ДВЕ ИСТОРИИ 1902 («Geschichten») 8 страница



Некоторые жалуются на грубость окружающих. Но, в сущности, они не требуют от нас отмены грубости. Всё, чего им надо, это жаловаться, плакаться, строить из себя недовольных. Я скорее предпочту быть грубияном, чем плакальщиком. Самые грубые часто оказываются самыми тонкими. Плакальщики это чувствуют и завидуют толстой упаковке, в которую грубияны кутают сокровище своей нежности. А тонкие прикрывают свою грубость тонким слоем утончённости. Покровы грубиянов меньше рвутся, крепче в швах и носятся дольше, а результат, в конечном счёте, одинаковый, так что можно составить себе мнение, что в пункте грубости и тонкости, за вычетом воспитания и среды, мы чертовски друг на друга похожи. Видимо, мы только что поссорились, мне кажется, в этом суть всей истории с грубостями и тонкостями. Разбойнику грубые люди были по душе. Тонкости вызывали его на грубость, а по отношению к грубиянам он вёл себя изумительно подходящим образом, формально и лихо, а стало быть, очень тонко. Он обладал даром приспособления и в известной степени естественной склонностью к уравновешенности. Стоило ему завидеть кого‑то нежного, как его одолевало чувство, что ему не требуется нежничать, иначе получится слишком одинаково. Судя по всему, я произнесу очень нежную истину, если скажу, что тонкости превращают его в воина, а грубости – в пастушка, или так: грубости придают ему девообразность, а тонкости – мальчишество, оно же парнейство. Отсюда явственно следует романтичность, пальтовость, оманжетенность, нечто, хочется думать, храброе. Но что же сказала однажды, была зима, за окном падал снег, ему женщина? «Не слишком ли вы добры и вежливы со всеми этими людьми, которые, возможно, не совсем бескорыстно играют на ваших поощрениях, и не думаете ли вы, что для вас бы нашлось занятие получше, нежели погружаться в моря хороших манер? Вы, по всей видимости, слишком охотно купаетесь в купальне вежливости, но не доведёт ли это удовольствие до расщепления? И со мной тоже вы с самого начала взяли неприкрыто дружественный тон, отсюда приходит мысль, что у вас нет душевной силы противостоять влечению словно бы погладить людей по шёрстке, как если бы всех этих личностей, в том числе и меня, вы держали за кошечек, которые только и ждут, чтобы их острожно потрогали, разгладили мех нежным соприкосновением. Так, вы подходите ко мне, хотя я вам совершенно чужая, и подаёте мне руку, не то чтобы как товарищу, а как внимательный сын – матери, и с другими вы обходитесь так же. А детям приятных, элегантно одетых матерей, у которых глаза голубы, несмотря на их французское происхождение, вы служите как слуга. Не бросаете ли вы себя при том на ветер? Все ваши амбиции словно улетучиваются. Стоит ребёнку, который, скажем прямо, представляет собой общественную незначительность, что‑нибудь уронить, как вы тотчас вскакиваете с места и вон из беседы, в которую только что были погружены, и поднимаете оброненное с ловкостью, приводящей в изумление нас, кто наблюдает со стороны. В свете подобной сцены представляется совершенно невозможным составить о вас суждение с какой‑либо определённостью. Никто не знает, кто вы на самом деле. Неужто вы и сами ещё не знаете, чего хотите от жизни и зачем вы живёте на свете? А многие злятся на вас за то, что вы не злитесь ни на кого, или, во всяком случае, злитесь только в слишком преходящем смысле. Что в вас есть такого, что позволяет вам выдерживать самого себя? В общем и целом, человек ли вы? Незаметно, чтобы вы выдыхали хоть сколько‑нибудь гражданственности, а ведь из‑за вашего уважаемого внешнего вида в вас подозревают натуру искателя приключений, а потом вы вдруг берёте и разочаровываете нас и в этом отношении. Весьма разумные дамы теряют, думая о вас, весь свой запас и качество разумности, потому что раздражаются. Вам пора мало‑помалу определиться. Вашему образу не достаёт этикетки, а вашему образу жизни – штемпеля. Когда вы бросились к этому маленькому, в общем, конечно, достаточно трогательно второстепенному ребёнку, я сконфузилась, наблюдая за вами, прямо‑таки застыдилась за вас, за ваше безмысленное счастье, за вашу насквозь нетщеславную радость нелепого услужения. Эта услужливость у вас – просто умное глупление и глупое умничание. То, как вы мне подали теперь руку, тоже попадает в эту категорию. Неужто невежливость вам в тягость? В таком случае вам должно быть чуточку совестно. Такой образованный человек как вы. Без долгих раздумий я считаю вас наделённым творческой силой, и подобная сила к свершениям вдруг поднимает с пола из всех возможных оброненных частностей, беспомощностей и затруднительностей не что иное как дуделку, или шоколадку, или ещё какой‑нибудь сопутствующий феноменчик из раздела детских проказ. Сделайте шаг в мир. Может быть, вам повстречается там работа, потому что вам именно нужно работать, в том всё ваше упование, уж позвольте судить такой искушённой физиогномистке как я, и вы мне, конечно, поверите, ведь я вас знаю. Потому вы и протягиваете мне руку с такой простотой». Разбойник только и сказал что: «Ваши слова словно бы созвучны с чем‑то мне известным, но, видите ли, я внимательно отношусь к людям…» «Что вы этим хотите сказать», – оборвала она речь, которую он произнёс бы, не предотврати она его речитатива. А снаружи в тот момент на людей, на телеги, на кобыл, на овощи, на спешащих, на ожидающих, в их числе – на маленькую Ванду, сыпался снег, и он сказал вот ещё что: «Возможно, что бесполезности приносят много пользы, дорогая милостивейшая сударыня, потому что сколько раз случалось людям вредить той или иной пользой, не так ли? Приятно оставаться желанным, востребованным». «Это может вам надоесть». «Что ж, я готов терпеть. Потому что когда есть, что терпеть, все звёзды светят для меня. Между тем, я считаю себя невероятно талантливым по части нахождения путей к развлечениям. Вы не одобряете?» «Ах, что вы. Вовсе нет». «Значит, у вас наверняка прекрасный характер. Люди счастливы вашему обществу?» В ответ она промолчала. Разбойник посчитал её сценической дамой, но не исключал, что мог ошибиться. Она выглядела очень содержательно.

Не знаю, что за время дня стояло и что за настроение царило, когда разбойник сбежал с лестницы под крышей. Шаги были окрылённые и стучали по ступеням с, так сказать, полым звуком, хотя мы не уверены, что это подходящее слово, но это не помешает нам сообщить, что только что он вручил одетой в чёрное даме букет гвоздик, потому что она на его глазах зашла в цветочный магазин. Подарок не стоил больших денег. По этой причине ноги несли его теперь ещё лучше. Он обладал замечательными ногами, и вот этими знаменательными ногами он вступил в здание школы, чтобы зарегистрироваться в пункте голосования членом выборного комитета и на протяжении двух часов выполнять гражданский долг. Избиратель за избирателем добросовестно входил в комнату, опускал бюллетень в урну, обращался с каким‑либо словом к члену комитета и выходил вон. Всё с лёгкостью происходило само собой, а потом, когда разбойник освободился, он отправился по мосту через реку. У нас много мостов. Он испросил у служителя разрешения размяться в леске, образующем нечто вроде природного ресурса для публики. «Если вы не станете позволять себе излишеств, а соблюдёте меру, против ваших намерений нет никаких возражений», – ответили ему, так что разбойник совершил, например, прыжки через спинки скамеек для увеселения и укрепления мышц и членов. Под нависшей зеленью обнаружился старый каменный герб. Позади и поверх него, на холме, простирался квартал вилл с прямыми улицами. Здесь проживала богатая дама, о которой разбойник слышал разговоры, что она постоянно кричит на посыльных, но происходит это только из‑за того, что её муж сложил, т. е. растратил свои силы на чужбине, не задав себе предварительно вопроса, как сможет после этого предстать пред лицом супруги. У этой красивой и добросердечной женщины в связи с незавидным состоянием замечательного мужа вокруг рта обозначилась скорбная складка, которая, впрочем, была ей вполне к лицу. Может быть, она несколько преувеличивала трагедию. – Так происходит со многими; когда им случается несколько расстроиться, они от расстройства расстраиваются дальше и дальше, словно сидя в коляске, увлекающей их вдаль. Не следует находить себя несносным из‑за моментов плохого расположения духа. Не стоит также ненавидеть себя за возможные моменты ненавистности. Тем не менее так происходит, к сожалению, сплошь и рядом, и это глупо. В своих дурных чертах нужно видеть дурное, но и в дурном есть своя красота, да и покраше, чем дружелюбно‑постная мина для фотографий, которая сама по себе ничего не стоит, поскольку представляет собой доказательство полного отсутствия переживаний. На краю квартала вилл произрастает опять же остаток леса, который впрочем не имеет вида остаточности, а являет, наоборот, довольно много стволов и достаточно глубины. Разбойник подошёл к не имевшемуся более в наличии старому дому, или, лучше сказать, к старому дому, который отвергли ввиду его старины и который уже не стоял на земле, поскольку перестал обнаруживать своё присутствие. Скажем прямо: он приблизился к месту, на котором когда‑то стоял дом. Все эти околичности имеют целью занять время, потому что должен же я суметь написать книгу некоторого объёма, иначе меня станут презирать ещё больше, чем теперь. Так продолжаться не может. Здешние хозяева жизни величают меня болваном за то, что у меня не вылетают романы из рукава. Один путь вывел на другой, и так он прошагал мимо здравоохранительной конторы, в которой многочисленные служащие усердно водили перьями в интересах здоровья населения нашей страны. Бывшая драгунская казарма служила теперь школьным музеем. Выше этого здания располагался университет, окружённый угодьями, разбивку которых когда‑то осуществил дядя разбойника, проведший долгие годы на берегах Миссиссиппи и сделавшийся там садовых дел мастером. Здесь, высоко над кронами деревьев, стоял павильон с обзором далеко на все стороны и с очень славным видом, который открывался вниз, на большую, спокойную, благородную, соразмерную, красивую, нежную, величественную, зовущую и удерживающую на расстоянии церковь в барочном стиле неподалёку от вокзала. Вокзал всё время заполнялся разношёрстной публикой. Одни поезда громыхали подъезжая, другие – отъезжая, чистильщики обуви чистили обувь, которую подставляли под гуталин люди, которым это казалось необходимо, продавцы газет продавали газеты, портье стояли тут и там. Путешественники с картами города в руках выделялись на фоне служителей в служительских фуражках, двери распахивались и захлопывались, билеты заказывались и выдавались, а разносчики и уборщицы ели в буфете суп, и однажды разбойник заплатил здесь за сардельку безработному. Может быть, мы к этому ещё вернёмся. С гостиницами граничили склады, потом следовала книжная лавка при издательстве, которое обходилось с авторами самым осторожным и сдержанным образом, точнее говоря, обходился шеф издательства, советовавший воздерживаться от назойливости и говоривший так: «Потом, может быть, пойдёт получше». Авторы обычно проявляют благоговейное презрение по отношению к издателям, смесь ощущений, которую трудно не оценить по достоинству. Дальше располагались, скажем, снова санитарные заведения, а также витрины с ворохами чулок, а потом была площадь перед церковью с фасадом, у которого несколько оттопыривался живот, и этот факт являлся очень удачной архитектонической находкой. Верхние окна были несколько углублены, а нижние выступали вперёд. Что‑то в этом было от спокойствия, надёжности, довольства. Здание напоминало чуть дородного элегантного господина. Дальше шёл широкий променад под каштанами, в котором можно было «кронпринцничать». Под этим разбойник подразумевал перепрыгивание с балки на балку. Это были каменные балки, на которые опирались скамьи, установленные для отдыха усталых людей, или занятых вязанием женщин, или детей, которые возились в песке, а голуби и другие птички клевали, что могли найти или что им протягивала рука. Было что‑то поющее в высоких окнах церкви, потому что они разноцветно сияли, а ещё иногда из праздничного внутреннего убранства наружу вырывались звуки органа, а потом разбойник оказался около магазина изящных искусств и зарёкся никогда больше ничего не читать, и тем не менее иногда кое‑что почитывал. А потом ему снова повстречался тот однорукий, нечто вроде всему городу известного явления. Однажды он очень поприветствовал здесь канцеляристку, которая шла слегка вперевалку. Одна мамаша пожаловалась ему, что сын о ней не заботится, а один сын ознакомил его со своей тягой окружать заботой мать, у которой на него нет времени, а сыновья элегантности вышагивали перед ним, а дочери изящнейшего стиля жизни поголовно взмывали и опускались по дуге жизни, а потом прошёл человек, из уст которого он однажды услышал заботливо подобранные слова, обращённые к супруге: «Ах ты, чушка из коровьего стойла», а у одной пожилой дамы не хватало половины носа, но разве не бывало на свете и музейных директоров с постепенно наполовину отваливавшимися лицами, и разве не встречаются и по сей день редакторы утренних газет с бесчисленными чертами властителей? Однажды он поднялся на колокольню и дал себе показать, в обмен на карманные деньги, большие колокола, чей звон по воскресеньям доносился до его комнаты. Однажды священник пригласил разбойника подняться на кафедру, и тот принял приглашение.

Поля посевов зеленеют, а поля битвы алеют и прыщут пурпуром, и кое ‑ кто, вероятно, задаёт за меня вопрос, когда и где застигнет разбойника в награду за все его хорошо продуманные злодеяния и пропитанные уверенностью беспутства этот выстрел. То, что он обязан его получить, не подлежит сомнению, уже потому, что ему необходимо отворить кровь. Это его немного облегчит. Но пока этот важный вопрос остаётся открыт. Какой прохладой и красотой блестят рапсовые поля под лазурью неба, а то, что лес всегда настроен зеленеть, это просто замечательно и говорит о его постоянстве, но мы бы не отказались, если бы иногда он представал перед нами в другом, изменённом виде, для разнообразия, не правда ли? Какой новый и невиданный цвет предложили бы вы для лесного покрова? Пожалуйста, представьте мне ваш выбор на рассмотрение, я всегда рад слышать. И тут разбойник вспомнил, что многие годы назад читал о повстанцах, которых медленно распилили в качестве устрашающего наглядного примера. Он прочитал надлежащую статью в одной из самых первых в истории газет, к статье же прилагались изображения из соответственной эпохи. Распиливанием можно было спокойно наслаждаться наряду с кофе глясе, с полным комфортом втягиваясь в способность впечатляться, словно бы въезжая в широкие ворота. Он ещё помнил ту улицу, на которой располагался ресторан. По обеим её сторонам стояли деревья, а в его комнате неподалёку, то есть в одном из прилежащих домов, лежал больной художник. Совсем бледный лежал он на постели, приготовляясь к смерти, но силы к нему, в конце концов, вернулись. А по случаю прогулки поздним вечером, нежно серебрившим контуры тихо и тонко расставленных по круглому склону деревьев, словно в награду за их неприхотливость и невыразимое смирение, – потому что, согласитесь, деревья выглядят так, словно обладают чем‑то вроде смирения, – окантованных бриллиантовыми нитями, ему припомнилось, как когда‑то так называемые сильные мира сего убили императора, и как этих оскорбителей тела и духа величественности казнили, а их жён принудили смотреть на муки преступников, дабы все ощутили сполна, что наказание неминуемо. Эти женщины, которым пришлось смотреть на казнь тех, кто был им опорой, были, может быть, ещё жальче, беднее, надорванней, измученней, чем сами преступники, причём наказание организовала тоже женщина, родственница императора. Эта история врезалась разбойнику в память ещё в школьные годы, а теперь он думал: эти сильные кажутся себе порой слишком уж сильными, теряют способность оценивать собственное значение и уже не знают, как держаться по отношению к себе и к окружающему миру. Может быть, они начинают сами на себя дивиться, обнаруживают, что находятся в плохом настроении, и поскольку, в отличие от малых мира сего, имели опыт власти и привыкли отдавать одышливые приказы, то легко и просто и по совершенно гладкой логике, которую даже можно назвать элегантностью вывода, приходят к злодеянию. Высокое положение опьяняет, но чего стоят все высочайшие посты в сравнении с троном невинности, с божественной идеей неприкосновенности и с возвышенным пьедесталом гуманности, на котором восседает император, причём благосостояние беднейшего подёнщика или батрака беспокоит его так же, как и процветание богатых. Император никому не отдаёт предпочтения, если только под крайним принуждением, супротив собственной императорской воли. Только под давлением обстоятельств. Он всеобщий отец, и вот этому ‑ то защитнику всеобщего благополучия бунтари нанесли непоправимое увечье, за что и сами таковым поплатились. Их следовало наказать уже в интересах малых мира сего, наказать этих высокопоставленных особ, которые вдруг утратили вкус к обязательствам, налагаемым высокопоставленностью. Только выполняя обязанности просвещения, могу я считаться человеком образованным. Тут схожий случай. Этих высокопоставленных наказали, потому что они пали ниже самых опустившихся, сверзились прямо с вершины рыцарства, а когда рыцари становятся преступниками, они в сотни раз преступней обычных нарушителей, чьи проступки можно понять, поскольку на их долю не выпало воспитания, которое призвано предотвращать эксцессы. В первую очередь, народу обязаны великие однозначно блюсти величие, сохранять твёрдость духа и гибкость суждения и деяния. Они отдают себе отчёт в том, что связаны долгом, а разорви они узы, падут так низко, как только можно извратиться, ведь им назначено служить примером, а именно, не беспутства и распущенности, а твёрдости в следовании законам. Из этих и подобных причин мы готовы понять гнев той княгини. Несомненно, ей было тяжело проявлять суровость. Школа вносит впечатления в духовную жизнь, чтобы они оставались там вживе, но в большинстве людей гаснут светочи, которые в них когда‑то попытались затеплить навсегда. Значение школьного воспитания скорее уменьшилось, чем возросло, несмотря на все вложения, произведённые государством и общиной ради щедрого обеспечения школ всем необходимым. Мы имеем в виду, дело обстоит приблизительно так: в том, что мы зовём школой, отчасти ослабел дух школьности, зато повысился дух жизненности. Этот самый школьный дух как будто уже не смеет быть самим собой. Учителя, все как один, не желают оставаться учителями в прямом смысле слова, но желают быть людьми, жизненно достойными. Они стесняются конфронтации с жизнью с позиции учительства, но жизнь при этом, по всей видимости, не только ничего не приобретает, но и теряет. Школы, скажем так, начали льстить жизни. А что, если жизни, по сути, нет дела до этой школьной лести? Возможно, нам только претят нежности. Жизнь не желает слушать одно и то же про то, какая она милая, хорошая, славная, очаровательная, замечательная и важная. Таким образом, школа служит жизни, предупреждает её буквально во всём с ужасной любезностью, а жизнь, может быть, от этого делается строптивой и недовольной и отказывается от услуг с таким чувством, будто эти выражения любви для неё унизительны. Жизнь говорит: «Мне не нужна ваша расторопная помощь, позаботьтесь‑ка лучше о себе», и я думаю, жизнь права – школа должна заботиться о себе, должна заботиться о том, чтобы являться школой во всех отношениях. У жизни испокон есть собственное, вечное и исконное, далеко не тривиальное предназначение. У школы нет задачи понять жизнь и включить её в процесс обучения. О школе жизни жизнь позаботится сама и в своё время. Когда школа служит себе, воспитывает детей исключительно в собственном духе, жизнь находит таких детей куда интересней и, наверное, сразу принимает их в свои объятия и знакомит с жизненными сокровищами. Жизнь ведь тоже хочет воспитать выпускников школ в своём духе. А если дети уже в школе воспитываются в духе жизни, то жизни потом откровенно скучно. Она зевает и говорит: «Дайте поспать. Вы отобрали у меня моё дело. Дети и так уже всё знают. Что мне с ними делать? Они и так уже лучше осведомлены о жизни, чем я сама». Тогда всё движется, и тем не менее стоит на месте, всё как во сне. Жизнь открывается только тому, кто ей доверяет. Обеспечение детей знанием жизни со школьной скамьи говорит о боязливости, и с таким избытком предусмотрительности далеко не уйдёшь. Не придётся ли вернуться к беззаботности, от стольких‑то забот? «Если я кажусь вам такой невыносимой, – говорит жизнь, – зачем вы вообще вступаете в меня? Не стоит труда. Если вы не позволяете мне ни одной усмешки над неопытными новобранцами, мне остаётся только безразличие. Если не хотите боли, не получите и наслаждений. Если вы заранее нацеливаетесь в меня, то с самого начала сбиваетесь с курса. Слишком много уверенных в своей правоте, и все хотят взять меня в оборот. А что, если я их попросту не замечаю? Если не даю им пить из своих источников, прячу перед ними все богатства? Если мне нет радости в людях, то как они смогут найти во мне радость? Вот они приходят все, оснащённые искусством жизни, но всё, что у них есть, это искусственность, а не я. Только во мне они смогли бы найти искусство, но если бы они его нашли, то назвали бы его по‑другому. Мне не разрешается дарить им счастье, но как они будут счастливы, как смогут почувствовать, что такое счастье, если счастье от несчастья неотделимо так же, как свет от тени, которые прямо зависят друг от друга? Они уже не хотят добра и зла, хотят только добра, но такая прихоть не выполнима. И то, что они меня теперь так здорово понимают – что им с того? Одна спесь. К тому же, им никогда меня не понять. Их понимания на это не достанет. И как они меня все любят. Вся эта огромная ко мне любовь. Какой дурной вкус. И чтобы непременно испробовать всё, что во мне можно найти. Притом, что каждый всё равно остаётся с носом. Как может каждый получить сполна? Мне милы те, кто вообще не хочет мной наслаждаться, кто всегда занят. Те, кто меня ценит, кажутся мне ни на что не годными. Как это настырные сразу оказываются второстепенными. Сколько горящих желанием не разжигают ответного желания во мне. А искатели наслаждений как раз мимо наслаждения жизнью чаще всего и проходят. Они несерьёзны, и потому скучны, и вынуждены скучать со мной, потому что мне из‑за них скучно, и потому, то они несерьёзны, их положение серьёзно, и моё тоже, хотя нет, моё не серьёзно, и никто не выносит из меня мудрости, тогда как все уже давно умудрились мною, но они всё время всё забывают, и заново начинают искать разгадок, и находят, и снова забывают, и так никогда и не найдут разгадки, потому что ужасно заняты покорением меня, и всё равно все они мои так, как только можно быть моими, но ничего про то не знают. Их мудрости хватает лишь на заботу, и они слепо утруждают себя, чтобы угодить, а тем временем дети уже подросли, и прошло детство, и двое находят друг друга, чтобы иметь детей, и воспитательский успех, и знание, и кропотливая работа, словно над вечно возвращающимся, составленным из бесчисленных форм монументом, и жизнь изведана и не изведана, беспомощна и самодержавна как дитя, бесконечно огромна и всего лишь точка», а теперь разбойник опять‑таки отправился быстрей обедать, потому что подошло время. Теперь он вдруг жил совсем в другом месте. Не забегаем ли мы вперёд? Ну и что, даже если и забегаем? Кому это повредит? Не надо уделять этому так много внимания.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 139; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!