Гете смотрит на него, улыбается. 16 страница



Кроме того, он экономит, тратит на обед сорок или тридцать раппов, ему такой расход по карману, так как соответствует его планам. Курить он себе не позволяет, хотя охотно бы закурил, зато носит перчатки и тяжелую трость с серебряным набалдашником. Да, это роскошь. Но во‑первых, ее позволяют себе раз в жизни, а во‑вторых, человек с амбициями охотно дает понять, как высоко он себя ценит.

«Я деревенский, – часто думает Глаузер, – и по самой этой причине должен показать городским, на что способна сильная воля». Он посещает читальни и пользуется абонементами, он в высшей степени любознателен и ценит преимущества городской жизни. Он говорит себе: «Эти городские, они все только и мечтают, как бы им выбраться за город. Даже библиотеками пренебрегают. Ну и ладно. Тогда мы, люди от сохи, воспользуемся их достижениями».

Похоже, что Глаузнер состоит в близких отношениях с официанткой из пивной «Бык», где подают кислую печенку, а к ней кружку пива. Он там ужинает, а это немного дороже, чем в Доме народной благотворительности. Но так уж положено, и он не хуже других прочих. Связь с девушкой ничего не стоит, потому что она его любит. Так что нашего шибздика кое‑кто балует, кое‑где ценят, а это действует благотворно, это поднимает самооценку, это помогает никогда не забывать о своих преимуществах. А другие прочие пусть болтают что угодно.

Жалованье у него маленькое, но Глаузер строжайшим образом запрещает себе мечтать о повышении оклада. Это неправильно, такие мысли изматывают, отвлекают от насущных дел и мешают жить человеку, который платит по долгам и выполняет свои обязанности. «Я вам не Хельблинг», – думает он, гордясь и радуясь своему самообладанию. Он нарочно допускает ошибки, из дипломатических соображений, чтобы время от времени получать от начальства ценные руководящие указания и чтобы на него не шипели по углам: «Такой шибздик и такой выскочка!» Каждый ищет популярности, тем более будущие повелители.

В день получки большинство служащих радуются, как дети. Звук бренчащих золотых монет напоминает о прекрасных минутах на лоне природы, об удовольствиях, о подавленных человеческих желаниях. Это согревает сердца и включает воображение. С Глаузером не то. Он холодно смотрит на девушку, которая обычно выплачивает жалованье, гасит ее приветливую улыбку сердитой гримасой и в ответ на вежливое обращение выдает: «Дура! Давай быстрей!» Простые радости – не для него, его вожделения глубже и осознанней.

Между тем он принимает участие в воскресных увеселениях, из политических соображений, но также из чувства приличия, поскольку не хочет прослыть скрытным одиночкой. Все участвуют, а он не хуже других прочих. Танцует он церемонно, но, по крайней мере, танцует. Танцы, в отличие от выпивки, – занятие красивое и интеллигентное, а потому отказываться от них нельзя. Никоим образом. К тому же Глаузер может преспокойно презирать и это «дело», и беднягу Хельблинга, который предается танцам со страстью, не помня себя от удовольствия.

Глаузер читает Ницше, он его читает, но не шибко интересуется этим автором, и никогда особо им не увлекается. Он не позволит учить себя жизни, у него свои об ней понятия, свои собственные мысли, ему не всякий придется по вкусу. Однако история Наполеона задела его за живое, с такого героя он берет пример. Плюс грамматика английского языка, которой он посвящает почти весь свой досуг. Плюс членство в Торговом союзе. Правда, он член пассивный, интересы союза не слишком его касаются, впрочем, и лет ему всего двадцать. С половиной.

Заботясь о своем здоровье, наш парнишка почти каждый день в обеденный перерыв отправляется на берег озера в живописный парк, дабы посидеть на скамейке. Он любит тень, равно как и солнце, ничуть не больше. Приятно, когда дует ветерок. Но ветер его не умиляет, как «этого виршеплета Таннера». Природа – вещь хорошая и полезная, но уж никак не восхитительная. На скамейке он читает книгу. А вокруг располагается природа, это хорошо. Природа для того и существует, чтобы располагаться вокруг, главное – книга. Природа согревает и выражает свою симпатию. Сама. Как прислуга, как молчаливая добросердечная сиделка. Надо пользоваться, оно того стоит.

Наш герой шаг за шагом продвигается вперед, иначе говоря, он всегда в порядке. Он никогда не опаздывает. Его костюм всегда так же аккуратен, как и сдаваемые им отчеты, его поведение соответствует его амбициям. Это значит, что он ведет себя скромно, как того требуют далеко идущие планы. Уходя с головой в работу, он словно исчезает из мира и перемещается в невидимые сферы исполнения долга, где любой человек делается невидимым. «Работа у меня слишком тупая», – считает он, но ему достаточно, что он так считает, он не делает из этого драмы. Работает он медленно, выводит цифру за цифрой, букву за буквой, четко, степенно, бесстрастно, как положено. Так и создаются великие произведения, не требующие таланта. Он радуется этому, но не теряет хладнокровия. Глаузер, маленький хитрюга, всегда доволен собой. Другим прочим это колет глаза: «Что‑то здесь нечисто!»

«В один прекрасный день, – размышляет шельмец, – я стану ихним шефом. То‑то они удивятся». В глубине души он давно решил, что добровольно никогда не поменяет места службы, но будет терпеливо добиваться перевода на лучшие должности. Он знает, что пройдут годы, прежде чем его повысят, но это его не пугает, напротив, ему чертовски приятно сознавать, как много у него шансов проявить упорство и выдержку. Он знает, что обладает необходимыми для карьеры добродетелями, а другие прочие умники, видал он их в гробу. У него терпение – как у шлагбаума. У него каждый день перед глазами наглядный пример нетерпения – Хельблинг, который только и знает, что смотрит на часы. «Долго он не протянет», – думает Глаузер.

Таннер тоже долго не протянет. Этот работает лишь бы работать. Бесполезный тип, артистическая натура! Наш наблюдательный шибздик все примечает. Очень скоро оба вылетят с работы. Таннер уволится, а Хельблинга вышвырнут вон. Один уйдет по собственному желанию, другой со стыдом и позором. А он, Глаузер, спокойно продолжит вышивать тщательно продуманные узоры по канве своей профессиональной карьеры.

Он не уйдет, он вытерпит все и даже больше. Душа бюрократии – это как бы его собственная душа, уж поверьте! Вот он и муштрует свою душу. Стоит ему сообразить: ага, здесь вот что происходит, и тотчас в его душе происходит то же самое. Его энергия не допускает никакого душевного дискомфорта. Чувствительная душа, зачем она? Чтобы на нее давили? Согласно принципам Глаузера, душу нужно стереть в порошок.

О, он далеко пойдет, но не сразу. Он движется медленно, зато потом, когда жизнь подойдет к концу, он сможет сказать себе, что добился многого. А если он ничего не добьется? Пусть, зато он хорошо пожил: он умел хотеть…

 

Паганини

 

Пусть его игра навсегда исчезла и я никогда ее не слышал, я все же могу грезить о ней, писать стихи, фантазировать и живо представлять себе, как она, должно быть, сладостно звучала, как страстно жаловалась, как чудно ликовала и пленительно рыдала. Когда произносится имя Паганини, вы и сегодня слышите, как вздымаются и опадают волны звуков, вы и сегодня видите, как призрачно тонкая изящная белая рука ведет волшебный смычок, вы и сегодня верите, что слышите его божественный концерт. Говорят, инструмент его души, скрипка сердца обладала демонической властью, и я этому верю. Есть вещи, в которые веришь всеми силами, в которые хочешь верить. Вот я и верю в волшебство Паганини, в то, что он командовал смычком, как Наполеон своими армиями. Сравнение, конечно, смелое. Но оставим это. Он играл столь прекрасно, что женщины видели, как осуществляются их самые тайные грезы о роскошествах любви, как их целуют самые любимые и прекрасные уста. Они ощущали эти поцелуи с такой огромной силой, что им казалось: вот‑вот они умрут. Казалось, что играют не руки, нет. Казалось, что играет сама любовь; это было не столько вершиной скрипичного искусства (хотя это было высочайшей его вершиной), сколько большой обнаженной душой, ведь не что иное, как душа дает благословение, звучание и смысл всему и любому искусству. Он играл так, будто он смеется, говорит и плачет, целует и убивает, сражается в битве и страдает от ран, садится на коня и скачет куда глаза глядят, или погружается в бесконечное, невыразимое одиночество, или терпит крушение в бушующем море, или содрогается в приступе безумного, неожиданного счастья. Вот в чем его демонизм. Он был прост, а потому велик. Любезный читатель, ты вправе рассмеяться над плодами моей, как бы ты сказал, воспаленной фантазии, но прошу тебя, послушай, как он играл, как играл Паганини. Я будто слышу его в это мгновение: он неистовствует, бушует, гневается, блаженствует и играет. Он низвергал свою игру в зал с такой силой, что слушатели верили: он разрывает своим смычком мир музыки, чтобы творить ее заново, теряясь в гармониях. Волшебство его мягкой, как лунный свет, игры оживляло соловьев, воздвигало дворцы арабских гурий, рисовало ночи сказочных любовных грез, верность, доброту и ангельскую нежность. И сама его игра, которой с удовольствием внимали государи, разливалась, как медленно, медленно тающий снег под поцелуем солнца, растекалась медовым потоком, влюбляясь в собственную высокую красоту и текучесть. Вот так он играл. Но он играл еще прекраснее. Когда он играл, ненависть преображалась в любовь, неверность в преданность, высокомерие в печаль, уныние в блаженство, уродство в красоту, упрямство в сияющую пурпуром мягкую симпатию, дружественность, миролюбие и участие. Его сказочной игре внимал Гете, и она воспламеняла, восхищала и трогала великого поэта до глубины души. Чем более велик был тот, кто его слушал, тем большим было наслаждение. Ведь в этом и таится секрет наслаждения искусством. Вообще, Паганини никогда не знал заранее, как и что он захочет сыграть. Его влекло от звуков к звукам, со ступеней на ступени, от гармонии к гармонии, по волнам, от самозабвенных поисков к золотым озарениям, так что его скрипичная игра, как гордая пальма, вырастала из почвы начала и тянулась вверх, становясь все выше, выше, все прекраснее. К финалу она разливалась широким, задумчивым сладострастным морем. Так идет по жизни человек, не ведая, кем станет, что сулит ему судьба, прорастет ли его семя или упадет на камень. Так и игра Паганини была роковой игрой человека, который мечется между желанием и долгом, потому она и была столь проникновенной, что чаровала слух, пленяла все сердца и затопляла все души. Наполеон слушал Паганини два часа подряд. По крайней мере, мне хочется так думать. И у меня есть на это известное право, поскольку мое сочинение основывается только на воображении и собранных сведениях. Глубоко верующие люди, католики и протестанты, внимали ему с радостью, ведь религия, подобно сладостному млеку, так и стекала с его смычка. Его искусство было подобно очищающему ливню, благословению, воскресенью, чудесной захватывающей проповеди. Все и вся внимало ему, превратившись в слух. В том числе и вояка Наполеон.

 

Писатель (I)

 

У писателя, как правило, имеется два костюма, в одном он выходит на люди, второй – для работы. Он человек дисциплинированный, сидение за узким письменным столом сделало его скромным. Он отказывается от шальных радостей жизни и, придя домой с какой‑нибудь полезной встречи, быстро снимает приличный костюм, аккуратно, как положено, вешает в шкаф брюки и сюртук, надевает рабочую блузу и домашние тапочки, направляется в кухню, заваривает чай и усаживается за привычную работу. Ведь понятно же, что в процессе творчества он всегда пьет исключительно чай, это полезно, укрепляет здоровье и, по его мнению, заменяет все прочие яства и напитки. Он не женат, ибо ему не хватило смелости влюбиться, а все имевшиеся в его распоряжении душевные силы пришлось употребить на сохранение верности своему творческому долгу. (Возможно, вам известно, что искусство предъявляет творцу весьма суровые требования.) Он один справляется с хозяйством, разве что какая‑нибудь подруга поможет ему расслабиться и какой‑то невидимый ангел‑хранитель поддержит в работе. Он глубоко убежден, что жизнь его ни особенно радостна, ни слишком печальна, ни легка, ни тяжела, ни монотонна, ни разнообразна. Нет в ней ни непрерывного веселья, ни приступов хандры. Непохожа она ни на крик, ни на постоянную бодрую улыбку. Он творит – вот его жизнь. В каком‑то одном измерении он пытается жить, а в другом – вживаться во все и вся, в чем и состоит его творчество. И если он на миг встает из‑за стола, чтобы скрутить себе новую козью ножку, глотнуть чаю, сказать доброе слово кошке, открыть кому‑то дверь или выглянуть из окна, то это вовсе не долгие перерывы в работе, а просто короткие антракты или дыхательные упражнения. Иногда он немного разминается в комнате. Или слегка жонглирует. Мало ли что придет человеку в голову. Любит он также вокальные упражнения и мелодекламацию. Эти мелкие отвлечения крайне необходимы. Он опасается, что, не будь их, он давно бы свихнулся от своей писанины. Он человек скрупулезный и дотошный, профессия приучила, ибо безалаберности или неряшливости не место за его письменным столом. Что им там делать целыми сутками? Страстное желание описывать жизнь словами в конечном счете проистекает только из определенной добросовестности и прекрасной педантичности души. Столько красивых, живых, быстротечных и мимолетных вещей исчезают из мира! Душа болит, если не успеешь поймать их на лету и засунуть в записную книжку. Вот ведь какая неизбывная забота! Господин с пером в руке – это как бы герой в полумраке. Его поведение не считается героическим и рыцарским потому лишь, что он не может попасться миру на глаза. Не зря ведь говорят о героях пера. Может, это и банальное определение столь же банального занятия, так ведь и пожарник тоже нечто тривиальное. Хотя не исключено, что при случае он может стать героем и спасти чью‑то жизнь. Бывает же, что какой‑нибудь смельчак, рискуя жизнью, спасает тонущее в бурной реке дитя или что другое. Так что предоставим искусству и самоотверженным усилиям писателя право спасать красоты и ценности, которым грозит гибель в равнодушном и бездумном потоке жизни. Писатель тоже рискует, когда по десять – тринадцать часов сидит за столом, шлифуя свои романы и повести. Это вредно для здоровья.

Так что сочинителя вполне можно причислить к героическим отважным натурам. Между тем в свете, где всегда все так блестяще и гладко, он ведет себя скованно (робеет), развязно (слишком добродушен) и неуклюже (не хватает лоска). Но попробуйте втянуть его в разговор или заманить в сеть сердечной беседы, и вы увидите, как он сразу же отбросит свою неловкость. Язык у него подвешен не хуже, чем любой другой язык, жестикуляция самая естественная, а глаза блестят не меньше, чем у какого‑нибудь политика, промышленника или моряка. Он общителен, как и любой другой светский человек. Может быть, за целый год с ним не произойдет ничего нового, ведь он только и делал, что возился со своими пассажами и строфами, и все никак не мог дописать очередной шедевр. Но, помилуйте, зато у него богатая фантазия. Неужели она нынче ничего не стоит? Он способен своими неожиданными метафорами так рассмешить компанию, скажем, из двадцати человек, что они чуть не лопнут от смеха. Или прямо с ходу шокировать всех гостей. Или просто прочесть вслух стихи собственного изготовления и растрогать публику до слез. А если бы еще и книги его появились на прилавках! Весь свет, мечтает он в своем чердачном одиночестве, бросится покупать их. И все экземпляры в глянцевых, твердых или даже коричневых кожаных переплетах мгновенно разойдутся. На титульном листе появится его имя, и этого обстоятельства, наивно полагает он, будет достаточно, чтобы прославиться на весь огромный белый свет. А уж потом начнутся разочарования, окрики в журналах, ядовитое шипенье, замалчивание до могилы. Наш писатель узнает, почем фунт лиха. Он придет домой, уничтожит все свои бумаги, пнет ногой письменный стол с такой яростью, что тот опрокинется вверх тормашками, разорвет какой‑то начатый роман, раздерет в клочья бювар, вышвырнет в окно запас писчих перьев и напишет своему издателю: «Милостивый государь, прошу вас не связывать со мной никаких надежд». После чего отправится в морской круиз. Впрочем, весьма скоро его гнев и стыд покажутся ему смешными, и он скажет себе, что должен и обязан снова приступить к работе.

Кто‑то поступает так, кто‑то, возможно, иначе, не в нюансах дело. Прирожденный писатель, если он прирожденный, никогда не теряет мужества. Он испытывает почти неизменное доверие к миру, каждое утро открывает перед ним тысячу новых возможностей. Ему знакомы все виды отчаяния, но и все виды эйфории.

Однако вот что странно: успехи вызывают у него больше сомнений в своих силах, чем неудачи. Вероятно, потому, что машина его мышления постоянно на ходу. Бывает, что писатель сколачивает себе состояние, но ему почти неловко иметь кучу денег. В таких случаях он нарочно прибедняется, чтобы не стать мишенью для отравленных стрел зависти и сарказма. Поведение вполне естественное! А что, если он прозябает в нищете и презрении? Ютится в сырых холодных комнатах? Что, если по крышке его рабочего стола ползают насекомые? Если он спит на соломенном тюфяке? Если в подъезде его дома раздаются дикие крики соседей? В поисках пропитания он бродит в гордом одиночестве по безлюдным дорогам и мокнет под проливным дождем, но никогда ни один разумный человек не протянет ему руку помощи. Потому, вероятно, что его дурацкая фигура смотрится нелепо под палящим столичным солнцем, и в неопрятных ночлежках, и в чистом поле, где дует пронизывающий ветер, и в приютах, где, несмотря на красивое название, нельзя найти ни приюта, ни уюта, ни дружеского участия. Разве такое невезение исключается? Выходит, что писатель может преодолеть все опасности, а как именно он их преодолеет, зависит от его гениальной способности приспосабливаться к лишениям. Писатель любит весь мир, ибо чувствует, что если не сможет его любить, то перестанет быть гражданином мира. В большинстве случаев так оно и бывает с бездарными собратьями по перу, и ему это известно. Поэтому он избегает показывать жизни угрюмую физиономию. В результате многие считают его недалеким, ограниченным фантазером. Где им понять, что этот человек не может себе позволить ни насмешки, ни ненависти, поскольку подобные эмоции отбивают всякую охоту к творчеству.

 

Всякая всячина

 

Благопристойность и осмотрительность способствуют успеху. Тот, кто всегда идет напролом, быстро остывает, утрачивает задор. Постоянные энергичные усилия людей несдержанных очевидно нелепы и злонамеренны: неблагонадежность любит изображать деятельное участие. Впрочем, нынче все чудесно, все к лучшему. Отставка или потеря должности часто означает новое назначение. А тех, кто празднуют победу, захлестывают волны высокомерия; ох уж эта наша любовь к триумфам. Каждый раз проявлять сдержанность, поступать справедливо, действовать по закону – это так трудно, это почти бесчеловечно. То ли дело человечность, все мы люди. Это прекрасно, превосходно, это нам на роду написано. Определенные добродетели суть пороки или махровый цвет некого порока. Да, порок – это выгребная яма, полная зла, творимого по неведению. Но для души лучше вылезти из ямы, расстаться с пороком, очиститься, раскаяться, чем никогда не грешить. Сколько раз проступки давали повод для восхитительных трогательных чувств! Как радуется старик отец возвращению блудного сына! Как это возвышенно – найти в ком‑то милосердие! Добродетели остается только закусить губу и со стыдом и злобой отвернуться от умилительного зрелища, с ужасом сознавая, как это скверно – никогда не блудить. А благопристойность, которая не осуждает ни конфликты, ни сражения, ни войны, чудесна и замечательна. Крупный политик, например, он благопристоен, он истинно светский человек, он благочестив и стерпит все.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 115; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!