Гете смотрит на него, улыбается. 14 страница



Многие из моих книжек наводят на меня скуку. Например, так называемые книжки для детей . Они какие‑то ненастоящие. Ведь это стыд и срам – давать детям книги для чтения, которые не расширяют их кругозора. С детьми нельзя сюсюкать, это ребячество. Вот я, например, ребенок, и я ненавижу сюсюканье.

Когда уж я перестану возиться с игрушками? Нет, игрушки – прелесть, и я еще долго буду играть с моей куклой. Я нарочно с ней играю. Знаю, что это глупо, но как прекрасно то, что глупо и бесполезно. Я думаю, такие чувства испытывают все артистические натуры. К нам, то есть к Papa , часто приходят на обед разные молодые художники. То есть их приглашают, и тогда они приходят. А приглашения часто пишу я, или их пишет моя гувернантка, и тогда за нашим столом царит большое оживление. Не хочу хвалиться, тем более хвастаться, но наш обеденный стол выглядит, как накрытый стол в доме аристократа.

Кажется, отец любит окружать себя молодыми людьми, и, хотя они моложе, он всегда самый оживленный и молодой из всех, кто присутствует на обеде. По большей части говорит он, а остальные слушают. Или позволяют себе небольшие замечания, что бывает очень забавно. Отец превосходит всех в смысле образованности и широты мировоззрения, и все эти люди учатся у него, я это ясно вижу. Я могу не выдержать и расхохотаться, и тогда меня мягко или внушительно ставят на место. Да, после обеда у нас положено бездельничать. Отец ложится на кожаный диван и начинает храпеть, что, разумеется, считается весьма дурным тоном. Но я влюблена в папины манеры. Мне нравится даже его откровенный храп. Нельзя же всегда вести остроумные беседы.

Конечно, отец тратит много денег. У него есть доходы и расходы, он получает прибыль, живет в свое удовольствие и дает жить другим. Это даже немного похоже на расточительство и мотовство. Отец всегда в движении. Он совершенно точно принадлежит к людям, для которых рисковать чем‑то – наслаждение и даже необходимость. У нас много говорят об удаче и неудаче. Те, кто у нас обедают и общаются с нами, более или менее достигли успехов в свете. Что такое свет? Слухи? Сплетни? Разговоры? Во всяком случае, мой отец всегда стоит в центре этих разговоров. Может быть, он даже дирижирует ими, до известных пределов. Папина цель – во всех случаях проявлять власть. Он старается развивать и выдвигать себя и тех, кто его интересует. У него принцип: если ты меня не интересуешь, тем хуже для тебя. Вследствие этого убеждения Papa всегда сознает свою человеческую правоту, он может выступать твердо и уверенно. Так и следует себя вести. Кто себя не уважает, не ценит по достоинству, тому все нипочем, тот способен на всякие подлости. Ох, что я несу? Научилась у отца, что ли?

Получаю ли я хорошее воспитание? Нисколько в этом не сомневаюсь. Меня воспитывают так, как принято воспитывать столичную девушку: оказывать ей доверие и держать в известной умеренной строгости. Это позволяет и одновременно предписывает ей привыкать к деликатности. Мужчина, который на мне женится, должен быть богат или иметь хорошие виды на прочное благосостояние. Бедность? Я не могу быть бедной. Чтобы я или подобные мне создания терпели жестокую нужду? Вздор. Впрочем, я совершенно определенно предпочитаю простой образ жизни. Терпеть не могу наружного блеска. Роскошь должна быть стильной, в любой вещи должна просвечивать безукоризненность. А такая безупречность, жизненная опрятность стоит денег. Удобства дороги. Что‑то я разболталась. Нужно быть немного осторожнее. А как насчет любви? Будет у меня любовь? Должно быть, мне предстоят странные и великолепные переживания. Ведь я кажусь себе такой неопытной в вещах, для знания которых еще слишком молода. Что‑то со мной будет?

 

Брентано (I)[19]

 

Он больше не видел перед собой будущего, а прошлое, как он ни старался найти ему объяснение, походило на нечто непонятное. Оправдания рассыпались в прах, и жизнь приносила все меньше удовольствий. Путешествия и странствия, некогда доставлявшие столько тайной радости, почему‑то опротивели. Он боялся ступить лишний шаг, мысль о перемене мест внушала ему ужас. Он не то чтобы совсем лишился родины, но, честно говоря, нигде в мире не чувствовал себя дома. Ему хотелось стать шарманщиком, или нищим, или калекой, чтобы с чистой совестью умолять людей о сострадании и просить милостыню, но еще более страстно он желал смерти. Он не умер и все же умер, он не нищенствовал и все же обнищал, но не просил подаяния. Он и теперь еще одевался элегантно, он и теперь еще машинально раскланивался и изрекал скучные фразы, и это приводило его в отчаяние и лишало сил. О, какой мучительной казалась ему собственная жизнь, какой лживой – душа, какой убогой жалкая плоть! Мир был враждебным, окружавшая его суета, вещи и события – пустяками. Он был готов броситься в пропасть, вскарабкаться на хрустальную гору, позволить растянуть себя на дыбе. Он бы с радостью дал сжечь себя, как еретика, на медленном огне. Природа напоминала ему картинную галерею, по которой он бродил вслепую, не испытывая соблазна открыть глаза, потому что этими глазами он уже давно видел все насквозь. Казалось, телесная оболочка и жалкие внутренности не мешали ему заглядывать внутрь людей, слышать их мысли и знать, что знают они. Как будто он видел, как они совершают ошибки и безумства. Как будто он вдыхал их ненадежность, глупость, трусость и неверность. В конце концов он сам себе показался самым ненадежным, похотливым и неверным созданием на земле, и он готов был громко возопить об этом, громко позвать на помощь, пасть на колени и громко зарыдать, и рыдать сутки и недели напролет. Увы, на это он был неспособен, он был пуст, черств и холоден, и собственная черствость его ужасала. Где упоение, очарование, которое он некогда ощущал? Где любовь, сулившая ему блаженство? Где жар, пылавший у него в груди? Где доверие, не ведавшее сомнений и беспредельное, как море? Где Бог, пронзавший его восторгом? Жизнь, которую он принимал в свои объятия? Наслаждения, которые обнимали его? Леса, где он бродил? Зелень, ласкавшая взор? Небеса, зрелище коих повергало его в экстаз? Он этого не знал. Он почти забыл, что должен делать и куда его уносит судьба. Его Я рвалось пополам. Он хотел бы побить в себе то хорошее, что в нем еще оставалось. И убить другую, бездушную половину, чтобы не погибнуть, чтобы не совсем утратить Бога в своей душе. Все вокруг еще казалось ему благим и одновременно ужасным. Все вокруг еще было таким милым и добрым и одновременно таким разорванным, мрачным и опустошенным. И сам он был своей собственной пустыней. Часто, внимая какому‑то звуку, он воображал, что можно умереть и вернуться в прошлое с его жаркими страстями и надежными нежными чувствами, что можно заново обрести живую, щедрую прежнюю силу. Ему казалось, что его занесло на вершину айсберга и он торчит там, как посаженный на кол преступник. Ужасно, ужасно…

Его походка стала неуверенной, как у пьяного или больного в горячке, ему мерещилось, что дома вот‑вот обрушатся и погребут его под собой. Даже самые ухоженные сады казались ему печальными и запущенными, он больше не верил ни в гордость, ни в честь, ни в удовольствие, ни в истинное искреннее горе, ни в истинную искреннюю радость. Все мироздание, до сих пор прочное и плотное, показалось ему карточным домиком: достаточно одного дуновения, одного шага, одного легкого касания или движения, и оно рассыплется на тонкие бумажные пластинки. Как это глупо, как ужасно…

Он не решался появляться в свете, он панически боялся, что его скверное, безнадежное состояние написано у него на лице. Самой мучительной была мысль о том, что можно пойти к друзьям и излить им душу. Клейст, этот несчастный грандиозный счастливец, зарылся в свою нору, как крот, он теперь недоступен, из него не вытянешь ни слова. Зато другие благополучны и омерзительно уверены в себе. Женщины? Брентано усмехался. Это была смесь детской улыбки и ухмылки дьявола. И взмахивал рукой, словно защищаясь от чего‑то ужасного. А эти многие, многие воспоминания, они терзали, они убивали его. О, эти вечера, полные дивных мелодий, эти утренние часы с их синевой и росой, жаркие, безумные, душные, чудесные полдневные часы, эти зимы, которые он любил больше всего, эти осени… только не вспоминать. Пусть все рассеется, как желтые листья. Пусть ничего не будет, пусть ничего, ничего не останется. Ничто не должно иметь ценности.

Была одна девушка из хорошей семьи, мыслившая столь же ясно и разумно, сколь и красиво. Однажды она сказала ему: Послушайте, Брентано, как вы живете без высших ценностей, без всякого содержания? Самого себя не боитесь? Вас можно было любить, уважать, обожать, а теперь вы чуть ли не омерзительны. Как вы дошли до жизни такой? Как может человек, способный на столь прекрасные чувства, быть в то же время таким бесчувственным? Вас так и тянет разодрать себя в клочья, разнести в щепы свои силы. Опомнитесь, возьмите себя в руки. Вы говорите, что любите меня? И что моя любовь могла бы осчастливить вас, сделать честным и искренним? Но я, к своему ужасу, не могу в это поверить. Вы чудовище, Брентано, вы милый человек, и все‑таки чудовище. Наверное, вы себя ненавидите, знаю, что ненавидите. Иначе я пожалела бы для вас доброго слова. Пожалуйста, оставьте меня!

Он уходит и возвращается, он открывает ей свою душу, чувствуя, что рядом с ней в нем просыпается нечто чудесное. Он снова и снова толкует ей о своем одиночестве и о своей любви. Но она остается сильной и неумолимой и объясняет ему, что может предложить только дружбу: она не может, не хочет, не имеет права стать его женой и просит его оставить эту надежду навсегда. Он приходит в отчаяние, но она не верит в глубину и подлинность его отчаяния. Однажды на вечеринке в присутствии многих утонченных ценителей она просит его прочесть стихи. Он так и сделал, прочел несколько прекрасных стихотворений, и они имели большой успех. Все были восхищены благозвучием и бьющей через край живостью этих поэтических творений.

Проходит год или даже два. Ему не хочется больше жить. И вот он решается покончить с собой, то бишь свести счеты с этой тягостной жизнью. Он отправляется туда, где, как ему известно, имеется некая глубокая пещера. Конечно, ему страх как неохота спускаться под землю, но он припоминает свое, как бы это сказать, восхищение при мысли, что ему не на что больше надеяться, что нет у него ни имения, ни желания чем‑то обладать. И он входит в большие мрачные ворота и спускается по ступеням все ниже, ниже и ниже. После первых шагов ему кажется, что он совершает это нисхождение уже несколько дней, и в конце концов он оказывается в самом низу, в тихом, прохладном, укромном склепе. Здесь горит лампа, и Брентано стучится в какую‑то дверь. Здесь ему приходится долго, о, как долго томиться и маяться, пока наконец ему отвечают и даже жестко приказывают войти. И он, робея, как в детстве, исполняет приказ. Он видит перед собой мужчину, чье лицо скрыто под маской. Ты желаешь стать слугой католической церкви? – резко вопрошает мрачная фигура. – Тебе сюда. Следуй за мной. И с тех пор о Брентано больше ничего не известно.

 

Из Стендаля[20]

 

В своей прекрасной книге о любви Стендаль рассказывает совсем простую и в то же время жуткую историю о некой графине и юном паже. Они любят друг друга, потому что очень уж друг другу понравились. Граф – угрюмый субъект, внушающий ужас. Дело происходит на юге Франции. Представляю себе южную Францию с ее многочисленными средневековыми крепостями, укреплениями и замками, где самый воздух грезит и шепчет о возвышенной, тайной, печальной любви. История (я прочел ее довольно давно), написанная на странно звучащем старомодном французском языке, звучит наивно, грубо и вместе с тем очаровательно. Должно быть, и тогдашние нравы были такими же грубыми и все‑таки прекрасными. Так вот: эта женщина и благородный юноша смотрят в глаза друг другу и не могут отвести взор. Они улыбаются, встречаясь взглядами, но все же сознают страшную варварскую опасность, которая грозит им за то, что они счастливы уже одним лицезрением любимого существа. Молодой человек – превосходный музыкант. Она просит его что‑нибудь спеть, он исполняет ее просьбу: берет инструмент, которым мастерски владеет, и поет любовную песнь. Она слушает, она ему внимает. Супруг графини – любитель охоты и диких потасовок. Торговля и война интересуют его больше, чем уста жены, нежные и восхитительные, как майская ночь. И вот однажды, в условленный час, они встречаются: уста юного пажа и прекрасной дамы. Результатом является долгий, горячий, страстный, сладкий, роскошный поцелуй, столь блаженный, что за него они готовы умереть. Лицо графини покрывает ужасная святая бледность, в ее огромных темных глазах пылает огонь всепожирающей страсти, сродни небесному свету и адскому пламени. Однако на ее устах играет ангельская улыбка невыразимого счастья, подобная благоухающему цветку, какой можно увидеть лишь во сне. Это надо понимать так, что дама, зависшая в поцелуе, решилась на смерть, поелику граф, ее супруг, страшный человек. В приступе гнева он убивает, и ей это отлично известно. Ее любовь столь возвышенна, что будет стоить ей жизни, если выплывет наружу. Быть может, все обойдется, но может и не обойтись. Да и жизнь ее возлюбленного тоже висит на волоске. Ведь он предается наслаждению поцелуем, из чего с необходимостью следует, что он предается наслаждению высшего порядка. Влюбленные равно отважны, равно готовы идти до конца, но ведь и наслаждение их самое что ни на есть высокое. Они стоят на вершине жизни, поскольку рискуют жизнью, но только так и возможно достигнуть этого пика, испытать упоение на краю бездны.

 

Коцебу[21]

 

В сущности, нельзя сказать, что Коцебу создал нетленные шедевры, хотя его кошачье имя иногда упоминается еще и сегодня. Странно обстоит дело с этими знаменитыми, более того, с бессмертными именами, вроде Коцебу. Лично я считаю, то есть представляю себе, Коцебу отвратительным типом. Как будто он не состоял из костей, обросших жесткой или рыхлой плотью, а был, к примеру, сплошным пеплом: дунь на него – и нет Коцебу. Он оставил всегда признательному и дружески приверженному потомству свое массивное, полное, набранное, напечатанное, переплетенное в телячью кожу, заблеванное, затрепанное собрание сочинений. И все‑таки я позволю себе предерзостно утверждать, что вряд ли кто‑нибудь когда‑нибудь еще будет читать Коцебу. Те, кто его прочтут, помрут со скуки. Те, кто его не прочтут, видимо, не много потеряют. Тем не менее он был человек благонадежный и самых честных правил. Лицо его полностью скрывалось и пряталось за невероятно высоким и смелым воротником мундира. Шеи у Коцебу вообще не было. Нос был длинным, а что касается глаз, то они таращились. Он писал многочисленные комедии, которые с успехом шли на сцене, принося блестящий доход, в то время как Клейст погибал в отчаянии. Вообще, ему надо отдать должное: работал он чисто. Стоило вам приблизиться к Коцебу, как вы чуяли что‑то сомнительное, от чего вас мутило и тошнило. А те современники, которые имели дело с Коцебу, непроизвольно стыдились дышать с ним одним воздухом. Так, а не иначе обстояли дела в окружении Коцебу, хотя и он, мы надеемся, имеет право быть причисленным к героям немецкого духовного мира. Как и многие другие столь же странные коцебуподобные птицы. Если я не заблуждаюсь, он творил в Веймаре. Но где он был воспитан и кто сделал ему слабенькую прививку образования, сие ведомо лишь богам. Богам ведомо все. О великодушные, всеблагие боги! Вы знаете даже, что он был за птица, этот Коцебу. Он всячески оскорблял богов. Хотя бы уже единственно тем, что воображал, будто его долг – считать себя чем‑то значительным. Но один глупый парень, по имени Занд, в ослеплении своем вообразивший, что его долг – очистить мир от Коцебу, всадил ему пулю в лоб. Так кончил свои дни Коцебу.

 

Бегство Бюхнера[22]

 

Однажды темной ночью восходящая звезда, блиставшая на небосводе немецкой поэзии, юный Георг Бюхнер, преследуемый полицейскими ищейками, в приступе постыдного и ужасающего страха перед арестом ускользнул от грубостей, глупостей и жестокостей политического фиглярства. Он так нервничал, так спешил удрать, так небрежно сунул в карман своего просторного, модно скроенного студенческого сюртука «Смерть Дантона», что беловатый кусок свернутой рукописи торчал из кармана наружу. В его душе, подобно широкому королевскому потоку, бушевали «Буря и натиск». Он широко шагал по залитой лунным светом проселочной дороге, перед ним расстилалась огромная страна в щедрых сладострастных объятиях полуночи, и всем его существом владела нежданная, никогда прежде не испытанная радость. Перед ним естественно и чувственно раскинулась Германия, и благородному юноше внезапно пришли на память слова и мелодии некоторых старинных народных песен. И он запел, громко, весело и беззаботно, как какой‑нибудь подмастерье портного или сапожника, имевший обыкновение странствовать по ночам. Время от времени его тонкая изящная рука ощупывала карман, дабы убедиться, что драматический шедевр, которому суждено было стать знаменитым, все еще там. Шедевр был в целости и сохранности. И Бюхнера захлестывала мощная волна бесшабашного веселья. Вот она, свобода. А ведь ему пришлось бы сейчас отправиться в застенок тиранов. Огромные, черные, рваные тучи то и дело закрывали месяц, словно хотели заточить его в тюрьму или задушить, а месяц, как прелестный ребенок, снова выглядывал из мрака, с любопытством глазел на высоту и на свободу и бросал вниз, на тихий мир, свои ясные лучи. Бюхнеру хотелось броситься на землю и на коленях благодарить Бога за свою неуемную, сладостную радость беглеца. Но он сдерживал неуместный порыв и бежал вперед что было сил. Он бежал от пережитого насилия, торопясь к неведомому насилию, которое ему предстояло пережить. Он бежал со всех ног, и ветер дул ему в лицо, в это прекрасное лицо.

 

Бирх‑Пфайффер[23]

 

Уж если кого и считать талантом, то знаменитую Бирх‑Пфайффер. Она жила в живописном городе Цюрихе и называла себя графиней. Имея полную, но при всем том довольно статную фигуру, она была особой импозантной, даже можно сказать, пленительной и обворожительной. Весь свет ее боготворил, все и вся падали пред нею на колени. Как человек и как поэтесса она пользовалась огромным успехом. Стоило ей, подобрав широченные юбки, энергично взобраться на сцену, как сцена оказывалась полностью в ее власти. Она была талант милостью Божьей, и сама, в свою очередь, щедро раздавала милости, наслаждения и восторги. Еще и сегодня, после стольких лет, в театре играют ее сладенькие пьески. Она сочиняла так мило, так трогательно, что все, кто бегал на ее спектакли, рыдали от умиления и расстроенных чувств. Свет жаждал любви, вот она и швыряла ему под нос свои мелодрамы, а в мелодраме всегда интригующий сюжет. Так что растроганный и потрясенный свет благодарил ее, пел ей хвалы и восторженно носил на руках. Одна из ее чаще всего исполняемых пьес называется так: «Наша Лорле, или Деревня и город. Драма в пяти актах, уходах и явлениях». Бюхнер, живший в ту же эпоху, словно пропал без вести, все позабыли о нем, а публика вызывала на сцену Бирх‑Пфайффер, и, когда она выходила на поклоны, такая широкая и большая, ликованию не было конца.

Мы позволим себе припомнить еще несколько странных особенностей этой великой женщины. О несравненная и незабвенная! Мы готовы хранить память о вас до самой смерти. Сладостная вы наша, у вас была такая выдающаяся грудь, что каждый, кому довелось взглянуть на нее, был поражен, словно в него угодило пушечное ядро. Подобно свободно катящейся столитровой бочке, она грозила раздавить всякого, кто вставал на ее пути. А этот орлиный нос! Зрелище ее благородного профиля пронзало любого поклонника до глубины души! Хроники сообщают, что она питала пристрастие к ярко‑желтым чулкам со строгими черными подвязками. У нее была мощная талия и такая осанистая спина, словно ее распирало изнутри и она вот‑вот взорвется. Темные, как грозовая туча, глаза всегда смотрели с укором, а губа была закушена. Были и другие особенности, тоже весьма примечательные. Но о них мы лучше умолчим… Она талант, а мы – поклонники.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 118; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!