракулов, не подходившие ни их характеру, ни таланту.

 

Толстой

 

Часто случается, что лучшим способом определения нации является противопоставление противнику. С этой точки зрения лучшего антигероя, чем Наполеон, трудно найти. Как в 1812 году французский император спровоцировал всплеск сознательного патриотизма во всем российском обществе, так и позднее он выступал отрицательной фигурой в ряде ключевых произведений XIX века. В пушкинской «Пиковой даме» аморальный и беспощадный мечтатель Германн наделен «наполеоновским профилем». В гоголевских «Мертвых душах» о Чичикове ходят слухи, что он «переодетый Наполеон», а то и сам Антихрист, несущий в себе мистическое число 666. В «Преступлении и наказании» Достоевского Раскольников, вдохновленный Наполеоном, убеждает себя, что великий человек может совершить любой поступок, каким бы безнравственным он ни представлялся для общественного мнения, и убивает старуху процентщицу. Во всех этих произведениях Наполеон воплощает тот принцип, что цель оправдывает средства, особенно если они рассчитаны на удовлетворение эгоистических и властолюбивых амбиций.

Наиболее затяжную полемику против Наполеона вел Лев Толстой, сделавший французского императора отрицательным персонажем патриотического романа «Война и мир». Первоначально писатель хотел остановиться на теме патриотизма, всколыхнувшегося после Крымской войны. Толстой намеревался сделать своего героя бывшим декабристом, после нескольких десятилетий ссылки возвратившимся домой в родное поместье. В романе он задумывал показать реформы 60-х годов как продолжение социального подъема периода правления Александра I. Однако в процессе работы писатель все больше погружался в предысторию декабристского движения, отыскивая его корни в победе над Наполеоном, прослеживая патриотические настроения в победе 1812 года и поражениях 1805–1807 годов. В ходе поисков претерпела изменения и природа патриотизма самого Толстого, в результате чего предполагаемая прелюдия сама стала огромным романом. Возможно, именно это произведение лучше всего показало россиянам их собственное национальное величие.

Одновременно странно и показательно, что самый патриотический из всех русских романов начинается на французском языке. В светском салоне идет разговор о Наполеоне, и хозяйка, Анна Шерер, отзывается о нем как об Антихристе. С этим наверняка согласились бы староверы, но действие происходит в совершенно другой обстановке. Хотя подобные взгляды имели распространение и среди крестьян, Шерер выражает их на языке самого Наполеона, к которому дворяне обращались, когда не хотели, чтобы слуги поняли, о чем они говорят. Шерер также не совсем понимает, почему Наполеон представляет такую угрозу для России, полагая, что ему нужны лишь Генуя и Лукка, как семейные уделы. Тем самым она проявляет свое полное непонимание доставшегося Наполеону наследия Французской революции и совершенно нового типа национализма, составлявшего главную силу императора.

Таким образом, уже вначале заявлены в миниатюре основные темы романа: подъем в народе патриотизма, принимающего в России и Франции совсем разные формы; роль вождей и их отношение к народу; нравственность войны и мира, человека и семьи.

Обновленный патриотизм Толстого принимает форму полемики с историками, преувеличивавшими роль вождей и сознательного планирования исторических событий. На его взгляд, решающее значение имеет совокупная сила случайных обстоятельств, а главное, моральный дух сотен тысяч простых людей. В битве при Бородино Толстой видит победу русских, ведь «не то победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным».

Этот патриотизм сосредотачивается не на генералах, не на дворянах и императорском дворе, а на всем русском народе, на крестьянах и рядовых солдатах. Концепция Толстого не лишена противоречий: писатель ясно видит огромную роль в повышении боевого духа войск и Александра I, и Наполеона, но это лидерство воплощается в моральном воздействии, а не в планировании.

Решающим фактором становится взаимная солидарность, сплоченность небольших солдатских групп, как, например, батарея, забытая командованием и ведущая бой у Шенграбена, или кавалерийский эскадрон Николая Ростова, предпринимающий импровизированную атаку во время стычки под Островным. В полку поддерживается «семейный дух»: когда Ростов возвращался после боя, он «испытывал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский».

Согласно концепции Толстого, задача историка в объяснении крупных сражений, как, например, сражение под Бородино, становится похожей на работу математика, способного с помощью интегрирования учесть сумму качеств бесконечно малых величин.

Кутузов представляется автору мудрым командующим, потому что понимает ограничения своей роли и в основном лишь поддерживает, что происходит вокруг, стараясь не вмешиваться в то, что он не в силах контролировать. Наполеон полная противоположность русскому полководцу, этакий супернемец — Толстой ненавидит немцев намного больше, чем французов, к которым, подобно многим русским, испытывает определенную слабость даже тогда, когда те выступают в роли врага. Для Наполеона поле сражения — это шахматная доска, и он полагает, что своими решениями может оказать решающее влияние на ход битвы.

Концепция Толстого естественно перемещает центр тяжести в объяснении исторического процесса на простых людей, и не только на крестьян, но и на горожан и даже на некоторых дворян, сохранивших близость к народу. В его представлении индивидуальные решения тысяч людей порождают коллективный акт оставления и поджога Москвы. Всеобщее принятие неизбежной жертвы и страданий и составляет подлинный патриотизм, так отличавшийся от истеричной и псевдонародной риторики губернатора Москвы, графа Ростопчина.

Толстой далек от того, чтобы безоглядно восторгаться патриотизмом крестьян. В Богучарове, поместье княгини Марьи, «между ними всегда ходили какие-нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере… то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли)».

Приход Наполеона вызывает «ожидания Антихриста, конца света и чистой воли», и крестьяне отказываются эвакуировать княгиню при приближении французской армии. Ее столкновение с крепостными — наглядный урок взаимного непонимания крестьян и помещиков, даже благожелательно расположенных друг к другу.

При всем своем патриотизме Толстой видел, что крестьянское понимание собственности опасно отличается от дворянского. Работая над «Войной и миром», писатель в своем блокноте заметил, что «русские крестьяне отрицают самую осязаемую форму собственности, ту, которая меньше всего зависит от работы, ту, которая создает наибольшие препятствия к приобретению собственности другими — а именно, земли… Русская революция будет направлена не против царя и деспотизма, но против собственности на землю».

Толстому удается сочетать описание движений и конфликтов людских масс с пристальным вниманием к психологии и духовному развитию отдельных героев. Прежде всего это относится к Пьеру Безухову и Андрею Болконскому, по природе своей людям ищущим, неуютно чувствующим себя в окружающем мире и жаждущим полностью понять жизнь и свое место в ней. Оба отражают характерные для русского народа соблазны. Андрей Болконский тяготеет к рационализму, веря, что все социальные проблемы можно решить путем тщательно просчитанных административных действий: на время он входит в группу реформаторов, объединяющихся вокруг Сперанского. Пьер Безухов по контрасту — мистик, увлеченный масонством, убежденный, что однажды ему суждено убить Наполеона и стать спасителем России. Именно Безухов в конце романа находит решение своих духовных проблем, прислушиваясь к чистосердечному учению крестьянина Платона Каратаева, который проповедует смирение перед волей Господа.

Духовное хождение в народ Пьера суждено было повторить и самому писателю. Подобно Гоголю, Толстой пришел к убеждению, что литература — праздное занятие, игрушка для бездельников, а его истинная миссия состоит в проповеди слова Божьего. В отличие от Гоголя, Толстой сам создал религиозное движение, ставившее целью приспособление Евангелий к уровню восприятия и элиты, и масс.

Его вера представляла собой нечто вроде духовного народничества, исходившего из отрицания всего имперского наследия, в особенности правительства и вооруженных сил, ради новой этики мирного взаимного сотрудничества, которое, по его мнению, являлось главной идеей Нового Завета. Работы, содержавшие изложение этих мыслей, Святейшим Синодом были объявлены еретическими, а самого писателя отлучили от церкви. В последние годы жизни Толстой в некотором смысле превратился в старца, отвергнутого официальной церковью, но посещаемого интеллектуалами и крестьянами, ищущими мудрости и душевного покоя. Александр Солженицын назвал Толстого «альтернативным правительством». Вероятно, точнее будет сказать, что он воплощал альтернативную религиозную нравственность, приемлемую для светского века. Отказ церкви погребать его по православной традиции вызвал бурную общественную реакцию и студенческие беспорядки, сопровождавшиеся массовой отставкой профессоров Московского университета.

 

Достоевский

 

Обстоятельства жизни Федора Достоевского сложились так, что он лично столкнулся со стеной, разделяющей образованные слои населения и народ. Когда Достоевский был студентом, его отец умер при обстоятельствах, дающих основание предположить, что он был убит крепостными. Последние исследования заставляют усомниться в этой версии, но молодой Достоевский, вероятно, был убежден в ее правоте. Случившееся породило в нем глубокое чувство вины, потому что, ведя распутный образ жизни, он часто клянчил у отца деньги и теперь считал, что именно вследствие ужесточенных требований крестьяне и убили отца. Ранние произведения Достоевского пронизаны сочувствием к «униженным и оскорбленным» и проявляют острое понимание психологического и духовного бремени бедных.

Возможно, именно чувство вины, рожденное сознанием несправедливости крепостного права, побудило Достоевского вступить в кружок молодых интеллектуалов, руководимый чиновником Министерства иностранных дел М. В. Петрашевским. Тот, воодушевленный теориями французского социалиста Шарля Фурье, мечтал о реорганизации общества в сеть производственных кооперативов. Участников группы арестовали, и хотя их заговор не зашел дальше разговоров, приговорили к смертной казни. В последнюю минуту осужденных помиловали и сослали на каторгу. Это возвращение к жизни оказало на Достоевского глубокое впечатление. Он писал брату, что никогда раньше духовная жизнь не билась в нем с такой силой. «Я рождаюсь в новой форме».

Тогда же с ним случился первый приступ эпилепсии; впоследствии приступы повторялись, принося мгновения одновременного ужаса и озарения, которые придавали творчеству писателя характерную болезненную восторженность.

Каторга позволила Достоевскому лично узнать, какова жизнь непривилегированных классов в самодержавном государстве, присвоившем себе неограниченную власть над подданными и не сдерживаемом никакими законами, ни людскими, ни божественными. Больше всего его мучило, что абсолютную власть над ним имеет комендант, некий майор Кривцов, нередко хваставший, что за малейший проступок может приказать высечь виновного розгами. Власть подобных людей над своими соотечественниками, власть, вскормленную имперским государством, Достоевский считал совершенно разлагающей.

«Кто испытал раз эту власть… безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека… и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее образ божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка: оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь».

На взгляд Достоевского, духовная извращенность садизма угрожает не только отдельным личностям, но и всему обществу.

«Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда… К тому же пример, возможность такого своеволия действуют и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна… Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, одно из самых сильных средств для уничтожения… всякой попытки гражданственности…»

Каторга углубила осознание писателем собственной оторванности от простого народа. Даже при том, что теперь он жил вместе с простыми людьми и разделял все тяготы, они не приняли его за своего. Желание Достоевского-социалиста, православного христианина и русского патриота понять простых людей и чем-то помочь не смягчали их отчужденности. Они не принимали писателя, даже когда тот пытался присоединиться к их протестам по поводу плохих условий питания в столовой. Надклассовая солидарность ничего для них не значила. Достоевского тоже отталкивала их стихийная жестокость, оскорблявшая его веру в то, что народ несет в себе зачатки гармоничной социальной жизни.

Постоянное напряжение, разочарованность и страх, порожденные суровыми условиями каторги, обострили его болезнь. Писатель пережил религиозное озарение, отчасти под впечатлением безобразной, случившейся на его глазах сцены, когда несколько каторжан до полусмерти избили пьяного татарина. После, лежа в бараке, Достоевский припомнил случай из детства, когда какой-то крепостной помог ему успокоиться — мальчику показалось, что за ним гонится волк.

«Может быть, только Бог видел сверху, какое глубокое и просветленное человеческое чувство, какая трогательная, почти женская нежность наполнила сердце грубого, неграмотного крепостного».

Даже на каторге Достоевский наблюдал в русских крестьянах проявления прекрасных человеческих качеств: во время празднования Пасхи и Рождества, когда устраивались любительские театральные представления, «странный отблеск детской радости, милого, чистого удовольствия сиял на этих изборожденных, клейменых лбах и щеках, в этих взглядах людей, доселе мрачных и угрюмых».

Воспоминания об этих коллективных праздниках и личный опыт знакомства с темной стороной человеческой натуры заставили Достоевского отбросить идею, что рациональное и гуманное общество может быть навязано людям группой интеллигентов. Наоборот, последние романы постоянно полемизируют с русским социализмом. Так, в «Записках из подполья» высмеивается идея совершенного общества в хрустальном дворце, изложенная Чернышевским в книге «Что делать?». Достоевский пришел к убеждению, что способность крестьян подниматься над грехом, преодолевать границы мерзкой повседневности — пусть даже ненадолго, во время общих празднеств унаследованной христианской веры — просветит интеллигентов и возвратит их в общество, от которого они сами оказались отчужденными из-за своего рационализма. Это и стало ядром послания людям, которое писатель до самой смерти излагал не только в романах, но и в статьях.

Достоевский считал, что заново открыл истинную православную и народную Россию, скрытую Россией рационализма, материализма и социализма, и что его цель состоит в том, чтобы создать образ — если угодно, икону — настоящей России как средство переориентации взглядов общественности. Эта настоящая Россия виделась ему маяком для других наций: «Она произнесет решающее слово великой всеобщей гармонии», которое примирит воюющие и несчастные народы Европы. Такова тема «Дневника писателя», «Братьев Карамазовых» и речи на пушкинском юбилее в июне 1880 года.

Для выражения своих идей в «Братьях Карамазовых» Достоевский привлек полузабытую русскую традицию старчества. Особую часть текста составляют автобиография и духовные размышления отца Зосимы. В ранней жизни Зосимы заметны черты, характерные для так называемых «юродивых», людей, чье слабоумие или безумие и аскетический образ жизни, по сути, являются вызовом условностям и лицемерию «нормального» человеческого общества. Молодой Зосима воодушевлен примером старшего брата, атеиста, который в конце короткой жизни обратился к религии и проповедовал всеобщую любовь и прощение: «Мы все виноваты… за всех и за все».

Так Достоевский придал крестьянской традиции и административной категории круговой поруки искупительное духовное значение.

Свою взрослую жизнь Зосима начал так, как свойственно элитной молодежи императорской России: посещал кадетский корпус, учился манерам и французскому, завоевал популярность товарищей по полку. Но внезапно порвал со всем, на дуэли отказался стрелять в своего противника и попросил у него прощения — это так противоречило полковым нравам, что Зосиме пришлось уйти из армии, которую он сменил на монастырь. Опыт и долгие годы аскетической дисциплины дали право обращаться к своим ученикам с советом: «От народа спасение Руси… Народ встретит атеиста и поборет его, и станет единая православная Русь. Берегите же народ и оберегайте сердце его. В тишине воспитайте его. Вот ваш иноческий подвиг, ибо сей народ — богоносец».

Достоевский так и не написал планировавшееся продолжение романа, так и не развил образ Алеши, «святого грешника», как представлялось писателю. Алеша должен был повторить путь Зосимы, пройдя испытание атеистическим социализмом, и стать старцем. Но даже без написанных томов мы можем сказать, что до некоторой степени Достоевский выполнил задачу, поставленную Гоголем во втором томе «Мертвых душ»: показать воображаемое спасение России. При этом он более или менее игнорировал официальные структуры империи, сосредотачиваясь на православном христианстве и крестьянстве как источниках спасения.

Написав «Братьев Карамазовых», Достоевский стал центральной фигурой «литературного строительства России». В своей жизни и творчестве он более, чем какой-либо другой писатель, воплотил противоречивые чувства надежды и страха, одолевающие всех мыслящих россиян, когда те пытались понять, что такое Россия, и представить, какой она должна быть. В последних романах Достоевский предложил образ «народа-богоносца», не только отмеченного исключительными страданиями, но и облеченного исключительной миссией явить другим народам истинность православного христианства.

Это был мессианский национальный миф, идея «святой Руси», переформулированная для конца XIX века, для Европы, постигшей науки, достигшей материального прогресса и создавшей национальные государства. Достоевский соединил его с послепетровским императорским мифом, надеясь, что такая концепция может быть претворена в практической великодержавной политике. Во время Балканской войны 1877–1878 годов писатель предвещал завоевание «Второго Рима», Константинополя, и наступление «вечного мира» в славянском духе. «…Война наша вовсе не вековечный и зверский инстинкт неразумных наций, а первый шаг к достижению вечного мира, в который мы имеем счастье верить, к достижению воистину международного единения и воистину человеческого преуспеянья!»

Таким образом, Достоевский ближе, чем кто-либо, подошел к соединению двух несовместимых русских мифов в единый образ: империя, величие которой парадоксально объясняется пассивностью народа, униженного и страдающего, способного воспринимать и развивать культуру других народов. В представлении писателя многонациональная империя соединяется с сельской общиной.

 

Пушкинский юбилей 1880 года

 

Событием, в наибольшей степени способствовавшим кристаллизации литературы как носительницы русского национального сознания, оказалось торжественное открытие памятника Пушкину в Москве в 1880 году. Пушкин уже давно стал фигурой, вызывающей восхищение обеих сторон политического раздела — официальной России и ее упорных противников, — следовательно, он единственный мог бы превратиться в мостик, связывающий обе стороны.

В начале 60-х годов выпускники Александровского лицея пытались собрать деньги на памятник Пушкину и получили поддержку Министерства внутренних дел. Но затем инициатива постепенно заглохла, возможно, из-за ухудшения политической атмосферы в конце 60-х. В 70-е годы идея возродилась, но с тем отличием, что местом установки памятника избрали не Царское Село, а Москву, не только родной город Пушкина, но и древнюю столицу России, символ возрождения после наполеоновского вторжения.

Деньги на памятник собирали литераторы, школьные учителя, журналисты, правительственные чиновники, императорская семья и всевозможные провинциальные клубы и общества. Организатором выступило Общество любителей русской литературы, которое с конца 50-х годов пыталось созвать форум в поддержку требования свободы слова и независимости литературы. Оно регулярно проводило для этого банкеты — единственную разрешенную властями форму общественных собраний — в память чуть ли не каждого писателя.

Празднование состоялось во время «перемирия» (оказавшегося, правда, весьма недолгим) между террористами и режимом так называемой «диктатуры сердца» Лорис-Мели-кова. Общество сделало все возможное, чтобы собрать вместе писателей и журналистов самых разных политических убеждений и эстетических взглядов, например, либерала-западника Тургенева и имперского националиста Каткова. В некотором смысле, это была последняя попытка объединить кружки 40-х, члены которых так далеко разошлись в национальных вопросах.

Усилия увенчались лишь частичным успехом. На банкете Тургенев подчеркнуто не поздоровался с Катковым. Толстой вообще не появился, он все больше отходил от общества и литературного мира, убежденный, что литература последнего полувека, не обращаясь к народу, стала аморальной и поверхностной. Юбилей прославился благодаря двум выступлениям, одно из которых стало достоянием русской литературной истории. На первом из них. Тургенев как бы отвечал возражениям Толстого, обращаясь к различию, проведенному Белинским, между «народным» и «национальным». Пушкина, соглашался он, читают, «но не народ, а нация», но народ научится читать его и, поскольку искусство — это «восхождение жизни к идеалу», одновременно облагородит себя и откроет при этом «свое истинное национальное сознание».

Речь, оказавшую наибольшее впечатление, произнес Достоевский. Он написал ее, работая над «Братьями Карамазовыми», и изложил те же идеи спасения России православным христианством и общинным духом крестьянства. Достоевский воспользовался чаадаевским образом россиянина как «странника», вечно ищущего правды, и призвал его спуститься к народу, чтобы отыскать там истину.

Подобно Белинскому, Достоевский считал, что литература может выразить сущность нации и внести свой вклад в эволюцию истории. Пушкин сыграл особую роль в этом процессе, ведь «он один из всех мировых поэтов обладал свойством перевоплощаться вполне в чужую национальность», он становится Фаустом, Дон-Жуаном или «угрюмым северным протестантом»; он говорил на языке, общем для всех людей, существовавшем до вавилонского смешения. «Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским… значит, стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите… стать настоящим русским и будет значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и воссоединяющей».

В представлении Достоевского Россия была сверхнацией, чья миссия состоит в создании условий, при которых другие нации смогут развиваться и решать свои конфликты под условием, что они признают ведущую роль России. Русский народ особо отмечен Христом: он претерпел страдания, каких не выпало на долю ни одного другого европейского народа. Страдания принесли русским своеобразную смиренную мудрость, необходимую, чтобы нести свет Христова спасения другим народам.

Именно такой образ России убедил образованных россиян, каково истинное предназначение их нации. Это была как бы духовная привязка геостратегического положения России: необъятные территории, неустойчивые границы, этническое разнообразие. Влияние этого образа ощущалось не только в конце XIX века, но в еще большей степени при коммунистическом режиме, враждебном Достоевскому. Советские идеологи отрекались от идей писателя, но эти идеи выжили в библиотеках и культурном подполье и, выйдя оттуда в 1990-е годы, стали путеводной нитью для столь разных людей, как Солженицын и Руцкой.

 

Возникновение канона

 

Конечно, при всем энтузиазме, вызванном речью Достоевского, всегда можно было, как, например, Толстой, возразить, что большинство крестьян никогда не слышали о Пушкине, и следовательно, его нельзя считать символом единой русской нации. Однако с наступлением новой эры распространения начального образования положение стало меняться, и общественность уже начинала распространять среди народа хорошую литературу.

В 1899 году сам император распорядился устроить празднование столетнего юбилея Пушкина. Событие сопровождалось церковными службами, реквиемами, публичными чтениями и распространением портретов поэта. Митрополит Санкт-Петербургский назвал Пушкина «славным сыном русской земли» и, несмотря на бурную жизнь, «христианином».

Российские издатели, деятели образования и филантропы принялись распространять произведения писателей XIX века: кто-то ради коммерческой прибыли, кто-то в интересах народного просвещения. В период с 1880 по 1895 год Комитет грамотности Санкт-Петербурга выпустил почти два миллиона книг, включая произведения Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Короленко. Подобные комитеты действовали в Москве и Харькове. Издатель Сытин вместе с Толстым и его учеником, В. Чертковым, основал серию «Посредник», вначале ориентированную на назидательные произведения для крестьян, но затем переключенную на классику. Популярный иллюстрированный еженедельник «Нива» для привлечения подписчиков выпускал дешевые издания Достоевского, Чехова, Горького и других писателей. Иногда школьные учителя покупали их на свои скромные сбережения для детей в своих школах.

Правда, только что научившиеся читать крестьяне предпочитали другую «литературу»: дешевые романы, приключенческие истории, гороскопы и т. п. И все же появилась читающая публика, которая, по крайней мере в городах, не состояла только из элиты и которая, получив среднее образование, тянулась к иллюстрированным еженедельникам и литературным приложениям. Появились издатели, управлявшие вкусами этой публики и направлявшие ее интерес на произведения, способствовавшие пробуждению национального сознания.

К концу XIX века начала формироваться настоящая русская нация в виде читающей публики, «воображенного общества», чье выживание в советский период сохранило возможность — только возможность — того, что Россия еще может стать национальным государством.

 

Часть 4


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 179; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!