В АКАДЕМИИ ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА 8 страница
После танцев все приглашенные перешли в верхний этаж, где в ряде зал был сервирован ужин. За царским столом и в соседней зале рассаживались по особому списку, за всеми прочими — свободно, без чинов. Перед окончанием ужина, во время кофе, государь проходил по амфиладе зал, останавливаясь иногда перед столиками и беседуя с кем-либо из присутствовавших.
Меня удивила доступность Зимнего дворца.
{93} При нашем входе во дворец нас пропустила охрана, даже не прочитав нашего удостоверения, чего я несколько опасался. Ибо случился со мной такой казус: одеваясь дома, в последний момент я заметил, что мои эполеты недостаточно свежи, и у своего соседа-артиллериста занял новые его эполеты, второпях не обратив внимания, что номер на них другой (мой был — 2)... Еще более доступен бывал Зимний дворец ежегодно, 26 ноября, в день орденского праздника св. Георгия (Высшее боевое отличие.), когда приглашались на молебен и к царскому завтраку все находившиеся в Петербурге кавалеры ордена. Во дворце состоялся «Высочайший выход». Я бывал на этих «выходах». Среди шпалер массы офицерства из внутренних покоев в дворцовую церковь проходила процессия из ветеранов севастопольской кампании, турецкой войны, кавказских и туркестанских походов — история России в лицах, свидетели ее боевой славы... В конце процессии шел государь, и обе государыни (Александра Федоровна и вдовствующая императрица.), проходя в трех-четырех шагах от наших шпалер.
|
|
На эти «высочайшие выходы» имели доступ все офицеры. Но никогда не бывало во время их какого-либо несчастного случая. Очевидно, к этим легким для покушения путям боевые революционные элементы не имели никакого доступа.
Действительно, после восстания декабристов (1825) был только один случай (в середине 80-х годов) более или менее значительного участия офицеров в заговоре против режима (дело Рыкачева); позднее прикосновенность офицерства к революционным течениям была единичной и несерьезной.
В мое время в Академии, как и в армии, не видно было интереса к активной политической работе. Мне {94} никогда не приходилось слышать о существовании в Академии политических кружков или об участии слушателей ее в конспиративных организациях. Задолго до нашего выпуска, еще в дни дела Рыкачева, тогдашний начальник Академии, генерал Драгомиров, беседуя по этому поводу с академистами, сказал им:
— Я с вами говорю, как с людьми, обязанными иметь свои собственные убеждения.
Вы можете поступать в какие угодно политические партии. Но прежде, чем поступить, снимите мундир. Нельзя одновременно служить своему царю и его врагам.
|
|
Этой традиции, без сомнения, придерживались и позднейшие поколения академистов.
***
Некоторые академические курсы, серьезное чтение, общение с петербургской интеллигенцией разных толков значительно расширили мой кругозор. Познакомился я случайно и с подпольными изданиями, носившими почему-то условное название «литературы», главным образом пропагандными, на которых воспитывались широкие круги нашей университетской молодежи. Сколько искреннего чувства, подлинного горения влагала молодежь в ту свою работу!.. И сколько молодых жизней, многообещающих талантов исковеркало подполье!
Приходят однажды ко мне две знакомые курсистки и в большом волнении говорят:
— Ради Бога помогите! У нас ожидается обыск. Нельзя ли спрятать у вас на несколько дней «литературу»?..
— Извольте, но с условием, что я лично все пересмотрю.
{95} —Пожалуйста!
В тот же вечер они притащили ко мне три объемистых чемодана. Я познакомился с этой нежизненной, начетнической «литературой», которая составляла во многих случаях духовную пищу передовой молодежи. Думаю, что теперь дожившим до наших дней составителям и распространителям ее было бы даже неловко перечитать ее. Лозунг — разрушение, ничего созидательного, и злоба, ненависть — без конца. Тогдашняя власть давала достаточно поводов для ее обличения и осуждения, но «литература» оперировала часто и заведомой неправдой. В рабочем и крестьянском вопросе — демагогия, игра на низменных страстях, без учета государственных интересов. В области военной — непонимание существа армии, как государственно-охранительного начала, удивительное незнание ее быта и взаимоотношений. Да что говорить про анонимные воззвания, когда бывший офицер, автор «Севастопольских рассказов» и «Войны и мира», яснополянский философ Лев Толстой сам писал брошюры, («Письмо к фельдфебелю», «Солдатская памятка», «Не убий»...) призывавшие армию к бунту и поучавшие: «Офицеры — убийцы... Правительства со своими податями, с солдатами, острогами, виселицами и обманщиками-жрецами — суть величайшие враги христианства»...
|
|
Такое же отрицательное впечатление производило на меня позже чтение нелегальных журналов, издававшихся заграницей и проникавших в Россию: «Освобождение» Струве — органа, который имел целью борьбу за конституцию, но участвовал в подготовке первой революции (1905 года); «Красного Знамени» Амфитеатрова, в особенности, — за его грубейшую демагогию. В этом последнем журнале можно было {96} прочесть такое откровение: «Первое, что должна будет сделать победоносная социалистическая революция, это, опираясь на крестьянскую и рабочую массу, объявить и сделать военное сословие упраздненным»...
|
|
Какую участь старалась подготовить России «революционная демократия» перед лицом надвигавшейся, вооруженной до зубов пангерманской и паназиатской (японской) экспансии?
Что же касается «социалистической революции» и «военного сословия», то история уже показала нам, как это бывает...
В академические годы сложилось мое политическое мировоззрение. Я никогда не сочувствовал ни «народничеству» (преемники его социал-революционеры) — с его террором и ставкой на крестьянский бунт, ни марксизму, с его превалированием материалистических ценностей над духовными и уничтожением человеческой личности. Я приял российский либерализм в его идеологической сущности, без какого-либо партийного догматизма. В широком обобщении это приятие приводило меня к трем положениям:
1) Конституционная монархия, 2) Радикальные реформы и 3) Мирные пути обновления страны.
Это мировоззрение я донес нерушимо до революции 1917 года, не принимая активного участия в политике и отдавая все свои силы и труд армии.
***
Первый год академического учения окончился для меня печально. Экзамен по истории военного искусства сдал благополучно у профессора Гейсмана и перешел к Баскакову. Досталось Ваграмское сражение. Прослушав некоторое время, Баскаков прервал меня:
— Начните с положения сторон ровно в 12 часов.
{97} Мне казалось, что в этот час никакого перелома не было. Стал сбиваться. Как я ни подходил к событиям, момент не удовлетворял Баскакова, и он раздраженно повторял:
— Ровно в 12 часов.
Наконец, глядя, как всегда, бесстрастно-презрительно, как-то поверх собеседника, он сказал:
— Быть может, вам еще с час подумать нужно?
— Совершенно излишне, господин полковник.
По окончании экзамена комиссия совещалась очень долго. Томление... Наконец, выходит Гейсман со списком, читает отметки и в заключение говорит:
— Кроме того, комиссия имела суждение относительно поручиков Иванова и Деникина и решила обоим прибавить по полбалла. Таким образом, поручику Иванову поставлено 7, а поручику Деникину 61/2 .
Оценка знания — дело профессорской совести, но такая «прибавка» — была лишь злым издевательством: для перевода на второй курс требовалось не менее 7 баллов. Я покраснел и доложил:
— Покорнейше благодарю комиссию за щедрость.
Провал. На второй год в Академии не оставляли и, следовательно, предстояло исключение.
Забегу вперед.
Через несколько лет я получил реванш. Война с Японией... 1905 год... Начало Мукденского сражения... Генерал Мищенко лечится от ран, а для временного, командования его Конным отрядом прислан генерал Греков и при нем начальником штаба — профессор, полковник Баскаков... Я был в то время начальником штаба одной из мищенковских дивизий. Мы уже {98} повоевали немножко и приобрели некоторый опыт. Баскаков — новичок в бою и, видимо, теряется. Приезжает на мой наблюдательный пункт и спрашивает:
— Как вы думаете, что означает это движение японцев?
— Ясно, что это начало общего наступления и охвата правого фланга наших армий.
— Я с вами вполне согласен.
Еще три-четыре раза приезжал Баскаков осведомиться, «как я думаю», пока, не попал у нас под хороший пулеметный огонь, после чего визиты его прекратились.
Должен сознаться в человеческой слабости: мне доставили удовлетворение эти встречи, как отплата за «12-й час» Ваграма и за прибавку полбалла...
И так провал. Возвращаться в бригаду после такого афронта не хотелось. Отчаяние и поиски выхода: отставка, перевод в Заамурский округ пограничной стражи, инструктором в Персию?
В конце концов, принял наиболее благоразумное решение — начать все с начала. Вернулся в бригаду и через три месяца держал экзамен вновь на первый курс; выдержал хорошо (14-м из 150-ти) (Много помогали мне для конкурса высокие баллы по двум предметам: по математике — 111/2 и за русское сочинение — 12.) и окончил Академию... можно бы сказать благополучно, если бы не эпизод, о котором идет речь в следующей главе.
{99}
АКАДЕМИЧЕСКИЙ ВЫПУСК
Военный министр Куропаткин решил произвести перемены в Академии. Генерал Леер был уволен, а начальником Академии назначен бывший профессор и личный друг Куропаткина, генерал Сухотин. Назначение это оказалось весьма неудачным.
Я не буду углубляться в специальный круг научной академической жизни. Буду краток. По характеру своему человек властный и грубый, ген. Сухотин внес в жизнь Академии сумбурное начало. Понося гласно и резко и самого Леера, и его школу, и его выучеников, сам он не приблизил нисколько преподавание к жизни. Ломал, но не строил. Его краткое — около 3-х лет — управление Академией было наиболее сумеречным ее периодом.
Весною 1899 года последний наш «лееровский» выпуск заканчивал третий курс при Сухотине. На основании закона, были составлены и опубликованы списки окончивших курс по старшинству баллов. Окончательным считался средний балл из двух: 1) среднего за теоретический двухлетний курс и 2) среднего за три диссертации. Около 50 офицеров, среди которых был я, тогда штабс-капитан артиллерии, причислялись к корпусу Генерального штаба; остальным, также около 50-ти, предстояло вернуться в свои части. Нас, причисленных, пригласили в Академию, от имени Сухотина поздравили с причислением, после чего начались практические занятия по службе генерального штаба, длившиеся две недели.
Мы ликвидировали свои дела, связанные с Петербургом, и готовились к отъезду в ближайшие дни.
Но вот однажды, придя в Академию, мы были поражены новостью. Список офицеров, {100} предназначенных в Генеральный штаб был снят, и на место его вывешен другой, на совершенно других началах, чем было установлено в законе.
Подсчет окончательного балла был сделан, как средний из четырех элементов: среднего за двухгодичный курс и каждого в отдельности за три диссертации. Благодаря этому в списке произошла полная перетасовка, а несколько офицеров попали за черту и были заменены другими.
Вся Академия волновалась. Я лично удержался в новом списке, но на душе было неспокойно.
Предчувствие оправдалось. Прошло еще несколько дней, и второй список был также отменен. При новом подсчете старшинства был введен отдельным пятым коэффициентом — балл за «полевые поездки», уже раз входивший в подсчет баллов. Новый — третий список, новая перетасовка и новые жертвы — лишенные прав, попавшие за черту офицеры...
Новый коэффициент имел сомнительную ценность. Полевые поездки совершались в конце второго года обучения. В судьбе некоторых офицеров балл за поездки, как последний, являлся решающим. По традиции, на прощальном обеде партия, если в рядах ее был офицер, которому нехватало «дробей» для обязательного переходного балла на третий курс (10), обращалась к руководителю с просьбой о повышении оценки этого офицера. Просьба почти всегда удовлетворялась, и офицер получал высший балл, носивший у нас название «благотворительного».
При просмотре третьего списка оказалось, что четыре офицера, получивших некогда такой «благотворительный» балл (12), попали в число избранных, и столько же состоявших в законном списке было лишено прав (У меня в нормальном порядке был балл — 11.).
{101} В числе последних был и я. Казалось, все кончено... Еще через несколько дней академическое начальство, сделав вновь изменения в подсчете баллов, объявило четвертый список, который оказался окончательным. И в этот список не вошел я и еще три офицера, лишенные таким образом прав.
***
Кулуары и буфет Академии, где собирались выпускные, представляли в те дни зрелище необычайное. Истомленные работой, с издерганными нервами, неуверенные в завтрашнем дне, они взволнованно обсуждали стрясшуюся над нами беду. Злая воля играла нашей судьбой, смеясь и над законом и над человеческим достоинством.
Вскоре было установлено, что Сухотин, помимо конференции, и без ведома Главного штаба, которому была подчинена тогда Академия, ездит запросто к военному министру с докладами об «академических реформах» и привозит их обратно с надписью «согласен».
Несколько раз сходились мы — четверо выброшенных за борт, чтобы обсудить свое положение. Обращение к академическому начальству ни к чему не привело. Один из нас попытался попасть на прием к военному министру, но его, без разрешения академического начальства, не пустили. Другой, будучи лично знаком с начальником канцелярии военного министерства, заслуженным профессором Академии, генералом Ридигером, явился к нему. Ридигер знал все, но помочь не мог:
— Ни я, ни начальник Главного штаба ничего сделать не можем. Это осиное гнездо опутало совсем военного министра. Я изнервничался, болен и уезжаю в отпуск.
{102} На мой взгляд оставалось только одно — прибегнуть к средству законному и предусмотренному Дисциплинарным Уставом: к жалобе. Так как нарушение наших прав произошло по резолюции военного министра, то жалобу надлежало подать его прямому начальнику, т. е. государю. Предложил товарищам по несчастью, но они уклонились.
Я подал жалобу на Высочайшее имя.
В военном быту, проникнутом насквозь идеей подчинения, такое восхождение к самому верху иерархической лестницы являлось фактом небывалым. Признаюсь, не без волнения опускал я конверт с жалобой в ящик, подвешенный к внушительному зданию, где помещалась «Канцелярия прошений, на Высочайшее имя подаваемых».
***
И так, жребий брошен.
Эпизод этот произвел впечатление не в одной только Академии, но и в высших бюрократических кругах Петербурга. Главный штаб, канцелярия военного министерства и профессура посмотрели на него, как на одно из средств борьбы с Сухотиным. Казалось, что такой скандал не мог для него пройти бесследно... Борьба шла наверху, а судьба маленького офицера вклинилась в нее невольно и случайно, подвергаясь тем большим ударам со стороны всесильной власти.
Начались мои мытарства.
Не проходило дня, чтобы не требовали меня в Академию на допрос, чинимый в пристрастной и резкой форме. Казалось, что вызывали меня нарочно на какое-нибудь неосторожное слово или действие, чтобы отчислить от Академии и тем покончить со всей {103} неприятной историей. Меня обвиняли и грозили судом за совершенно нелепое и нигде законом непредусмотренное «преступление»: за подачу жалобы без разрешения того лица, на которое жалуешься...
Военный министр, узнав о принесенной жалобе, приказал собрать академическую конференцию для обсуждения этого дела. Конференция вынесла решение, что «оценка знаний выпускных, введенная начальником Академии, в отношении уже окончивших курс незаконна и несправедлива, в отношении же будущих выпусков нежелательна».
В ближайший день получаю снова записку — прибыть в Академию. Приглашены были и три моих товарища по несчастью. Встретил нас заведующий нашим курсом, полковник Мошнин и заявил:
— Ну, господа, поздравляю вас: военный министр согласен дать вам вакансии в генеральный штаб. Только вы, штабс-капитан, возьмете обратно свою жалобу, и все вы, господа, подадите ходатайство, этак, знаете, пожалостливее. В таком роде: прав, мол, мы не имеем никаких, но, принимая во внимание потраченные годы и понесенные труды, просим начальнической милости...
Теперь я думаю, что Мошнин добивался собственноручного нашего заявления, устанавливающего «ложность жалобы». Но тогда я не разбирался в его мотивах. Кровь бросилась в голову.
— Я милости не прошу. Добиваюсь только того, что мне принадлежит по праву.
— В таком случае нам с вами разговаривать не о чем. Предупреждаю вас, что вы окончите плохо. Пойдемте, господа.
Широко расставив руки и придерживая за талью трех моих товарищей, повел их наверх в пустую аудиторию; дал бумагу и усадил за стол. Написали.
{104} После разговора с Мошниным стало еще тяжелее на душе, и еще более усилились притеснения начальства.
Мошнин прямо заявил слушателям Академии:
— Дело Деникина предрешено: он будет исключен со службы.
***
Чтобы умерить усердие академического начальства, я решил пойти на прием к директору Канцелярии прошений — попросить об ускорении запроса военному министру. Я рассчитывал, что после этого дело перейдет в другую инстанцию, и меня перестанут терзать.
В приемной было много народа, преимущественно вдов и отставных служилых людей — с печатью горя и нужды; людей, прибегающих в это последнее убежище в поисках правды моральной, заглушенной правдой и кривдой официальной... Среди них был какой-то артиллерийский капитан. Он нервно беседовал о чем-то с дежурным чиновником, повергнув того в смущение; потом подсел ко мне. Его блуждающие глаза и бессвязная речь обличали ясно душевнобольного. Близко нагнувшись, он взволнованным шепотом рассказывал о том, что является обладателем важной государственной тайны; высокопоставленные лица — он называл имена — знают это и всячески стараются выпытать ее; преследуют, мучат его. Но теперь он все доведет до царя... Я с облегчением простился со своим собеседником, когда подошла моя очередь.
Меня удивила обстановка приема: директор стоял сбоку, у одного конца длинного письменного стола, мне указал на противоположный; в полуотворенной двери виднелась фигура курьера, подозрительно {105} следившего за моими движениями. Директор стал задавать мне какие-то странные вопросы... Одно из двух: или меня приняли за того странного капитана, или, вообще, на офицера, дерзнувшего принести жалобу на военного министра, смотрят как на сумасшедшего. Я решил объясниться:
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 151; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!