Гете смотрит на него, улыбается. 12 страница



 

Ашингер[14]

 

Одно светлое, будьте добры! Бармен знает меня уже довольно давно. Я критически смотрю на полную кружку, беру ее двумя пальцами за ручку и небрежно несу к одному из круглых столов, где предусмотрительно разложены вилки, ножи, булочки, стоит уксус и оливковое масло. Аккуратно поставив запотевшую кружку на фетровую подставку, я размышляю, взять ли мне в буфете еду или нет. Мысль о еде влечет меня к барышне в бело‑голубую полоску. Она заведует нарезками. Барышня набирает мне целую тарелку разных бутербродов, и я, обогащенный этой грудой съестного, с достоинством возвращаюсь на свое место. Ни вилкой, ни ножом я не пользуюсь, только ложечкой для горчицы, с ее помощью я придаю своим бутербродам коричневый оттенок, после чего преспокойно отправляю их в рот. Приправы способствуют душевному равновесию. Еще одно светлое, будьте добры. У Ашингера принят доверительный тон обращения к персоналу. Возьмите там пару раз еду или выпивку, и через некоторое время вы заговорите почти так же, как Вассман в Немецком театре. Со второй или третьей кружкой в руке вы испытаете непреодолимую потребность провести разного рода наблюдения. Вам захочется со всей достоверностью описать, как едят берлинцы. Они едят стоя, но при этом ничуть не торопятся. Не верьте, что в Берлине все спешат, шипят и бегут рысцой. Это сказки. Здесь знают толк в приятном препровождении времени, все мы люди, все человеки. Вы только взгляните, как дотошно здесь выбирают булочки с сосиской или итальянские салаты. Одно удовольствие смотреть на эту процедуру. А как неспешно они выуживают деньги из жилетных карманов! Хотя в большинстве случаев речь идет о монете достоинством в один грош. Вот я свернул козью ножку и прикуриваю от газовой горелки под зеленым стеклом. Как хорошо я изучил это стекло и латунную цепочку, на которой оно крепится. У Ашингера всегда полно народу, дверь не закрывается, желающие подкрепиться входят, сытые выходят. Умирающие с голоду сразу устремляются к живительному источнику пива и груде теплых сосисок, а сытые выскакивают на свежий воздух и бегут по делам: портфель под мышкой, письмо в кармане, поручение в голове, рабочий график в печенках, часы на ладони, пора, пора, пора. В круглой башне в центре зала восседает королева, повелительница сосисок и картофельного салата. Она немного скучает в своем поварском окружении. В заведение входит элегантная дама и двумя пальчиками цепляет булочку с икрой. Я тут же делаю стойку, но так, будто вовсе не жажду ее внимания. Я тем временем уже успел ухватиться за очередную кружку светлого. Дама немного стесняется вонзать зубки в икорное роскошество, а я, разумеется, сразу представляю себя на месте этого бутерброда, вызывающего у нее такой неодолимый, почти непристойный аппетит. Человеку свойственно предаваться иллюзиям.

Снаружи стоит шум, но здесь, собственно говоря, его совсем не слышно. На площади снуют кареты, люди, автомобили, продавцы газет, электрички, тачки и велосипеды, но здесь, собственно говоря, их совсем не видно. Да и кому это нужно, помилуйте, вы же не какой‑нибудь приезжий. Элегантная особа с осиной талией только что схрупала свой черствый хлебец и теперь покидает заведение Ашингера. А я? Долго еще я буду здесь торчать? У кельнеров в данный момент передышка, но очень короткая, потому что снова снаружи вваливается алчущий народ и кидается к живительному источнику. Одни едоки рассматривают других жующих клиентов: кто‑то уже набил полон рот, а кто‑то еще занят этим делом. Но люди даже не улыбнутся друг другу, я тоже не улыбнусь. С тех пор как я живу в Берлине, я отвык находить смешные проявления человеческой натуры. Впрочем, в данный момент я заказываю себе новый гастрономический шедевр, это хлебная кровать со спящей на ней сардиной. Сардина возлежит на масляной простыне и являет собой столь очаровательное зрелище, что я с размаху кидаю весь этот натюрморт в собственную разверстую пасть. На всеобщее обозрение. Смешно? Ничуть. То‑то и оно. То, что не смешно во мне, еще менее смешно в других. Ибо долг человека – при всех обстоятельствах ставить других выше, чем самого себя. Подобное мировоззрение как нельзя лучше отвечает той серьезности, с которой я сейчас размышляю о резких толчках, с коими ночное ложе сардины погружается в мой пищевод. Некоторые из окружающих меня людей беседуют. С набитым ртом и очень важным видом. Всякое дело следует делать с достоинством. Достоинство и уверенность в себе производят самое благоприятное впечатление, по крайней мере, на меня. Вот почему я так люблю посещать пивные заведения Ашингера, где люди умудряются одновременно пить, есть, говорить и мыслить. Ведь сколько гениальных сделок было заключено как раз здесь. А лучше всего то, что у Ашингера можно часами торчать на одном месте, и никого это не обидит. Никто из тех, кто входит и выходит, не обратит на тебя внимания. Тот, кому по вкусу здешняя непритязательность, может разойтись вовсю, красиво жить не запретишь. Тот, кто не притязает на такую уж особую сердечность, имеет право найти хотя бы одну родственную душу, это не возбраняется.

 

Рынок[15]

 

Воскресный рынок – это нечто светлое, живое, изобильное и веселое. По широким, обычно таким тихим, улицам тянутся два ряда длинных, прерываемых проходами, прилавков, увешанных и заваленных всем, что может понадобиться в ежедневном хозяйственном обиходе. Обычно солнечный свет валяется здесь без дела, как ленивый барин. Но нынче ему не лежится на месте. Он скачет, сверкает, сияет. Он, так сказать, старается вовсю, потому что все, что здесь движется и шевелится, каждый предмет, каждая шляпа, каждый передник, каждый горшок, каждый круг колбасы жаждет его ласки. Колбасы, принимающие солнечные ванны, выглядят просто великолепно. Мясо, подвешенное на крюках, хвастливо выставляет напоказ свой пурпурный цвет. Овощи щеголяют свежестью и смеются. Апельсины, сгрудившись в роскошных желтых пирамидах, балагурят и заигрывают с покупателями. Рыбы плавают в широких, наполненных водой, кадушках. Ты стоишь столбом, а потом делаешь шаг. Делаешь шаг. И не так уж важно, был ли твой пробный, продуманный, осторожный шаг действительно шагом. Эта радостная простая жизнь, она так незаметно притягивает, втягивает, она так мещански, так радушно тебе улыбается. Да еще небо сияет такой первоклассной лазурью. Высший балл! Даже не хочется размениваться на словечко «прелестно». Там, где поэзия ощущается, не нужны никакие поэтические изыски. «Апсины! Три штуки, один хрош!» Интересно, парень, сколько раз ты успел это повторить? А какой выбор роскошных толстых баб! Их грубые телеса так убедительно напоминают о земле, о деревенском житье‑бытье, о самом Господе Боге, каковой наверняка не обладал запредельным изяществом фигуры. Бог – это вам не Роден, а совсем наоборот. Что за наслаждение – хоть немного, хоть на «хрош», ощутить нечто деревенское, сермяжное, посконное. Яйца, свежие яйца! Окорок свиной, деревенский! Колбаса ливерная, городская! Колбаса ливерная, деревенская! Честно признаюсь: люблю стоять, как последний бездельник, и глазеть на соблазнительную снедь. Снова оживает прошлое, а живое мне нравится больше, чем бессмертное. Здесь вот цветы, а там керамическая посуда, а рядом сыр, швейцарский, тильзитский, голландский, гарцер, и у каждого свой соответственный запах. Глянешь вдаль, там рябит в глазах от картинок с сельскими пейзажами, глянешь под ноги – там тебе и яблочная кожура, и скорлупа орехов, и мясные отходы, и обрывки бумаги, газеты целые и газеты, разорванные пополам, брючная пуговица, чулочная подвязка. Посмотри вверх – там небо, посмотри прямо перед собой – там заурядное человеческое лицо. Почему мы не говорим о заурядных днях и ночах, о заурядной природе. Может, потому, что заурядное – это самое прочное и самое лучшее, что есть на свете. А что касается нетленных гениальных творений или непредсказуемости Господа Бога, спасибо, я в курсе. Подвижное – всегда самое правильное и праведное.

А как они умеют нежно взглянуть, эти деревенские бабы, какую скорчить странную невинную рожицу, как игриво оглянуться и отвернуться. Рынок всегда вызывает у жителей городского квартала ностальгию по деревне, как бы для того, чтобы подорвать монотонное городское высокомерие. Как красиво смотрятся на свежем воздухе все выставленные на продажу предметы. Мальчишки покупают теплые сочные колбаски, просят обмазать их вдоль и поперек горчицей и таким образом поглощают по всем правилам искусства. Под этими высокими синими небесами вкусно поесть – самое милое дело. Пышные пучки цветной капусты выглядят восхитительно. Я сравнил бы их с тугими полушариями женской груди. Если мое сравнение кому‑то обидно, значит, оно неудачно. Тут вокруг меня столько женщин. А рынок, видимо, скоро закрывается. Пора сворачивать торговлю: сгребать в ящики фрукты, заворачивать селедку и шпроты, разбирать палатки. Суета угомонилась, толпа рассеялась. Прощайте, краски, прощай, всякая всячина. Прощай, летний дождик звуков, ароматов, движений, шагов и огней. Между прочим, я разорился на полфунта грецких орехов и могу двигать домой, в свою квартиру, где орут мои детки‑почемучки. Я и вообще‑то существо всеядное, но когда разгрызаю орех, то просто счастлив.

 

Званый ужин

 

О, выход в свет – дело непростое. Одеваешься настолько прилично, насколько позволяют скромные условия твоего прозябания, и отправляешься по указанному адресу. Лакей открывает парадную дверь. Парадная дверь? Какое‑то фельетонное словечко, но мне нравится принятый в таких случаях ритуал. Я всеми силами стараюсь соблюдать хороший тон: снимаю пальто и шляпу, приглаживаю перед зеркалом и без того прилизанные волосы, устремляюсь прямо к хозяйке дома, чтобы поцеловать ей руку, но по дороге отвергаю эту мысль и довольствуюсь глубоким (?) поклоном. Глубокий или не глубокий, но церемония уже затянула меня, во мне проснулся светский кураж, и я упражняюсь в интонациях и жестах, которые кажутся мне наиболее подходящими к этим огням и цветам. «Прошу к столу, дети», – восклицает хозяйка. Я уже готов закричать «ура» и нестись сломя голову, но быстро соображаю, что так вести себя нельзя. И перехожу на шепот, то есть на медленный аллюр, спокойный, гордый, скромный, непритязательный, терпеливый, улыбчивый, благопристойный. Получается превосходно. Накрытый стол смотрится восхитительно. Рассаживаемся. Кому‑то достаются места рядом с дамой. Или без таковой. Я разглядываю сервировку и в глубине души нахожу ее отличной. Хорошо бы позаимствовать из нее некоторые мелочи. Такому, как я, они бы пригодились. Слава Богу, я человек скромный. Я благодарю и принимаюсь за еду: орудую вилкой, ножом и ложкой. Здоровому человеку столь изощренно приготовленные блюда кажутся изумительно вкусными, а эти столовые приборы, как они сверкают, а бокалы так прямо благоухают, а цветы! Как радушно они приветствуют меня своим лепетом. А теперь вот и я сам лепечу что‑то. Завожу довольно непринужденный разговор и расхожусь настолько, что диву даюсь. Не ожидал я от себя столь светского поведения. Поглощаю такую пищу и одновременно веду оживленную беседу. И откуда что взялось? По мере того как на стол подаются все новые блюда и вина, лица гостей все более приобретают пурпурный оттенок. Казалось бы, все сыты, пора и честь знать. Ан нет, трапеза продолжается, главным образом из соображений хорошего тона. Полагается благодарить и есть дальше. Отсутствие аппетита за таким богатым столом, да это смертный грех. Я заливаю все больше жидкого куражу в свою, казалось бы, вечно жаждущую глотку. Это поднимает настроение. А тут еще лакей разливает пенный восторг из толстых бутылок в пузатые бокалы, где благородная влага может покоиться и сверкать, как в красивых морских бассейнах. А теперь дамы и господа произносят тосты в честь друг друга, я им подражаю, я прирожденный подражатель. Ибо все, что есть в обществе деликатного и любезного, зиждется на беспрерывном подражании, разве не так? Подражатели, как правило, везучие ребята, вроде меня. Я на самом деле вполне счастлив, раз могу быть и пристойным, и незаметным. Теперь во мне оживает легкое остроумие, язык развязывается, того и гляди, ляпну что‑то такое беззаботное, бесшабашное. Так выпьем, господа! Да здравствует… Как глупо. Но красота и богатство всегда немножечко глупы. Есть люди, которые, целуясь, не могут удержаться от смеха. Счастье – это дитя, которому сегодня, слава Богу, не нужно идти в школу. Бокалы снова и снова наполняются. И то, что налито как бы невидимой рукой призрака, опрокидывается в глотки гостей. Я тоже самым вульгарным образом опрокидываю бокал за бокалом. Но серебряные крылья благопристойности шелестят вокруг меня и хлопают по щекам, чтобы не забывался. Зато вино и красивые женщины обязывают к легким, утонченным дерзостям. Извинением служит вишневый торт, его как раз сейчас галантно подают на стол. О, как все это меня восхищает. Я же пролетарий. Моя красная рожа – истинное лицо едока. Аристократы, они тоже едят, разве не так? В аристократы лезть глупо. А выпить и закусить всем охота, может, это и есть особый хороший тон. Может, когда тебе хорошо, ты и ведешь себя самым приличным образом. Это я так, к слову. Что? Еще сыр? И опять фрукты, и снова целое море шампанского? Ну вот, пора встать из‑за стола, осторожно стрельнуть у кого‑нибудь сигару, пройтись по комнатам. Вот это обстановка, высший шик. В очаровательных маленьких нишах можно непринужденно расположиться рядом с дамами. А потом, чтобы не потерять форму, быстрыми шагами подскочить к столикам с ликерами и снова воспарить на облаках наслаждения. Похоже, хозяин дома уже хорош. Этого достаточно, чтобы чувствовать себя избранником фортуны. И если язык еще ворочается, можно остроумно и небрежно побеседовать с дамами. Прикуривая все новые сигареты, гости заводят новые знакомства, дружески хлопают друг друга по лбу, короче, кругом слышится громкий глупый добродушный смех, все хороши и довольны. Нет ничего более возбуждающего. Ты привыкаешь к этой раскованности, приобретаешь осанистую медлительность и, не слишком обременяя себя соблюдением хорошего тона, вращаешься в блестящем кругу светских людей. И тихо радуешься такому своему счастью. Вот ведь как высоко можно подняться в жизни. Потом желаешь всем спокойной ночи. На прощанье насильно суешь в руку лакея чаевые. В известном смысле он их честно заработал.

 

Фридрихштрассе

 

Вверху узкая полоска неба, внизу гладкая, будто отполированная судьбами, мостовая. Дома по обе стороны улицы смело, легко и фантастично устремляются в архитектурную высоту. Воздух трепещет от страха перед суетой жизни. К домам до самых крыш липнут рекламы, рекламные призывы парят над крышами. Огромные буквы бросаются в глаза. И всегда здесь снуют люди. На этой улице жизнь не останавливается никогда. Здесь бьется сердце, вздымается грудь столичной жизни. Здесь тяжело дышать, словно сама жизнь на каждом шагу с трудом переводит дыхание. Здесь источник, ручей, река и море движений. Движение и возбуждение не умирает здесь никогда, и, если в истоке улицы жизнь почти прекращается, она начинается снова в ее устье. Работа и развлечение, порок и добродетель, целеустремленность и праздность, благородство и подлость, любовь и ненависть, идеализм и цинизм, пестрота и простота, бедность и богатство мерцают, сверкают, дурачатся, грезят, спешат и спотыкаются, сталкиваются и теснят друг друга в диком и одновременно бессильном круговращении. Здесь нерасторжимые узы укрощают и усмиряют страсти, бесчисленные соблазны влекут к искушениям, самоотверженность дружески окликает удовлетворенное вожделение, а ненасытность с горящими глазами ловит мудрый взгляд непритязательности. Здесь разверзаются пропасти, здесь царят и правят бал неописуемые противоречия, вплоть до того, что откровенная непристойность не оскорбляет разумного человека. Мимо человеческих тел, голов и рук, совсем рядом, проносятся экипажи. В полых внутренностях и на крышах омнибусов, тесно прижимаясь и подчиняясь друг другу, сидят люди. Сидят наверху, сидят внутри, теснятся, сжимаются, скукоживаются, лишь бы ехать. Для любой глупости здесь мгновенно находится убедительное обоснование. Любое сумасбродство здесь облагораживается и освящается ссылкой на очевидные тяготы жизни. Любое движение имеет смысл, любой звук имеет практическую причину. Каждая улыбка, каждый жест, каждое слово излучает обаятельную корректность и степенное одобрение. Не странно ли? Здесь одобряют все, потому что в тугом узле уличного движения каждый его участник вынужден без размышлений одобрять все, что видит и слышит. Похоже, ни у кого нет охоты осуждать, ни у кого нет времени отвергать. Да никто и не имеет права на недовольство, ибо все здесь чувствуют себя при исполнении долга, необременительного, так сказать, опрятного, способствующего продвижению вперед. Это и есть самое великолепное. Каждый нищий, мошенник, преступник здесь человек, как и все прочие. И поскольку все движется, толкается и напирает, их приходится иногда терпеть, как и всех прочих. Ах, здесь родина всех недостойных, маленьких людей, совсем маленьких, которые где‑то когда‑то уже лишились чести. Здесь к ним относятся терпимо, именно потому, что здесь не место нетерпимости и недовольству. Здесь солнце сияет для всех, как в сказке о добрых феях, молочных реках и кисельных берегах, и можно мирно гулять, как на далеком тихом альпийском лугу, или фланировать в свете фонарей. Людской поток течет по тротуарам в обоих направлениях неудержимо и непрерывно, словно полноводная, мерцающая степенная река. Здесь скрываются мучения, замалчиваются раны, унимаются грезы, усмиряются страсти, подавляются радости, умеряются желания, ибо все и вся требует осторожности, осторожности и еще раз любезной и уважительной осторожности. Там, где человек оказывается так близко к человеку, понятие «ближний» действительно обретает привычное, понятное, быстро улавливаемое значение. Тут уж никому не придет в голову оглушительно хохотать, поспешно удовлетворять свои срочные личные нужды или торопливо улаживать дела. И все же какая захватывающая, одуряющая спешка таится в этой кажущейся стесненности и сдержанности. Солнце освещает здесь столько голов, дождь увлажняет эту благословенную землю, на которой разыгралось столько фарсов и трагедий. А вечерами, когда начинает смеркаться и зажигаются фонари, ах! медленно поднимается занавес, и снова можно смотреть все тот же спектакль с теми же нравами, скабрезностями и приключениями. Сирена по имени удовольствие исторгает небесные звуки соблазна, и душа, полная вибрирующих вожделений, рвется на части. И тогда начинается такое швыряние деньгами, которому нет разумного объяснения. Скромная фантазия поэта не в силах вообразить столь безудержное мотовство. На улицу выходит мечта во плоти и дышит так призывно и сладострастно, что все и вся бежит, бежит, бежит на нетвердых ногах за своей главной мечтой.

 

Берлин‑вест

 

Видимо, здесь каждый знает, как следует себя вести, и это создает некоторую холодность. Видимо, здесь каждый сам по себе, и здешняя невозмутимость удивляет свежего человека. Видимо, бедность отодвинута в самые окраинные кварталы или вытеснена во мрак и темень флигелей, скрытых за барской важностью особняков. Видимо, здесь человечество перестало вздыхать и окончательно удовлетворилось своим житьем‑бытьем. Но видимость обманчива, роскошь и элегантность всего лишь красивая мечта. Но и убогость, может быть, только плод воображения. Что касается элегантности, то западный Берлин успешно подменяет ее оживленностью. В то же время он не умеет спокойно ее культивировать. Впрочем, здесь все постоянно развивается и изменяется. Мужчины здесь столь же скромны, сколь нелюбезны, и можно только радоваться этому, ибо куртуазность всегда на три четверти неуместна. В галантности всегда есть что‑то чрезвычайно глупое и вызывающее. Вот почему здесь так редко проявляются эмоции, а если уж случится какое‑нибудь трогательное событие, его вообще не заметят. Что ни говори, это хороший тон. Мужской мир нынче деловой, и тому, кто должен наживать деньги, некогда выставлять себя напоказ, разводя сантименты. Отсюда и манера отвечать на вежливые просьбы вульгарным отказом. Вообще‑то на западе Берлина встречается много забавных вещей, таких смешных, очаровательных и милых, что просто диву даешься. Вот, например, особа, поднявшаяся из низов. Деловая влиятельная дама, а наивна, как дитя. Надо же быть такой упитанной и одновременно такой лапочкой. Или вот Крошка с Курфюрстендам, знаете ее? Славная девчушка, похожа на серну. А старик? Известный всему Берлину седой патлатый старец? Экземпляры такого калибра, сохранившие вкус к жизни, почти перевелись. Их популяция близка к исчезновению, о чем я глубоко сожалею. Встретился мне недавно один такой старикан и показался привидением из далекого прошлого. А есть и другой тип, разбогатевший приезжий из провинции. Он все еще не разучился изумленно таращить глаза, как будто удивляется самому себе и свалившемуся на него счастью. Он ведет себя слишком уж церемонно, словно боится обнаружить, откуда он родом. Или вот эта весьма, весьма чопорная старуха, современница Бисмарка. Я любитель чопорных физиономий и врожденных хороших манер, определяющих характер человека. Вообще, меня трогает старина в архитектурных сооружениях и в людских фигурах. Но мне доставляет не меньшее наслаждение свежесть, новизна и молодость. А здесь, в западном Берлине, все кажется юным и здоровым. Неужели некоторая доля здоровья вытеснит отсюда некоторую долю красоты? Отнюдь. В конечном счете самое живое и есть самое красивое. Впрочем, сейчас я, наверное, немного лукавлю, заискиваю и льщу. Например, когда постулирую тезис: Здешние женщины красивы и обаятельны! Сады содержатся в чистоте! Архитектура, может быть, слегка агрессивна, но меня это не заботит. В наши дни каждый убежден, что мы бездари во всем, что касается величия, стиля и монументальности. Вероятно, потому, что в нас живет стремление обладать стилем, величием и монументальностью. Желания – вещь дурная. Наш век решительно век чувствительности и законности, что очень мило с нашей стороны. У нас имеются дома престарелых, больницы, приюты для младенцев, и я охотно допускаю, что у нас есть кое‑что еще. Зачем желать всего? Вспомним о войнах Фридриха и о его дворце Сан‑Суси. У нас мало противоречий; это лишний раз доказывает, что мы всячески стремимся иметь чистую совесть. Но я отвлекся. А имеем ли мы на нее право? Есть так называемый старый западный Берлин, новый западный Берлин (вокруг церкви Поминовения) и новейший западный Берлин. Новый – самый симпатичный. Здесь, на Тауентциенштрассе встречаешь больше всего первоклассной элегантности. Курфюрстендамм чарует своими деревьями и четырехместными колясками. Ах, я умолкаю, я уже стукнулся об ограду своей колонки, так и не сказав многого, что непременно хотел сказать. Какая досада.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 125; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!