Москва. К поезду через магазин 7 страница
домой? Ради любимой женщины? Смог бы?
- Боже мой! Нет, не смог бы.
- Ну вот то-то...
- А я бы смог! - проговорил вдруг дедушка Митрич. Так
неожиданно, что все снова заерзали и запотирали руки. - А я
смог бы чего-нибудь рассказать...
- Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана
Тургенева!..
- Ну и пусть, что не читал... Мой внучек зато все читал...
- Ну ладно! Ладно! Внучек потом расскажет! Внучеку потом
слово дадим. Давай, папаша, валяй, рассказывай про любовь!..
"Представляю, - подумал я, - что это будет за чушь! Что за
несусветная чушь!" и я вдруг снова припомнил свою похвальбу в
день знакомства с моей царицей: "еще выше нанесу околесицы!
Нанесу еще выше!" что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся
Митрич. Надо чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть
в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна - все
равно: смотри и чти, смотри и не плюй...
Дедушка начал рассказывать:
Й километр - Павлово-Посад
- Председатель у нас был... Лоэнгрин его звали,
строгий такой... И весь в чирьях... И каждый вечер на моторной
лодке катался. Сядет в лодку и по речке плывет... Плывет и
чирья из себя выдавливает...
Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован:
- А покатается он на лодке... Придет к себе в правление,
ляжет на пол... Тут уже к нему не подступись - молчит и молчит.
А если скажешь ему слово поперек - отвернется он в угол и
заплачет... Стоит и плачет, пысает на пол, как маленький...
|
|
Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его
вспыхнул и погас. Он плакал! Плакал, как женщина, охватив
руками голову, плечи его так и ходили ходуном, ходили, как
волны...
- Ну, и все, что ли, Митрич?
Вагон содрогнулся от хохота. Все смеялись, безобразно и
радостно. А внучек даже весь задергался, снизу вверх, чтобы
слева направо не прыснуть себе в щиколотку. Черноусый сердился:
- Да где же тут Тургенев? Мы же договорились: как у Ивана
Тургенева! А тут черт знает что такое! Какой-то весь в чирьях!
Да еще вдобавок " пысает"!
- Да ведь он, наверно, кинокартину пересказывал! - брякнул
кто-то со стороны. - Кинокартину " Председатель"!
- Какая там, к черту, кинокартина!..
А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слезы:
ему просто все и всех было жалко: жалко председателя за то, что
ему дали такую позорную кличку, и стенку, которую он обмочил, и
лодку, и чирьи - все жалко. Первая любовь или последняя жалость
- какая разница? Бог, умирая на кресте, заповедовал нам
жалость, а зубоскальство он нам не заповедовал. Жалость и
любовь к миру - едины. Любовь ко всякой персти, ко всякому
чреву. И ко плоду всякого чрева - жалость.
|
|
- Давай, папаша, - сказал я ему, - давай я угощу тебя, ты
заслужил! Ты хорошо рассказал про любовь!.. И все, и все
давайте выпьем! За орловского дворянина Ивана Тургенева,
гражданина прекрасной Франции!
- Давайте! За орловского дворянина!..
Снова началось то же бульканье и тот же звон, потом опять
шелестенье и чмоканье. Этюд до диез минор, сочинение Ференца
Листа, исполняется "на бис"...
Никто сразу и не заметил, как у входа в наше "купе"
(назовем его "купе") выросла фигура женщины в коричневом
берете, в жакетке и с черными усиками. Она вся была пьяна,
снизу доверху, и берет у нее разъезжался.
- Я тоже хочу Тургенева и выпить, - проговорила она всею
утробою.
Замешательство длилось не больше двух мгновений.
- Аппетитная приходит во время еды, - съязвил декабрист.
Все засмеялись.
- Чего тут смеяться, - сказал дедушка. - баба как баба,
хорошая, мяконькая...
- Таких хороших баб, - мрачно отозвался черноусый и снял
берет, - таких хороших баб надо в Крым отправлять, чтоб их там
волки-медведи кушали...
- Ну почему, почему! - я запротестовал и засуетился. -
Пусть сядет! Пусть чего-нибудь да расскажет! - "читали
Тургенева, читали Максима Горького, а толку с вас!.." я
потеснился. Я усадил ее и налил ей полстакана "тети Клавы".
|
|
Она выпила и, вместо благодарности, приподняла с головы
свой берет: "вот это - видите?" и показала всем свой шрам
повыше уха. А потом торжественно помолчала - и снова протянула
мне стакан: "плесни еще, молодой человек, а не то я упаду в
обморок".
Я налил ей еще полстакана.
Павлово-Посад - Назарьево
Она и это выпила, и снова как-то машинально. А
выпив, настежь растворила свой рот и всем показала: "видите -
четырех зубов не хватает?" - "да где же зубы-то эти?" - "а кто
их знает, где они. Я женщина грамотная, а вот хожу без зубов.
Он мне их выбил за Пушкина. А я слышу - у вас тут такой
литературный разговор, дай, думаю, и я к ним присяду, выпью и
расскажу заодно, как мне за Пушкина разбили голову и выбили
четыре передних зуба..."
И она принялась рассказывать, и чудовищен был стиль ее
рассказа...
- Все с Пушкина и началось. К нам прислали комсорга
Евтюшкина, он все щипался и читал стихи, а раз как-то ухватил
меня за икры и спрашивает: "Мой чудный взгляд тебя томил?" - я
говорю: "Ну, допустим, томил...", а он опять за икры: "В душе
мой голос раздавался?" Тут он схватил меня в охапку и куда-то
|
|
поволок. А когда уже выволок - я ходила все дни сама не своя,
все твердила: "Пушкин - Евтюшкин - томил - раздавался".
"Раздавался - томил - Евтюшкин - Пушкин". А потом опять:
"Пушкин - Евтюшкин..."
- Ты ближе к делу, ближе к передним зубам, - оборвал ее
черноусый.
- Сейчас, сейчас будут и зубы! Будут вам и зубы!.. Что же
дальше?.. Да, с этого дня все шло так хорошо, целых полгода я с
ним на сеновале бога гневила, все шло хорошо! А потом этот
Пушкин опять все напортил!.. Я ведь как Жанна д'Арк. Та тоже -
нет, чтобы коров пасти и жать хлеба - так она села на лошадь и
поскакала в Орлеан, на свою попу приключений искать. Вот так и
я - как немножко напьюсь, так сразу к нему подступаю: "А кто за
тебя детишек будет воспитывать? Пушкин, что ли?" а он
огрызается: "Да каких там еще детишек? Ведь детишек-то нет!
Причем же тут Пушкин?" а я ему на это: "когда они будут,
детишки, поздно будет Пушкина вспоминать!"
И так всякий раз - стоило мне немножко напиться.
- Кто за тебя, - говорю, - детишек?.. Пушкин, что ли?.. -
а он - прямо весь бесится: "Уйди, Дарья, - кричит, - уйди!
Перестань высекать огонь из души человека!" Я его ненавидела в
эти минуты, так ненавидела, что в глазах у меня голова
кружилась. А потом - все-таки ничего, опять любила, так любила,
что по ночам просыпалась от этого...
И вот как-то однажды я уж совсем перепилась. Подлетаю к
нему и ору: "Пушкин, что ли, за тебя детишек воспитывать будет?
А? Пушкин?" он, как услышал о Пушкине, весь почернел и
затрясся: "пей, напивайся, но Пушкина не трогай! Детишек не
трогай! Пей все, пей мою кровь, но господа бога твоего не
искушай!" а я в это время на больничном сидела, сотрясение
мозгов и заворот кишок, а на юге в то время осень была, и я ему
вот что тогда заорала: "Уходи от меня, душегуб, совсем от меня
уходи! Обойдусь! Месяцок поблядую и под поезд брошусь! А потом
пойду в монастырь и схиму приму! Ты придешь ко мне прощенья
просить, а я выйду во всем черном, обаятельная такая, и тебе
всю морду поцарапаю, собственным своим кукишем! Уходи!" а потом
кричу: "ты хоть душу-то любишь во мне? Душу - любишь?" а он
весь трясется и чернеет: "сердцем,
- орет, - сердцем - да, сердцем люблю твою душу, но душою -
нет, не люблю!"
И как-то дико, по-оперному рассмеялся, схватил меня,
проломил мне череп и уехал во Владимир-на-Клязьме. Зачем уехал?
К кому уехал? Мое недоумение разделила вся Европа. А бабушка
моя, глухонемая, с печи мне говорит: "Вот видишь, как далеко
зашла ты, Дашенька, в поисках своего "я"!"
Да! А через месяц он вернулся. А я в это время пьяная была
в дым, я как увидела его, упала на стол, засмеялась, засучила
ногами: "ага! - закричала. - умотал во Владимир-на-Клязьме! А
кто за тебя детишек..." а он - не говоря ни слова - подошел,
выбил мне четыре передних зуба и уехал в Ростов-на-Дону, по
путевке комсомола... Дело к обмороку, милый. Налей-ка еще
чуток...
Все давились от смеха. Всех доканала, главное, эта
глухонемая бабушка.
- А где ж он теперь, твой Евтюшкин?
- А кто его знает, где? Или в Сибири, или в Средней Азии.
Если он приехал в Ростов и все еще живой, значит, он где-нибудь
в Средней Азии. А если до Ростова не доехал и умер, значит, в
Сибири...
- Верно говоришь, - поддержал я ее, - в Средней Азии не
умрешь, в Средней Азии можно прожить. Сам я там не был, а вот
мой друг Тихонов - был. Он говорит: идешь, идешь, видишь -
кишлак, а в нем кизяками печку топят, и выпить ничего нет, но
жратвы зато много: акыны, саксаул... Так он там и питался почти
полгода: акынами и саксаулом. И ничего - приехал рыхлый и глаза
навыкате...
- А в Сибири?..
- А в Сибири - нет, в Сибири не проживешь. В Сибири вообще
никто не живет, одни только негры живут. Продуктов им туда не
завозят, выпить им нечего, не говоря уж "поесть". Только один
раз в год им привозят из Житомира вышитые полотенца - и негры
на них вешаются...
- Да что еще за негры? - встрепенулся декабрист, чуть было
задремавший. - Какие в Сибири негры! Негры в Штатах живут, а не
в Сибири! Вы, допустим, в Сибири были. А в Штатах вы были?
- Был в Штатах! И не видел там никаких негров!
- Никаких негров? В Штатах?
- Да! В Штатах! Ни единого негра!..
Все как-то настолько одурели, и столько было тумана в
каждой голове, что ни для какого недоумения уже не хватало
места. Женщину сложной судьбы, со шрамом и без зубов, все разом
и немедленно забыли. И сама она как-то забылась, и все
остальные - забылись; один только юный Митрич, чтоб в
присутствии дамы показаться хватом, то и дело сплевывал
какой-то мочей поперек затылка...
- Значит, вы были в Штатах, - мямлил черноусый, - Это
очень и очень чрезвычайно! Негров там нет и никогда не было,
это я допускаю... Я вам верю, как родному... Но скажите:
свободы там тоже не было и нет?.. Свобода так и остается
призраком на этом континенте скорби? Скажите...
- Да, - отвечал я ему, - свобода так и остается призраком
на этом континенте скорби, и они к этому так привыкли, что
почти не замечают. Вы только подумайте! У них - я много ходил и
вглядывался - у них ни в одной гримасе, ни в жесте, ни в
реплике нет ни малейшей неловкости, к которой мы так привыкли.
На каждой роже в минуту изображается столько достоинства, что
хватило бы всем нам на всю нашу великую семилетку. "Отчего бы
это? - думал я и сворачивал с Манхэттена на 5-ю авеню и сам
себе отвечал: "От их паскудного самодовольства, и больше ни от
чего". Но откуда берется самодовольство? Я застывал посреди
авеню, чтобы разрешить мысль: "В мире пропагандных фикций и
рекламных вывертов - откуда столько самодовольства?" Я шел в
Гарлем и пожимал плечами: "Откуда? Игрушки идеологов монополий,
марионетки пушечных королей - откуда у них такой аппетит? Жрут
по пять раз на день, и очень плотно, и все с тем же бесконечным
достоинством - а разве вообще может быть аппетит у хорошего
человека, а тем более в Штатах!.."
- Да, да, да, - кивал головой старый Митрич, - они там
кушают, а мы почти уже и не кушаем... Весь рис увозим в Китай,
весь сахар увозим на Кубу... А сами что будем кушать?..
- Ничего, папаша, ничего!... ты уже свое откушал, грех
тебе говорить. Если будешь в Штатах - помни главное: не забывай
родину и доброту ее не забывай. Максим Горький не только о
бабах писал, он писал и о родине. Ты помнишь, что он писал?..
- Как же... Помню... - и все выпитое выливалось у него из
синих глаз, - помню: "мы с бабушкой уходили все дальше в
лес..."
- Да разве ж это про родину, Митрич? - осоловело сердился
черноусый. - Это про бабушку, а совсем не про родину!..
И Митрич снова заплакал...
Назарьево - Дрезна
А черноусый сказал:
- Вот вы много повидали, много поездили. Скажите: где
больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону
Пиринеев?
- Не знаю, как по ту. А по эту - совсем не ценят. Я,
например, был в Италии, там на русского человека никакого
внимания. Они только поют и рисуют. Один, допустим, стоит и
поет. А другой рядом с ним сидит и рисует того, кто поет. А
третий - поодаль - поет про того, кто рисует... И так от этого
грустно! А они нашей грусти - не понимают...
- Да ведь итальянцы - разве они что-нибудь понимают! -
поддержал черноусый.
- Именно. Когда я был в Венеции, в день святого Марка, -
захотелось мне поглядеть на гребные гонки. И так мне грустно
было от этих гонок! Сердце исходило слезами, но немотствовали
уста. А итальянцы не понимают, смеются, пальцами на меня
показывают: "смотрите-ка, Ерофеев опять ходит, как поебаный!"
Да разве ж я как поебаный?! Просто
- немотствуют уста...
Да мне в Италии, собственно, ничего и не надо было. Мне
только три вещи хотелось там посмотреть: Везувий, Геркуланум и
Помпею. Но мне сказали, что Везувия давно уже нет, и послали в
Геркуланум. А в Геркулануме мне сказали: "Ну зачем тебе,
дураку, Геркуланум? Иди-ка ты лучше в Помпею". Прихожу в
Помпею, а мне говорят: "Далась тебе эта Помпея! Ступай в
Геркуланум!.."
Махнул я рукой и подался во Францию. Иду, иду, подхожу уже
к линии Мажино, и вдруг вспомнил: дай, думаю, вернусь, поживу
немного у Луиджи Лонго, койку у него сниму, книжки буду читать,
чтобы зря не мотаться. Лучше б, конечно, у Пальмиро Тольятти
койку снять, но ведь недавно умер... А чем хуже Луиджи Лонго?..
А все-таки обратно не пошел. А пошел через Тироль в
сторону Сорбонны. Прихожу в Сорбонну и говорю: хочу учиться на
бакалавра. А меня спрашивают: "Если ты хочешь учиться на
бакалавра - тебе должно быть что-нибудь присуще как феномену. А
что тебе как феномену присуще?" Ну, что им ответить? Я говорю:
"Ну что мне как феномену может быть присуще? Я ведь сирота".
"Из Сибири?" - спрашивают. Говорю: "Из Сибири". "Ну, раз из
Сибири, в таком случае хоть психике твоей да ведь должно быть
что-нибудь присуще. А психике твоей - что присуще?" Я подумал:
это все-таки не Храпуново, а сорбонна, надо сказать что-нибудь
умное. Подумал и сказал: "мне как феномену присущ
самовозрастающий логос". А ректор Сорбонны, пока я думал про
умное, тихо подкрался ко мне сзади, да как хряснет меня по шее:
"Дурак ты, - говорит, - а никакой не логос!" "Вон, - кричит, -
вон Ерофеева из нашей Сорбонны!" В первый раз я тогда пожалел,
что не остался жить на квартире у товарища Луиджи Лонго...
Что ж мне оставалось делать, как не идти в Париж? Прихожу.
Иду в сторону Нотр-Дам, иду и удивляюсь: кругом одни бардаки.
Стоит только Эйфелева башня, а на ней генерал де Голь, ест
каштаны и смотрит в бинокль на все стороны света. А какой смысл
смотреть, если во всех четырех сторонах одни бардаки!..
По бульварам ходить, положим, там нет никакой возможности.
Все снуют - из бардака в клинику, из клиники опять в бардак. И
кругом столько трипперу, что дышать трудно. Я как-то раз выпил
и пошел по Елисейским Полям - кругом столько трипперу, что ноги
передвигаешь с трудом. Вижу: двое знакомых, он и она, оба жуют
каштаны и оба старцы. Где я их видел? В газетах? Не помню,
короче, узнал: это Луи Арагон и Эльза Триоле. "Интересно, -
прошмыгнула мысль у меня, - откуда они идут: из клиники в
бардак или из бардака в клинику?" И сам же себя обрезал:
"Стыдись. Ты в Париже, а не в Храпунове. Задай им лучше
социальные вопросы, самые мучительные социальные вопросы..."
Догоняю Луи Арагона и говорю ему, открываю сердце, говорю,
что я отчаялся во всем, но нет у меня ни в чем никакого
сомнения, и что я умираю от внутренних противоречий, и много
еще чего - а он только на меня взглянул, козырнул мне, как
старый ветеран, взял свою Эльзу под руку и дальше пошел. Я
опять их догоняю и теперь уже говорю не Луи, а Триоле: говорю,
что умираю от недостатка впечатлений, и что меня одолевают
сомнения именно тогда, когда я перестаю отчаиваться, тогда как
в минуты отчаяния я сомнений не знал... - а она, как старая
блядь, потрепала меня по щеке, взяла под руку своего Арагона и
дальше пошла...
Потом я, конечно, узнал из печати, что это были совсем не
те люди, это были, оказывается, Жан-Поль Сартр и Симона де
Бовуар, ну да какая мне теперь разница? Я пошел на Нотр-Дам и
снял там мансарду. Мансарда, мезонин, флигель, антресоли,
чердак - я все это путаю и разницы никакой не вижу. Короче, я
снял то, на чем можно лежать, писать и трубку курить. Выкурил я
двенадцать трубок - и отослал в "Ревю де Пари" свое эссе под
французским названием "Шик и блеск иммер элегант". Эссе по
вопросам любви.
А вы сами знаете, как тяжело во Франции писать о любви.
Потому что все, что касается любви, во Франции уже давно
написано. Там о любви знают все, а у нас ничего не знают о
любви. Покажи нашему человеку со средним образованием, покажи
ему твердый шанкр и спроси: "какой это шанкр - твердый или
мягкий?" - он обязательно брякнет: "мягкий, конечно"; а покажи
ему мягкий - так он и совсем растеряется. А там - нет. Там,
может быть, не знают, сколько стоит "зверобой", но уж если
шанкр мягкий, так он для каждого будет мягок и твердым его
никто не назовет...
Короче, "Ревю де Пари" вернул мне мое эссе под тем
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 181; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!