В АКАДЕМИИ ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА 4 страница



 

       Много лет спустя, когда я учился в Академии Ге­нерального Штаба, на одной из своих лекций профес­сор психологии А. И. Введенский рассказывал нам:

       — Бытие Божие воспринимается, но не доказывается.

       Когда-то на первом курсе университета, слушал я лекции по Богословию. Од­нажды профессор Богословия в течение целого часа доказывал нам бытие Божие: «во-первых... во-вторых... в-третьих»... Когда вышли мы с товарищем одним из аудитории — человек он был верующий — говорит он мне с грустью:

       — Нет, брат, видимо Божье дело — табак, если к таким доказательствам прибегать приходится.

 

       Вспомнил я этот рассказ Введенского вот поче­му. Мой друг — поляк, шестиклассник, вопреки пра­вилам, пошел на исповедь не к училищному, а к дру­гому молодому ксендзу. Повинился в своем маловерии. Ксендз выслушал и сказал:

       — Прошу тебя, сын мой, исполнить одну мою {45} просьбу, которая тебя ничем не стеснит и ни к чему не обяжет.

       — Слушаю.

       — В минуты сомнений твори молитву: «Боже, если Ты есть, помоги мне познать Тебя»...

       Товарищ мой ушел из исповедальни глубоко взволнованный.

       Я лично прошел все стадии колебаний и сомнений и в одну ночь (в 7-м классе), буквально в одну ночь пришел к окончательному и бесповоротному решению:

       — Человек— существо трех измерений — не в силах осознать высшие законы бытия и творения. Отметаю звериную психологию Ветхого Завета, но все­цело приемлю христианство и православие.

       Словно гора свалилась с плеч!

       С этим жил, с этим и кончаю лета живота своего.

 

 

ПРЕПОДАВАТЕЛИ

 

       Кто были нашими воспитателями в школе? Перебирая в памяти ученические годы, я хочу найти положительные типы среди учительского пер­сонала моего времени и не могу. (Один Епифанов; о нем — дальше.) Это были люди добрые или злые, знающие или незнающие, честные или корыстные, справедливые или пристрастные, но почти все — только чиновники. Отзвонить свои ча­сы, рассказать своими словами по учебнику, задать «отсюда досюда» — и все. До наших душонок им не было никакого дела. И росли мы сами по себе, вне всякого школьного влияния. Кого воспитывала семья, а кого — и таких было не мало — исключительно своя {46} же школьная среда, у которой были свои неписанные законы морали, товарищества и отношения к старшим — несколько расходившиеся с официальными, но, пра­во же, не всегда плохие.

       Зато типов и фактов анекдотических не перечесть.

       Вот учитель немецкого языка, невозможно ковер­кавший русскую речь. Ни мы его не понимали, ни он нас. На протяжении нескольких часов он поучал нас, что величайший поэт мира есть Клопшток. Так на­доел со своим Клопштоком, что слово это стало у нас ругательной кличкой.

       Сменивший его другой учитель К. был взяточни­ком. Обращался бывало к намеченному ученику:

       — Вы не успеваете в предмете. Вам необходимо брать у меня частные уроки.

       Условия известны: срок — месяц; плата — 25 руб­лей; время занятий — два-три раза в неделю по пол­часа. Хороший балл в году и на экзамене обеспечен. Дешево!

       С таким же предложением К. обратился как-то и ко мне. Я ответил:

       — Платить нам за уроки нечем. А на тройку я знаю достаточно.

 

       Казалось бы, в крае, подвергавшемся руссификации, преподавание русской литературы, не только с воспитательной, но, хотя бы, с пропагандной целью, должно было быть поставлено образцово. Между тем, наши учителя облекали свой предмет в такую ску­ку, в такую казенщину, что могли бы отбить не толь­ко у поляков, но и у нас, русских, всякую охоту к чте­нию, если бы не природное влечение к живому слову, если бы не внедренная в нас жажда к самообразова­нию.

{47} В Ловиче прикладную математику (4 предмета) преподавал В. — человек больной — полупаралитик. Не то по природе, не то от болезни — злой и раздра­жительный. Приходил в училище редко, никогда не объяснял уроков, а только задавал и спрашивал. При этом без стеснения сыпал единицы и двойки. Наши тетрадки с домашними работами возвращались от не­го без каких-либо поправок, очевидно не проверенные, и только скрепленные подписью... с росчерком его жены. Начальство знало все это, но закрывало глаза — учителю нехватало двух или трех лет до пол­ной пенсии...

       Класс наш, наконец, возмутился. Решено было заявить протест, что возложено было на меня. Я, как «пифагор», подвергался меньшему риску от учитель­ского гнева...

       Когда В. вошел в класс, я обратился к нему:

       — Сегодня мы отвечать не можем.

Никто нам не объяснил и мы не понимаем заданного.

       В. накричал, обозвал нас дураками за то, что мы «не понимаем простых вещей», не объяснил, а стал спрашивать. Но отметок в этот день все же не поста­вил.

       Отец одного из моих товарищей, несправедливо недопущенного к экзаменам, Нарбут подал жалобу по­печителю Варшавского учебного округа, нарисовав всю картину оригинального преподавания В.

Жалоба была оставлена без последствий, но В. был отстранен от производства выпускных экзаменов, и из Варшавы был прислан для этой цели один из профессоров Вар­шавского университета. Но так как, паче чаяния, экзамены сошли благополучно, и В. оставили... дослужи­вать пенсию.

       Порядок письменных экзаменов при выпуске был таков: учителя всего округа посылали секретным {48} порядком попечителю проекты экзаменационных тем (или задач) по своим предметам; попечитель избирал основную тему и запасную — для всех училищ одина­ковую — и пересылал их на места в запечатанных кон­вертах, которые вскрывались в час экзамена. Экзаме­национные работы посылались потом в округ, где, на основании их, начальство судило об успешности пре­подавания. Случилось так, что два года подряд вы­пускные работы по «приложению алгебры к геомет­рии» оказывались неудовлетворительными и вызыва­ли выговоры учителю чистой математики Г. Поэтому Г. сказал одному из моих товарищей, с семьей кото­рого он был в дружеских отношениях:

       — Хотя это государственное преступление, но я дам тебе для класса проект моего задания. Под одним только условием — чтобы об этом не знал Я-ский. Я ему не доверяю.

       Должен признаться, что, согласно неписаному кодексу школьной морали, эта неожиданная «помощь» была воспринята нами вовсе не как «преступление», а как средство самозащиты. Тем более, что оказана она была не «любимчикам», а всему классу. Совершен­но так же школьная мораль расценивала «списыва­ние», и подсказывание, шпаргалки и всякий другой обман учителей, если только он не шел вразрез с инте­ресами других товарищей.

       Я-ского, который жил на одной квартире со мной, обойти было, конечно, невозможно, ибо был он по­рядочный человек и хороший товарищ. Г. ошибался в нем. По поручению класса, мне пришлось долго повозиться с ним, чтобы, не объясняя мотивов, заста­вить его заняться решением этой задачи.

       Но тут возник другой вопрос: имеем ли мы нрав­ственное право воспользоваться такой льготой, если варшавские семиклассники ею не воспользуются, и {49} многие могут «срезаться»... Класс решил, что это бы­ло бы нечестно. Снарядили в Варшаву тайно послан­ца, который повидался там со своими приятелями — тамошними семиклассниками, взял с них ганнибалову клятву о сохранении тайны, передал им задание и благополучно вернулся.

       Настал день экзамена. Нас рассадили за отдель­ные столики, комиссия вскрыла конверт, и учитель написал на доске текст задания.

       Увы! Задача другая и притом, на первый взгляд, очень трудная...

       Читаю условие... Что за чепуха! Нет никакого смысла. Перечитываю еще раз — конечно, чепуха. Пе­реглядываюсь с «пифагорами». Те глазами и жестами высказывают свое недоумение. Встал, подал свой штампованный лист пустым:

       — Задание составлено неверно.

       За мной — другие. Члены комиссии давно уже недоуменно беседовали между собою шепотом. Пошли на совещание с директором... Оказалось впо­следствии, что чиновник окружной канцелярии при переписке задания пропустил одну строчку, благода­ря чему оно потеряло смысл.

       Скоро комиссия вернулась, вскрыла запасный конверт.

       Ура! Задание Г.

       Нечего говорить, что и у нас, и в Варшаве экза­мен по «приложению алгебры к геометрии» прошел блестяще, а Г. получил благодарность от окружного начальства.

 

       Веселыми были экзамены по Закону Божию. Зна­ли мы предмет не важно. Законоучитель-ксендз, для сохранения лица, расписывал, бывало, программу {50} заранее между выпускными; каждый подготовлял один — свой билет и отвечал именно по этому би­лету, а не по тому, который вытаскивал на экзамене. Трудно было начало и потому изощрялись по-раз­ному:

       — Прежде чем перейти к событиям... (тема за­конного билета) необходимо бросить взгляд на... (тема билета незаконного)...

       Председатель комиссии инспектор слушал невни­мательно, и все сходило с рук.

       Призывает нас, четырех выпускных-православ­ных отец Елисей и говорит:

       — Наслышан я, что ксендз на экзамене плутует. Нельзя и нам, православным, ударить в грязь лицом перед римскими католиками. Билет — билетом, а спра­шивать я буду вот что...

       Указал каждому тему.

       — А потом, будто невзначай, задам еще по во­просу. Вас спрошу: «Не знаете ли, какой двунадеся­тый праздник предстоит в ближайшее время?». Вы ответите и объясните значение праздника. А вас спро­шу: «Не знаете ли — какого святого память чтит се­годня святая церковь?» Вы ответите... «А чем примеча­тельна его кончина»? Вы ответите: «Распилен был му­чителями деревянной пилой». А вас я спрошу...

       Мне достался двунадесятый праздник, и потому все сошло правдоподобно. Но товарищ мой бедный, которому досталось сказание про деревянную пилу, под пронизывающим, насмешливым взглядом инспек­тора, понявшего инсценировку, краснел, пыхтел и так и не докончил жития.

       Но довольно.

Исключение представлял учитель, чистой {51} математики, Александр Зиновьевич Епифанов. Москвич, ста­рообрядец, народник, немного толстовец — он при­ехал в наш городишко тотчас по окончании Москов­ского Технического училища, с молодою женой, и сразу привлек к себе внимание всех обитателей. При­слуги они не держали. И когда соседи увидели, что «пани-профэссорова» (У поляков была склонность повышать людей в ранге: маленький писец — радца (советник), учитель — профессор, гим­назист — студэнт, студент — акадэмик. А лицо вовсе без опреде­ленной профессии — пан мэцэнас (меценат).) сама стирает белье и разве­шивает его на дворе, а «пан-профэссор» выносит ведра во двор в помойную яму (водопровода и кана­лизации в то время не было), то удивлению и осужде­нию не было границ. А когда рабочие привезли «пану-профэссорови» мебель, и он, после установки, усадил их вместе с собой и женой обедать, об этом говорил весь город, толкуя событие на все лады.

Одни решили — «тронутый», другие, качая головой, произносили мало понятное слово — «Социалист». А жена жандармского подполковника по секрету пе­редавала моей матери, что над Епифановым установ­лен негласный надзор...

 

       Епифанов никакой «противоправительственной деятельностью» не занимался и, конечно, никакой «политики» не касался в беседах со своими питомца­ми. А влиянием на них пользовался большим. В каче­стве классного наставника, он вникал в нашу жизнь, старался найти причины проступков и неуспешности, помогал советами, защищал от неумеренного гнева инспекторского и умел наказывать и прощать так, что все мы чувствовали справедливость его решений.

       Однажды мы — человека четыре — зашли к не­му на дом за какими-то разъяснениями. Принял ра­душно, угостил чаем, пригласил заходить вечерами, {52} «когда появятся волнующие вопросы». Заходили не раз. Не морализируя, не навязывая своих мнений, на темы литературные и просто житейские, в свободных спорах, что нам особенно льстило, он незаметно вну­шал нам понятие о добре, правде, о долге, об отно­шениях к людям.

       Много добрых семян заложил в молодые души Александр Зиновьевич Епифанов.

       Однажды вечером помощник классных наставни­ков, проверяя ученические квартиры, не застал меня и других дома и узнал, что мы находимся у Епифа­нова. Училищное начальство тотчас же приказало прекратить эти посещения.

       Во Влоцлавске Епифанов не ужился. Перевели, помимо желания, в Лович. В Ловиче также не пришел­ся ко двору. После бурного протеста против поощрявшегося начальством «доносительства», был переведен на низший оклад в Замостье, где находилась тогда не то прогимназия, не то ремесленное училище.

       Дальнейшая судьба его мне неизвестна.

 

СМЕРТЬ ОТЦА

 

       Меня отец не «поучал», не «наставлял». Не в его характере это было. Но все то, что отец рассказывал про себя и про людей, обнаруживало в нем такую ду­шевную ясность, такую прямолинейную честность, та­кой яркий протест против всякой человеческой не­правды и такое стоическое отношение ко всяким жиз­ненным невзгодам, что все эти разговоры глубоко за­падали в мою душу.

       Невзирая на возраст, был он здоров и крепок. Помню, шли мы с ним как-то по городу и встретили подростка лет пятнадцати, который стоял над {53} тяжелым мешком с мукой и плакал. Снял мешок с плеч, чтобы отдохнуть, а взвалить обратно не мог. Отец поднял мешок, вымазавшись в муке, и тут же схва­тил... солидную грыжу. Это была первая в жизни бо­лезнь или повреждение, если не считать раны в руку, нанесенной польским косиньером в рукопашной схват­ке, и оставившей довольно глубокий след. Рану отец считал не серьезной и в формуляр не заносил.

       Только последние годы жизни отец стал страдать болями в желудке. Лечиться не на что было, да и не привык он обращаться к врачам. Пользовался не­сколько лет подряд каким-то народным средством.

К весне 1885 года отец не вставал уже с постели; силь­ные боли и непрестанная икота; приглашенный врач определил — рак в желудке...

       Мать не отходила от постели больного, меня на ночь выдворяли в соседнюю комнату.

       Стал отец часто и спокойно говорить о своей близкой смерти, что наполняло мое сердце жгучей болью. Осталось в памяти его последнее напутствие:

       — Скоро я умру. Оставляю тебя, милый, и мать твою в нужде. Но ты не печалься — Бог не оставит вас. Будь только честным человеком и береги мать, а все остальное само придет. Пожил я довольно. За все благодарю Творца. Только вот жалко, что не до­ждался твоих офицерских погон...

       Шли дни великого поста. Отец часто молился вслух:

       — Господи, пошли умереть вместе с Тобою...

       В страстную пятницу я был в церкви на выносе плащаницы, и пел, по обыкновению, на клиросе. Под­ходит ко мне знакомый мальчик и говорит:

       — Иди домой, тебя мать требует.

       Прибежал домой — отец уже мертв.

{54} Исполнилось желание его — умереть в страстную пятницу. Самовнушение или милость Божия?

       На третий день Пасхи отца похоронили. Хор му­зыкантов 1-го Стрелкового батальона играл похорон­ный марш; сотня пограничников проводила гроб в могилу тремя ружейными залпами; могилу засыпали землей, и мы с матерью — жалкие и несчастные в тот день, как никогда — вернулись в свой осиротевший дом.

       Для могильной плиты приятель отца, ротмистр Ракицкий, составил надпись:

       «В простоте души своей он боялся Бога, любил людей и не помнил зла».

***

       Со смертью отца материальное положение наше оказалось катастрофическим. Мать стала получать пенсию всего 20 руб. в месяц. Пришлось мне, хотя я и сам был тогда еще юн и не тверд в науках, репетировать двух второклассников. За два урока по­лучал 12 руб. в месяц. Никакого влечения к педаго­гической деятельности я не имел, и тяготили меня эти занятия ужасно. В особенности зимой, когда ра­но темнело. Вернувшись из училища часа в 4 и на­скоро пообедав, бежал на один урок, потом — в противоположный конец города на другой. А тут уж и ночь, да свои уроки готовить надо... Никакого досуга ни для детских игр, ни для Густава Эмара. Праздника ждал, как манны небесной.

 

       Года два еще кое-как перебивались, наконец, стало невмоготу. На «семейном совете» (мать, нянька и я) решили попытаться получить разрешение на держание ученической квартиры. Пошли с матерью к директору Левшину. Тот дал разрешение на {55} квартиру для 8 учеников. Нормальная плата была 20 руб. с человека. Так как к тому времени повысилась силь­но моя школьная репутация («пифагор»), то меня же директор назначил «старшим» по квартире.

       С тех пор, если и не было у нас достатка, то кон­чилась та беспросветная нужда, которая висела над нами в течение стольких лет.

       К этому же времени относится и резкое измене­ние нашего «семейного статута».

Школьные успехи, некоторая серьезность характера, вызванная впечат­лением от кончины отца и его предсмертного нака­за — «береги мать»... и участие в добывании средств на хлеб насущный — с одной стороны.

С другой — одиночество моей бедной матери, инстинктивно искав­шей хоть какой-нибудь опоры, даже такой ничтож­ной, какую мог дать 15-летний сын...

Все это неза­метно создало мне положение равноправного члена семьи. Меня никогда больше не наказывали и не пи­лили. Мать делилась со мной своими переживания­ми, иногда советовалась по вопросам нашего неслож­ного домашнего быта.

       Со времени производства моего в офицеры мать жила при мне до самой своей смерти, последовавшей в Киеве, в 1916 году, когда я был на войне и коман­довал уже корпусом.

 

ВЫБОР КАРЬЕРЫ

 

       В первый год моей жизни, в день какого-то семейного праздника, по старому поверью, родите­ли мои устроили гадание: разложили на подносе крест, детскую саблю, рюмку и книжку. К чему пер­вому дотронусь, то и предопределит мою судьбу. Принесли меня. Я тотчас же потянулся к сабле, потом {56} поиграл рюмкой, а до прочего ни за что не захотел дотронуться.

       Рассказывая мне впоследствии об этой сценке, отец смеялся:

       — Ну, думаю, дело плохо: будет мой сын руба­кой и пьяницей!

       Гаданье и сбылось, и не сбылось. «Сабля», дейст­вительно, предрешила мою жизненную дорогу, но и от книжной премудрости я не отрекся. А пьяницей не стал, хотя спиртного вовсе не чуждаюсь. Был пьян раз в жизни — в день производства в офицеры.

       Рассказы отца, детские игры (сабли, ружья, «вой­на») — все это настраивало на определенный лад. Мальчишкой я по целым часам пропадал в гимнасти­ческом городке I-го Стрелкового батальона, ездил на водопой и купанье лошадей с Литовскими уланами, стрелял дробинками в тире пограничников. Ходил версты за три на стрельбище стрелковых рот, проби­рался со счетчиками пробоин в укрытие перед мише­нями. Пули свистели над головами — немножко страш­но, но занятно очень, придавало вес в глазах мальчи­шек и вызывало их зависть... На обратном пути вме­сте со стрелками подтягивал солдатскую песню:

 

                                          Греми слава трубой

                                          За Дунаем, за рекой

 

       Словом, прижился к местной военной среде, приобретя знакомых среди офицерства и еще более при­ятелей среди солдат.

       У солдат покупал иной раз боевые патроны — за случайно перепавший пятак или за деньги, выручен­ные от продажи старых тетрадок; сам разряжал пат­роны, а порох употреблял на стрельбу из старинного {57} отцовского пистолета или закладывал и взрывал фу­гасы.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 154; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!