ДВЕ ИСТОРИИ 1902 («Geschichten») 5 страница



Это ужасно. С другой стороны, он как раз оставил за плечами переговоры с редактором, который при случае им интересовался. Он не нашёл ничего предосудительного в костюме разбойника, наоборот, воспринял его в соответствии с характерными разбойничьими чертами. А тут уже снова появляется эта Ванда, не так ли? И разве не посещал он дома искусств в те дни? И разве не омывает Ааре весь наш город так же заботливо, как муж заботится о жене?

И притом каждая воображает, что он любит именно её, сказала более зрелая Штальдерша касательно влюблённостей и рассмеялась почти визгливо, т. е. трагически, как будто презирая и питая жалость ко «всем этим глупым бедным девушкам», к этим тронувшимся в уме. Он, кстати, однажды сделал хорошенькой брюнетке, стоявшей за кассой, с почти слишком мимолётной готовностью предложение, которое было воспринято как несерьёзное и потому отклонено. А теперь его преследовали. Преследовали ли его в связи с мимолётностью его предложений руки и сердца? В связи с разгильдяйством его серьёзных намерений? В связи с трагичностью его комичности или из‑за его ничего не говорящей формы носа? Или потому, что этот нос бывал не однажды чищен при помощи голых пальцев, без прибегания к носовому платку? Заслужил ли он, чтобы его преследовали? Знал ли он вообще о преследовании? Да, он знал, подозревал, чувствовал. Это знание пропадало и возвращалось к нему, оно разбивало всё, что ему удавалось склеить вместе. Не потому ли его преследовали, что он слишком много курил сигарет? Разбойник однажды обнаружил в поданном ему на съедение супе служанкин волос, и ему не пришло в голову проглотить его, как если бы это было нечто съедобное. Не из‑за этой ли оплошности огорчали ему и без того горькую жизнь? Этот беднейший из беднейших. Некоторые девушки принимали его большую и несчастную участь близко к сердцу, ведь он даже издалека выглядел ущемлённо. Его глаза на людях порхали и полыхали, как потревоженные ветром огни, обеспокоенная воздухом тишь. Его глаза были маленькие, крутливые борзые. Правда, красиво сказано? Ванду я вынужден всеми силами сдерживать. Она рвётся, бьётся, в неуёмном желании быть обсуждённой. Мы намерены обращаться с ней со всей возможной справедливостью. Никто, никто не знал, кто она и как её зовут, ту, к которой воспылал разбойник. Но оставим этот предмет пока без объяснений. Все выглядели так, будто знали или хотели знать, но никто ничего не разведал. Как увлекательно. Иногда увлекательно раздирающе, как если бы рвали полотно, но полотно противостояло раздиранию, полотно было сильнее, чем его раздиратели. «Головные вши выводятся за одну‑единственную ночь». «Юноша, готовый посвятить себя изучению сельского хозяйства, найдёт пенсион и уроки во всём, что жаждет узнать, в доме такого‑то». Оливковые масла, жидкое мыло и проч. – объявления, попавшиеся на глаза разбойнику во время чтения газет. Не подмывал ли его благочестия уже сам факт, что он с удовольствием читал объявления? А потом одна городская знаменитость развеяла себя в прах, повернув как будто невзначай, как будто из рассеянности газовый вентиль, после чего упала и нашла смерть. Некоторые утверждают, что тут и там проживает пяток детишек, объявляющих его своим папой. Однако будем говорить серьёзно. Не преследовали ли его за то, что он пользовался повсеместной любовью? В этом есть доля вероятности. Но это далеко не объясняет всего. «Тебя преследуют», – сказала некая влиятельная персона этому самому невинному из всех лиц, причастных к свершениям и задачам нашей цивилизации. Он прислушался к удивительному сообщению. Оно прозвучало как предупреждение со дна бездны. «Лучше оставим это, – ответил он, тем не менее, – я давно об этом знаю, но не придаю никакого значения, понимаешь? Ничего особенного, подумаешь, преследуют. Мне угодно рассматривать этот факт как нечто совершенно побочное, как нечто, не заслуживающее быть замечено и принято во внимание. Пусть это всерьёз, я не хочу говорить серьёзно. Хотя иногда бегут мурашки». На этом тема исчерпала себя. Невообразимое легкомыслие. А тут ещё все эти трясущиеся над ним дамы с повышенной сочувственностью. Между делом он брал у лейтенанта, не участвовавшего в войне, уроки в искусстве не утрачивать расположения духа. А потом одна хозяйская дочка испытала затруднения по поводу того, что прониклась к нему доверием и целиком положилась на него. Как если бы и без того было мало. И вот ещё что: разбойник некоторое время подначивал экономку, чтобы она начала сознавать, что ему приятно, когда она ему говорит, скажем, так: «Выйди‑ка из комнаты», или так: «Пойди‑ка сюда». Эти и другие подробности словно бы просочились, оказались на слуху и полностью разрушили доброе имя разбойника. Да, он много, много грешил, этот молодой человек. И наш список его прегрешений ещё далеко не полон. Да и будет ли он когда‑нибудь полон? Маленькой вытяжки из списка его грехов вам будет вполне довольно. Он обратил внимание служанки на возможности гордыни и за это совершенно справедливо преследуем. В чём же состоят преследования? Его пытаются сделать мягкотелым, недовольным, нервным, раздражительным. Одним словом, ему пытаются привить мораль. Удастся ли, вопрос неоднозначный, потому что голову он по‑прежнему держит высоко, причём без всякого упрямства. Не кажется, чтобы он гордился собой. Он просто понимает, как не терять присутствия духа. Вот и всё. Упомянутый лейтенант заслуживает по этому поводу признания заслуг. Как раз в этом невозможно иметь никаких сомнений. Медленно, осторожно я подбираюсь к разговору о странных вещах. Мне почти хочется запретить себе о них говорить, но надо, надо сказать. Ну же, ближе к делу, уже потому, что, возможно, речь пойдёт о чём‑то забавном. У этой экономки руки были в веснушках. Однажды, ставя перед ним обед, она обняла его этой бархатистой кожей, украшенной веснушками. Кожа была тёплая и прохладная, насухо вытертая и одновременно влажная. Этой самой кожей служанка, или прислужница, добилась известных успехов. Непременно следует указать на то, иными словами, нельзя не подчеркнуть, что эта особа из Поморья взяла, например, с разбойничьего стола или секретера портрет Эдит при помощи этой самой бархатной кожи и разорвала на кусочки у него на глазах, чтобы он понял, в каких она себя считает правах. Она попросту хотела его афронтировать и фраппировать и сделала это со всевозможным спокойствием, поскольку знала, что он миролюбив, т. е. она его изучила, она знала, что ему нравится, когда ему дерзят, потому что именно в этой части своего существа он просветил её самым усердным образом. Он прямо‑таки постарался на славу в роли инструктора. Так что изображение Эдит, карандашный рисунок, лежал теперь, рассыпанный по натёртому до блеска полу. Разбойник поднял клочки, чтобы сразу улечься на диван, под косыми взглядами зеленоглазой хозяйки дома. Это событие тоже достигло ушей публики и произвело неблагоприятное впечатление, тем более, что он по‑прежнему не имел отношения к упомянутой ранее сотенной бумажке. И из‑за этой сотни франков тоже, которой он уже давно прославился, его преследовали, и, разумеется, по праву. Столько мы можем позволить себе раскрыть: отец Эдит был ходячей энциклопедией. В текущий момент он находился в подземном мире, имеется в виду, перестал функционировать в наземном мире в качестве активного члена общества. При жизни он давал своей прекрасной дочери уроки латыни. Мне кажется, мы не ошибёмся, если я сообщу о ней, что она говорит на всех наших трёх государственных языках. Точнее говоря, их четыре, но четвёртый нельзя считать за полный, потому что это что‑то вроде отмирающего языка, на котором говорит всего несколько горных долин. Однако как же красиво выделяется наша отчизна на фоне соседствующих стран. Об этом больше в следующий раз. Нам вспоминается памятник пилоту, который первым совершил на своём аппарате перелёт через Альпы[15]. Шпильки для волос и проч. всегда его трогали, когда он находил их позабытыми. Эдит и Ванда повстречались однажды, до какового момента мы ещё далеко не добрались в нашем рассказе, столкновение, о котором я вам при случае поведаю. Надо бы говорить не «поведаю», а «изображу». А теперь – к той находившейся под присмотром, с которой разбойник вступил в разговор однажды вечером, когда она стояла, прислоняясь к колонне, и с которой у него состоялась встреча на следующее утро при улыбчивой весенней погоде, раскрасившей весь свет в голубые тона. Наши двое прогуливались на опушке леса взад‑вперёд. Было воскресенье. Никогда и ни за что не следовало нашему подопечному вступать в отношения с этой отщепенкой, отвергнутой, отринутой. То, что он это сделал, было большой ошибкой, и то, что мы видим его в таком обществе, причиняет нам боль. Тем не менее, мы берём на себя за него ответственность таким образом, который вполне можно произнести вслух. В лёгком дополуденном ветерке шептала листва. Там, где они гуляли, прогуливались и другие люди. Павшая личность показала ему, когда они присели на скамью, свои туфли, сами по себе ничем особенно показательным не отличавшиеся. «Когда‑то я была красоткой», – объяснила она ему. «Так ты не считаешь себя больше красивой?» – ответил он. Она пропустила его замечание мимо ушей. «Я родом из богатого дома. Мой отец был владельцем фабрики. Обрати на это особое внимание». «Я стараюсь не подвергнуть тебя абсолютному невниманию со своей стороны», – сказал он. Он сказал это сухо и мило. Кстати, она совершенно не обратила внимания на то, что он сказал. «А теперь я обнищала, – продолжила она и вплела следующую нить, – в юности я была замужем за очень красивым стрелком». «Значит, вы были красивой парой». Она опять пропустила мимо ушей сопутствующее замечание разбойника и продолжила: «Но оказалось, что он не многого стоил. Он вечно спал на ходу, а я лопалась от избытка темперамента». «Так что ты над ним насмехалась». Рассказчица перешла к следующей детали: «Он походил на дерево с золотой листвой». «Кажется, он был для тебя недостаточно зелен. Я тебя понимаю». Та, которая говорила, облизнула губы, и вот что воспоследовало: «Он злился на себя, что не доставляет мне удовлетворения, а на меня злился за то, что ему не было весело. Я всеми силами старалась выглядеть довольной. Мои старания его ещё больше злили». «Он видел тебя насквозь». Она посмотрела прямо перед собой, вытащила из сумочки пудреницу и зеркальце и напудрила уже не слишком пригожие щёки, изучила лицо в отражении и призналась, что брак с красавцем превратился в невозможность, проторив таким образом настоящую столбовую дорогу печали, и спросила разбойника: «Признайся честно, ты из полиции». «Вовсе нет», – отозвался разбойник и встал, собираясь уйти. Из леса доносился звук арфы, как будто ангелочки в кустах играли богоугодную музыку, и из города приходили всё новые прогуливающиеся люди. «Завтра ты снова придёшь, слышишь», – почти приказала она. Удаляясь от неё, разбойник, которого она, казалось, начинала ценить, удостоил её светского поклона, над которым он внутренне, разумеется, слегка усмехнулся. Его смешило собственное элегантное обхождение с отщепенкой. В тот же день, т. е. в четыре пополудни, он впервые увидел Ванду. Видеть её значило боготворить. Тогда Эдит уже разносила еду в заведении, но разбойник про неё ещё ничего не знал. Из любви к справедливости мы должны добавить вот что: разбойник, в ответ на официальное приглашение, сделал публичный отчёт о своей жизни, и слушатели внимали прилежным описаниям с видимым высоким интересом. Возможно, что этот вечер чтений отчасти растревожил его душу, что‑то дремавшее в ней вдруг восстало к жизни. Он, можно сказать, долгое время был мёртв. Друзья сожалели о нём и сожалели о самих себе, что им приходится испытывать о нём сожаление. А вот теперь что‑то в нём пробудилось, как будто в его душе наступило утро раннее. В то время он, среди прочего, принял участие в игре с обручем в чьём‑то саду. Но не будем придавать этой забаве большого значения. А ещё, приблизительно в то же самое время, он сопроводил девушку в театр. Давали ничуть не меньше чем «Фиделио» Бетховена, в известной степени чудо‑оперу, исключительно прекрасную от первой до последней ноты. Да мне и не требовалось вам этого рассказывать, вы знаете и так. А теперь я вам скажу одну пикареску. Когда он увидел, как вошла Ванда, как если бы перед её маленькими юными ножками расстилались белые облачка, чтобы ей было мягко и не утомительно идти, он во мгновение ока, т. е. посредством своих мыслей, сразу уполномочил её, хотя такие полномочия и представляются уязвимыми, на пост русской императрицы, и, пока его виски ласкала музыка, веявшая сквозь кофейню, он смотрел, как она ехала в роскошной карете, запряжённой шестёркой или даже дюжиной лошадей, сквозь толпу, изумление которой сменялось ликованием, по улицам Петербурга. Не то чтобы совсем без повода сказали разбойнику впоследствии: «Да ты сбрендил, дорогой мой». Скрипки сообщают ему сплошные революции. Но не будем об этом. Кто обладает живым духом, тому не грех иногда и сбрендить. Если же говорить вообще, то можно поверить, что его преследовали, потому что это как бы само собой получалось, потому что это было так легко. А именно, всегда‑то его встречали без компании, уж совсем одного‑одинёшенька. Его преследовали, чтобы научить жизни. Он сам подставлялся. Он уподоблялся листочку, который мальчик срывает с прутика, потому что тот бросается в глаза своей одиночностью. Он прямо‑таки провоцировал на преследование. А потом он возьми да начни получать от этого всего удовольствие. Об этом больше в следующей главе. «Дети – ясновидящие», – услышал я однажды на улице. В состоянии под наблюдением он казался себе интересным. Ему льстило, что ему выпала честь состоять словно под контролем, под надзором. Иначе он сам себе давно набил бы оскомину. Так называемое состояние преследования означало для него вознесение из затонувшего мира, мы имеем в виду его собственный мир, который, по его мнению, нуждался в оживлении. Им теперь занимались, поскольку обращали на него внимание, постигали его. Это ему, конечно, было приятно. Одновременно он заметил, что всерьёз о нём не беспокоилась ни одна душа. Просто ему иногда чуть ‑ чуть перебегали дорогу, но и это было уже что‑то, даже много, потому что помехи приводят нас в движение, в оживление, в приподнятость духа. Он сказал себе, что должен вести себя осторожно; тот, кто мог олицетворять верх беспокойства, стал, напротив, донельзя спокоен. «Вы никогда не нервничаете», – сказала ему девушка, как будто хотела его немного обвинить. И ещё он ни к кому не примыкает. Главным образом, именно это вменялось ему в вину. И как он всегда медлил с приобретениями, например, расчёсок или чемоданов. Он так и путешествовал в сопровождении этого дурацкого расписного дамского саквояжика, который ему однажды подарила одна женщина. В те времена ему никогда не приходилось самому штопать себе брюк. Какой безвозвратный проступок. А тут ещё эта отброшенная обществом. Не забыли и об этом. Нет, через такое невозможно переступить. Всё можно было бы ему простить, но только не это.

«Идиот», – прошипела она в его сторону. Как же она, должно быть, внутренне страдала по нему, та, которая произнесла такую оскорбительную грубость. Мимо киосочка по продаже газет он прошёл вместе с толпой, цветастостью напоминавшей сборный букет, мимо этой разгневанной. Позже мы ещё объясним, прольём свет на это обстоятельство. Ещё многое на этих страницах будет казаться читателю таинственным, на что мы, так сказать, уповаем, потому что, если бы всё сразу открывалось для понимания, вы бы начали позёвывать над содержанием этих строк. Не потому ли бросила она ему в лицо это слово, что он всегда был так неприхотлив, так доволен собой и совсем не предпринимал атак на дам и прочие предметы вожделения? Не ставил себя во главу угла и, казалось бы, не нуждался в том, чтобы что ‑ нибудь «изображать из себя»? О, какой восхитительной злобой сияли глаза, принадлежавшие лицу, чей ротик бросил ему вышеприведённую насмешку! Злоба, такая мягкая, такая сладкая, казалась ему почти прекрасной. Не потому ли сердился на него этот «цветок Востока», что он всегда так по ‑ гимназически проблаженивался через галереи и аркады нашего города? Уже сама прогулка сквозь людскую толпу приводила его в блаженство, казалась ему ужасно развлекательной. Притом он словно бы и не думал ни о чём другом, кроме как тут и там о рисунках Бердслея или ещё чём‑нибудь из просторной области искусства и эрудиции. Ведь он всё время о чём‑нибудь думал. Его голова была постоянно занята чем‑то отстранённым. Те, кто его окружал, чуть‑чуть обижались этим обстоятельством, как вы понимаете. Близкое, далёкое, а тут ещё эта Голодная башня из произведения Данта, называемого «Божественной комедией», а ведь мы ещё по‑прежнему не разобрались с замечанием, пророненным влиятельной персоной в адрес разбойника: «Тебя преследуют, мой милый». Хоть разбойник об этом высказывании, можно сказать, сразу забыл, но нас‑то, нас‑то оно беспокоит. Сущий ребёнок! Не из‑за инфантильности ли его преследовали? Не потому ли, что не хотели позволить ему быть ребёнком? Вполне возможно. И ещё следует не терять из виду вот что: в «то время» он приехал в наш город больным, полным необъяснимой неуравновешенности и беспокойства. Его мучили так называемые определённые внутренние голоса. За тем ли он к нам приехал, чтобы превратиться в весёлого и довольного соотечественника? Во всяком случае, он страдал от припадков, состоявших в том, что ему «всё» зачем‑то внушало отвращение. Впоследствии он ещё долго оставался невероятно недоверчив. Подозревал, что его преследуют. Вообще‑то, его и вправду преследовали, но со временем он научился – снова смеяться. Довольно продолжительное время он как раз смеяться‑то и не мог. Так что теперь смеётся в двойном объёме? Пожалуй, нет. А ещё его истязали сёстры Штальдер, если можно так выразиться. Но если они его истязали, то, наверное, потому, что их, со своей стороны, истязала жизнь. Мы все друг друга истязаем, потому что всех нас что‑нибудь да истязает. Человек склонен мстить более всего в состоянии неблагополучия. Таким образом, человек мстит скорее не из злости, а из‑за той или иной неприятности, и, по правде сказать, свои неприятности найдутся у каждого из нас. Надеюсь, что я доходчиво выражаюсь. Сёстры Штальдер уже начали чаще позёвывать в присутствии разбойника. Эти зевки казались ему намеренными, и он ненавидел их поначалу, тогда как впоследствии они его совсем перестали волновать. Однажды, посреди улицы, господин приличного вида вдруг ни с того ни с сего зевнул ему прямо в лицо, а он возьми да швырни в зевотный проём окурочек. Можете представить себе глаза, сделанные господином в ответ на этот пепельничный манёвр. Такой способ действия можно озаглавить «Месть разбойника». К счастью, месть была симпатичного свойства. Зевком в лицо его попытались смутить, сбить с толку. Постоянно делаются попытки внушить ему чувство неуверенности в себе, расщепления, разделения личности. Его пытаются ввести в состояние возбуждения, чтобы он начал прыгать и скакать, т. е. чтобы разъярился и разгорячился. Однако разбойник разгадал тайный умысел. А ещё его вначале очень и весьма раздражали эти рукомахатели, эти жестикулянты. А теперь давно уже нет. Речь идёт о людях, которые совершали прямо перед его носом быстрые движения руками, как если бы судили о чём‑то с неприятием, будто что‑то от себя отвергали. Это отвергание несколько раз ужасно его рассердило. Всё потому, что в первый момент ему казалось, будто отвергают именно его, разбойника. Это, конечно, был оптический обман чувствительности. Зевки, отбрасывание и что ещё? И ещё этот траурный креп, периодически возникающий на рукавах у людей, у которых кто‑нибудь умер и которые теперь во всеуслышание объявляют о своих страданиях. Как этот страдальческий креп выводил разбойника из себя! И что же, продолжает выводить? Нет! Может быть, только самую исчезающую малость. Но больше ему эти знаки страдания не причиняют страданий. Как она произнесла этого «идиота». Прямо‑таки набросилась. Как будто намеренно поджидала у киоска, чтобы бросить ему в лицо. Она была несколько полна. Несколько слишком, что, конечно, жаль. И притом держалась недостаточно прямо. Но зато какое нежное лицо. Она постоянно сопровождала Ванду, а в вандином обожании разбойник не знал себе равных по неутомимости. Тем не менее в один прекрасный день он просто, без всякой церемонии перешёл к другой. Касательно этого события он имел с одной барышней продолжительный разговор, содержание которого мы передадим позже, поскольку нам кажется, что это необходимо. Но пока он, с кожей и костями, с душой и телом, ещё «подлежал» Ванде, находился в её власти, и однажды вечером в её комнате сказал: «Голодные башни, дайте мне вечный приют, а вы, гамаки, позвольте ей без конца покачиваться в вас, чтобы ей впредь было так хорошо, как мне пусть будет плохо, потому что она – сладчайшая безвкусица из всех, что только можно сыскать на всей земле от южного до северного полюса, и я люблю это восхитительное изъявление необразованности и не слишком прилежного воспитания до самых чертовских глубин сумасшествия». Так говорил он, одновременно призывая себя к энтузиазму и насмехаясь над собой, потому что она была не в состоянии даже написать письмо, тогда как он был в некотором роде нотариусом. «Ты прям любезник и прям ума за мной решился», – сказала она ему в ресторанной зале, в которой произошла их встреча. Он уставился в небо, точнее, в потолок, и тихо смеялся. Что за замёрзшее лицо было у неё однажды зимним утром. Она прошла мимо, опустив глаза. Однажды, когда он с ней поздоровался, она обернулась к подруге и спросила: «Ты его знаешь?» Подруга ответила: «Нет». Но «нет» прозвучало неумно, неискренне. В «нет» таилось смущение. Обе прекрасно его знали, просто им в этот раз подходило его не знать. А в другой день она умоляла его: «Ну пойдём же веселиться вместе». На этот раз он сам сделал вид, что её не знает. «Дай‑ка ему пощёчину», – стала поощрять её подруга, но поощрение звучало неискренне. В нём таилась робость. Однажды дом был полон гостей, я имею в виду, зала, в которой собрались люди разных сословий, чтобы послушать певца. Ни местечка не осталось не занято. Разбойник сидел вполне комфортно. Тут появилась Ванда и её родители. Они осматривались по сторонам в поисках свободного места, но ничего подходящего не видели. Ванда вперялась в разбойничка, а он и не пошевелился, чтобы, например, вежливо встать и спросить, не дозволено ли ему будет освободить своё место. Экая флегма. Ванда дрожала от гнева и всех унизительных ощущений. Так что она как пошла, как толкнула входную дверь, та прямо заходила в петлях. «Я уже люблю другую, хотя я с ней ещё не знаком», – прозвучало в душе у разбойника. «Так пора бы познакомиться», – прогрохотало в душе мира. Ему писала письма актриса. О души павших в боях, простите спешившему из лавки в лавку в поиске галстуков, в которых он собирался блеснуть перед Вандой, которая считала его ребёнком, но не могла знать, какими качествами этот ребёнок обладал. Однажды она выглядела изумительно, в зелёном и розовом, но можно выглядеть как угодно изумительно, и всё равно такой вот разбойник окажется в силах только этак в своём роде тому порадоваться. Изумительное изумляет, на то оно и существует, а ещё радует, но любовь отстранена от изумления, как небо от земли, потому что любовь – это другое. И что же, неужто не было у разбойника совсем никаких общественных задач? По всей видимости, временно, ещё нет. Да он и не торопился. Злючка ли она, Ванда? С этим вопросом к нему обратился через окно мальчик. Разбойник вымолвил в ответ странное слово: «Она недостаточно злая, потому я недостаточно добр с ней. О, если бы незаметная особа составила моё всё. Придут ли дни и недели созерцания невиданного доселе?» Когда Ванда, вызывая на доверие, сказала: «Да ладно, ну, иди сюда», разбойник листал свою театральную программку. Она была одета в коричневый бархат, когда произнесла эту милую фразу, но совсем другое «иди сюда» вступило в жизнь в его душе, такое, которое он и сам должен был произносить как мольбу, потому что не мог же он без конца бросать на ветер драгоценное время. Не стать ли домашним учителем? У Ванды были чуть‑чуть полноватые губы. Может быть, как раз эти немного пухлые губы виной тому, что он потерял к ней уважение. Он, кто так часто мчался за ней, мчался ей навстречу, чтобы посреди бега вдруг замереть в ожидании её следующего движения, он говорил впоследствии: «Она за мной бегает». А когда она, к тому же, вошла в возраст, в котором полагается носить длинную юбку, то совсем ему разонравилась. В ней не осталось ни капли забавности, звонкости, изящества, манеры. Она изменила причёску. С ниспадающими локонами она казалась переодетым принцем, фигурой из сказочных стран, словно пришедшей с Кавказа или из Персии. Но тогда он уже познакомился с другой. Невозможно одинаково высоко ценить двух девушек. Он писал: «Я ушёл к другой в рассеянности, потому что из‑за Ванды меня всё тянуло куда‑то, и никак не предполагал, что отныне она станет значить для меня гораздо больше. Где теперь Ванда? Не движим ли я раскаянием на её счёт? Ни в коей мере». Кстати, наряду с Эдит он находил хорошенькой эту Юлию. Но, однако, приступим же к Эдит со всей решимостью.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 132; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!